***
Это продолжается. Ну, конечно. Ну, блять, конечно. Как будто могло быть по-другому. Все в этом мире — абсолютно, нахрен, все — что не нравится людям, имеет свойство продолжаться. Чтобы бесить всех. В чем-то я могу это все понять. Я сам если и существую для чего-то, так только ради того, чтобы людей бесить и зарабатывать деньги на том, что никто из них еще не понял, какая я бездарность. Даже Геральт. И не надо мне ничего говорить о «пироге без начинки». Все его слова — бред, и правды в них столько же, сколько в том самом пироге. Который без начинки. Слышать такое от Геральта вообще комплимент. Потому что он сам себя считает таковым. Пустым. В нем нет ни красивого внутреннего мира, ни большого кругозора, ни даже большого словарного запаса для приличия. В нем вообще ничего нет. Слушайте, может, у меня и появились какие-то проблемы с головой после той бадяги, но я все еще не тупой. Много ума не надо, чтоб отличить просто скрытого человека от неуверенного в себе чюхана. И душевный Геральт не потому, что с душой, а потому, что душный. Вот и все. Поэтому ему и меня не хочется. Потому что мне ему нечего дать. Все, что я мог сказать по-настоящему интересного — оно все в моих балладах. В одинаковых, нахрен, балладах. Где один и тот же посыл кочует из одной строки в другую. Ну, знаете, все это остоебавшее всех «и жили они долго и счастливо, маскируя свои психологические травмы и недопонимание алкоголем». Ну или не жили, и не долго, и не очень-то и счастливо. В общем, слова разные, смысл — тот же. Я ебаная бездарность, и мне даже не стыдно. Поэтому я не обижаюсь, когда меня оскорбляет Геральт. Потому что, во-первых, он делает комплимент (это лучшее, что он может), во-вторых, никто уже не сможет меня оскорбить действительно обидно, кроме меня самого. Ну, кроме природы, но та постаралась еще задолго до моего появления на свет. На генетической лотерее моих родителей. На красивой внешности тоже много чего не построишь. Но, может быть, я немного нездоров, но я не тупой, так что на своей внешности я тоже научился зарабатывать. И в поле срать сядешь, если припрет. Вот и вся поэтичность. Хотя Геральт и тут меня подъебать умудряется. Он говорит, что мои по-детски широко раскрытые глаза на взрослом лице выглядят комично. Как будто я остановился в умственном развитии. Я промолчал о том, что я и не начинался. Геральт бы принял это как нечто серьезное и посоветовал бы мне сходить к чародейке, чтобы посмотреть, все ли у меня нормально на ментальном уровне. Тьфу ты, что еще взять с человека, который занимается медитацией? Гадание на картах таро, вся эта звездная хуебесь и знаки зодиака. Ага. Знаем. Не надо много мозгов, чтобы отличить веру в высшее от обычной попытки скрыться от внешнего мира. Я не тупой, и я Геральта насквозь вижу. Поэтому я никогда и ни в чем его не обвинял. Бедный мальчик просто пытается вырасти из своих детских травм. Как будто бы я другой. Нам просто нечего делать. Так вот. Та похлебка — у меня еще осталось где-то два пузыря, которые я, конечно, пью, если боль вернется, но обезбол совсем не помогает. Но лучше пробовать хоть что-то, чем совсем ничего. Ну, вот это уже идиотизм, но я никогда не претендовал на что-то большее. В этот раз у меня начинают трястись пальцы. Так, что я даже по струнам не попадаю нормально. Они соскальзывают. Так, что Геральт перестает занимается своей этой высокодуховной дрянью, связью с космосом, или с чем он там связывается, понятия не имею, и смотрит на меня. Он спрашивает: — Все в порядке? Я смотрю на свои пальцы. Похоже на судороги, но на самом деле их просто трясет. Мои ладони мокрые, пальцы мягкие, будто бы из ваты. Сердце бьется у меня в глотке. И я спрашиваю у Геральта, смотря ему прямо в глаза: — А какая тебе, нахрен, разница? Он имеет полное право меня ударить. Он и так делает это периодически, и иногда мне даже кажется, что ему это нравится. Но он не ударяет. Он смотрит на небо, на этот космос, который, конечно, не отвечает на все эти попытки связи с ним. Космосу нет до нас дела. Мы тут просто страдаем херней и ничего не умеем. Кому вообще до нас есть дело? В этом есть плюс: делай, что душа пожелает, всем насрать. И минус в этом тоже есть: в один момент ты поймешь, что ты — ничтожество, нихрена не умеешь, ничего не можешь, ничего не поймёшь и ценности ты из себя не представляешь. Геральт говорит: — Ты не исполнил ни одной новой баллады после той ночи. Когда ты сбежал из комнаты и вернулся под утро. Я смотрю на него. Я моргаю. Мои пальцы трясутся, мои губы — дрожат. Мне хочется рыдать, но я не знаю, почему. В сущности, мне некого оплакивать. Мне уже не грустно от того, что я — бездарность. Меня даже не печалит факт того, что я умру никем и на мой могиле, может, даже не напишут мое полное имя. Если у меня вообще будет могила. Я ничего не умею и ничего не знаю. Я даже не развлечение. Я — херово разочарование. И я исполняю Геральту одну из своих старых баллад под видом новой. Он ничего не замечает. Так легко обманывать людей, когда им просто на тебя насрать.***
Той дряни вообще не осталось, и в последний раз она мне даже помогла. Косить начало прямо во время выступления. Разбавил в эле и помогло. На час или два. Потом скрутило. Слава Богу, успел доползти до кровати. У подушек есть минус. Скулеж слышен, если кто-то находится прямо рядом с вами. Особенно, если это ведьмак с его охеренно-крутым слухом. Я завидую ведьмакам. Даже Геральту я завидую, хотя с него и взять-то нечего. Но у них есть крутой слух, крутое зрение и крутая сила. Они хотя бы могут строить из себя героев и все такое, а единственное, что могу построить из себя я — больную жертву обстоятельств и якобы гениального поэта. Ага. Конечно. Из головной боли и остоебавшей пустоты много чего не слепишь. Я леплю свои стихи. Они никому не нравятся, поэтому их никто не слушает, но ритм заводной. Пой о чем угодно, главное заделай для этого заводную мелодию. Об абортах. О смерти от сожжения заживо. Об обреченности жизни. О том, что все вокруг — слепые, наглухо отбитые уебки. О чем угодно, никто не слушает. Ведь всем по-прежнему насрать. Я искренне верил, что Геральт тоже не слышал, потому что ему — насрать. Иногда ты не можешь контролировать все те звуки, что рвутся из тебя. Я бы встал и ушел, если бы я мог встать. Если бы мог хотя бы разогнуться. Боль расцветает, душит жаром. От нее рвет, и я надеюсь, что меня не вырвет, потому что я все еще не могу встать, а мне еще спать на этом. Если я смогу сегодня заснуть. На секунду я глубоко вдыхаю, когда мне кажется, что уже болит не так сильно. Поворачиваю голову, открываю один глаз, чтобы найти взглядом мечи Геральта, желая насадиться на них грудью. Очень поэтично. Очень красиво. Может, кто-то даже решит, что это не тупое слюнявое самоубийство. Самоубийство для слабаков. Даже нет, для людей, кто хуже слабаков. Для слов, которые стыдливее и позорнее «слабака». Я слабак, но не самоубийца. Даже для кого-то вроде меня — это слишком. Пока что. Я не знаю, что будет через сутки или двое. Боль пульсирует у меня в глазах и в зубах. Она толкается в моей глотке. Из-за нее трясутся мои пальцы. Сердце бьется под небом. Я замечаю, что Геральт сидит рядом со мной. Ну и какое тебе, нахрен, дело до всего этого? Я же тебе не интересен, тебе это не нужно. Я — скучный, я — пустой, мне нечего тебе дать, нечего тебе предложить. Все, что я мог тебе дать — я уже все отдал. Ты, правда, проебал это все, ну и что с того? Мне не тринадцать, я уже перерос все эти тупые драмы. Даже то, что я жизнь проебываю — я это тоже уже перерос. Мне уже не грустно. Мне уже не больно. Не в этом плане. Никогда в этом плане. — Что с тобой? Что со мной? Что, блять, со мной? А тебе, блять, что ли, плохо видно? Рассмотреть ты не можешь? Птицу за три километра ты рассмотреть, сука, можешь, а меня ну вот что-то нет! Поразительно! Я ничего не говорю. Не потому, что боюсь получить по зубам (такую боль, какую обычно мне дает мой организм, мне больше не даст никто), я просто не могу. Мне больно даже дышать, я не могу разогнуться, я не могу открыть рот. Я не могу неправильно выдохнуть, потому что тогда будет больнее. Я не отвечаю, но Геральт и не ждет ответа. Он ему не нужен. Потому что ему — не нужен я. По правде говоря я вообще никому не нужен, потому что я херова бездарность, гребаное разочарование, мне нечего предложить, нечего дать. Я не смешной и не интересный. Я никакой. Я отсутствие. Больше Геральт у меня ничего и не спрашивает. Ему нечего у меня спрашивать. Ему не хочется. Ему скучно. Но он сидит возле меня. Я не думаю, зачем. Я ведь просто не могу думать. Потом мы это не обсуждаем. На самом деле просто нечего обсуждать. Да и вряд ли бы Геральт этого захотел. Но главное — не хочу я. У меня еще есть гребаный выбор. Та бодяга кончились совсем, и мне тревожно уже даже от этого. В последнее время мне тревожно от, нахрен, всего. Постоянно трясутся руки, игра выходит криво и фальшиво, но никто этого не замечает. Всем насрать. Кидает в озноб, ладони потеют. Зрачки — иногда они больше нужного. Или нет. Откуда мне знать? Я не разбираюсь в зрачках. По правде говоря, вообще ни в чем не разбираюсь. Баллады новые не складываются. Несмотря на то, что это несложно: говорить об одном и том же разными словами — они все равно не складываются. Потому что мысли в моей голове не собираются в образы. Нет цепочек. Нет предложений. Нет слов. Приходится щурится, чтобы разглядеть предметы. Видно плохо. Может, вообще ничего не видно. Я щурюсь, но все еще вижу вместо Геральта — обычное обиженное жизнью мудло. И почему-то начинаю ему сочувствовать. Это пугает — человечность. Всегда пугает все, что не имеет материальной формы. Ты не можешь отрубить этому голову или сломать челюсть. Мне становится жаль Геральта, будто бы мне своих проблем, блять, не хватает. И я почему-то спрашиваю, зажимая руки меж своих коленей, чтобы не было видно, что они трясутся: — Эй? Ты в порядке? Геральт перестает пялиться на свое отражение в лезвие его меча. Оно такое отполированное, что там можно не только свое отражение увидеть, но и, если постараться, свое будущее. Он спрашивает: — А какая тебе, нахрен, разница? Я пожимаю плечами и больше ничего у него не спрашиваю. Много поэм на одинаковом рубилове монстров не сложишь. Никто пока что не сделал чего-то высокого из чужих кишок. А я на такое и не претендовал, во мне ведь ни гениальности, ни силы, ни ума. Поэтому я просто смотрю на блокнот. Пустой блокнот с кривыми чернильными линиями вместо слов. Вместо всего того, что я бы хотел сказать Геральту. Если бы когда-то желал до него докричаться в принципе.***
Это ужасное пойло кончилось. К этому моменту я вообще мысли генерировать не могу. Даже эмоции не очень. Мышцы на лице будто атрофировались. Нейроны в голове — тоже. Вообще-то, у нас тут еще не придумали нейроны и всю эту бадягу, стоящую рядом с космосом и частицами, но я головой ебнулся недели две назад, так что вряд ли кто-то заметит. Ведь всем насрать. А кому не насрать — тому просто делать нечего, либо у них нет личной жизни, или, скорее всего, у них вообще ничего нет, поэтому их ебет все подряд. Все их волнует и всем они озабочены, когда, на самом деле, им просто скучно. Не так уж это сложно: скрыть обычную скуку за благородством. Не надо быть для этого гением.***
У Геральта есть куда более притягательные кандидатуры, чтобы с ними разговаривать. На фоне такого меня даже дерево покажется куда более удачным собеседником, хотя не то чтобы Геральт вообще ищет себе собеседников. Ему и космоса для этого достаточно. Или Плотвы. Если он их не путает. Знаете, после двадцати часов медитации всякое может быть. Та бодяга закончилась неделю назад, или около того. Мне больше не больно в таком плане. Мне становится плохо по-другому. Это трудно объяснить. Вечно бьет озноб, беспокоюсь о том, чего никогда не было и не будет в моей жизни (например, перспектив) и постоянно трясутся руки до того, что играть все сложнее и сложнее. Пальцы не могут прижать струну к дереву — они соскальзывают. Губы трясутся, а вместе с ними, кажется, дрожит даже моя глотка. Мне хреново, мне тоскливо, мне тревожно, но я все еще не особо сильно скучаю по вниманию Геральта, чтобы рассказывать ему об этом. Дорогу на хер я знаю и без его участия. К сожалению, не так буквально, как хотелось бы. Так вот. Собеседники Геральта. У него есть знакомые, вроде, даже друзья, и он встречает Йеннифер. Та горячая штучка из стремного замка, с которой он трахался. Вроде, это ее полное имя. Ага. Ну, мне так кажется. Это странно. Их встреча выходит странной, потому что она не обращает никакого внимания на Геральта, но смотрит на меня. Она хмурится, оглядывает меня, не сводит взгляда, и Геральта это не злит. Он тоже начинает смотреть на меня так. И мне начинает казаться, что я лежу перед ними с вспоротым желудком. Всеми своими органами напоказ. И я говорю: — Что? Если они понимают, что конкретно я говорю. В последнее время я вообще мало говорю, потому что говорить громко не выходит, язык заплетается, буквы проглатываются, глотка дрожит. И то, что в итоге вырывается из меня — похоже на невразумительную речь ребенка. Я, может, и не совсем здоров, но не настолько туп, чтобы говорить такие слова, чтоб меня никто не понимал. Вот Геральт, наверное, обрадовался, когда словил меня на том, что я молчу уже вторые сутки. Правда, почему он меня не прогнал — я не знаю. Должен был. Потому что вся моя мало-мальская польза если и была, то только в том, чтоб петь одинаковые песни о нем из деревни в деревню. Якобы это окупается. Мне стоит поблагодарить космос за то, что у Геральта не очень хорошо с математикой. Или он делает вид, что не очень хорош. Зачем? Откуда мне знать. Я не лезу в Геральта, потому что ему это не нужно. Ему не нужен я. И Йеннифер говорит: — Дьявол, что с тобой? Я кошусь в ее сторону, смотря исподлобья. Мои глаза темные из-за расширенных зрачков, но Геральт почему-то не хвалит за это. Не говорит, что темные глаза на взрослом лице выглядят куда более вразумительнее. Возможно, он и вовсе не замечает. Хотя когда у меня спрашивает Йеннифер о том, что со мной, он смотрит прямо мне в глаза. Но когда тебе срать, ты не заметишь даже взрыва. А куда уж мне до взрыва. Мне просто плохо. По-другому. Не так, как обычно, так что, полагаю, не все так плохо. Мне бы хотелось ей ответить, но я знаю, что она нихрена не поймет. Мой язык заплетается, он мягкий, и зуб не попадет на зуб. Она ничего не поймет. Не только потому, что ей срать, а еще потому, что я не хочу, чтобы меня понимали. И потому что я не могу внятно говорить. Да. Ладно. Наверное, проблема только в последнем. Что я сам себя не понимаю, когда открываю рот. Поэтому предпочитаю молчать. Это не особо сложно, когда у тебя нет сраных сил даже на дыхание. По крайней мере ничего не болит. Геральт спрашивает у Йеннифер, смотря мне в глаза: — Да. Что с ним? Я машу рукой. Нервно усмехаясь. Я не имею права жаловаться, потому что обычно бывает хуже. Я могу терпеть. Я могу терпеть еще больше. Никто мне не сказал, что если я могу, не значит, что должен. Никому нет до этого дела. Йеннифер становится ко мне чуть ближе. Тянет мое веко вверх, смотря на мой глаз. Говорит: — Посмотри наверх. Я смотрю наверх. Мне нечего скрывать. Вряд ли у меня на белке где-то написано, что со мной и почему. Этого же никто не знает. Даже я. Бездарность — не болезнь. Это проклятье. Не то чтобы я в самом деле пытался что-то с этим делать, но я вас заверяю — это бесполезно. И никакая вера в то, что все не зря, не поможет уже там, в гробу. Когда окажется, что никому твои старания так и не сдалась. Знаете что, а мне и насрать. Я не хочу быть полезным кому-то. Не так уж это и важно. Не так уж это и нужно. — Ты что-то пил? Что-то странное? — спрашивает Йеннифер, убирая руку от моего лица и что-то щупает у меня под подбородком. Опускает взгляд вниз, хмурится и снова смотрит мне в глаза. Геральт говорит: — Иногда он… ведет себя странно. Только из-за почти атрофированных мышц на лице я не рассмеялся. Странно. Странно, блять, я себя вел. Это все, что он может сказать. Это все, что он заметил. Я просто пытаюсь выжить. Это не метод. Это не средство. Это единственное, что мне остается. Откуда мне было знать, что не всякую боль может вытерпеть человеческое тело? Сколько мне осталось до обморока? Никто не знает. А я бы узнал, если бы не хлебал ту бадягу. Только сейчас я понимаю, что она помогала мне так, как могла. Без нее было бы хуже. Насколько — об этом думать я уже не хочу. — Лютик, пойдем со мной. Говорит Йеннифер. И куда-то меня тащит. Я щурюсь, когда верчу головой, чтобы разглядеть рядом Геральта. В последнее время зрение ни к черту. Ничего не вижу и ничего не понимаю. Сложно говорить, сложно формировать мысли. Мир кажется глупым и несуразным, будто бы кто-то надел на ребенка сексуальное платье. У нас тут вообще есть такое понятие, как «сексуальное платье»? В последнее время обычные слова кажутся такими странными. Ноги заплетаются, но идти я еще вполне могу. Не был бы здесь, рядом с Геральтом, если бы не умел. Он бы не стал носиться со мной, помогать и тащить к лекарю, если бы в один момент я бы просто упал. Максимум — свалил бы меня в канаву. Догнивать. Потому что мое имя — никто, а профессия — ничего. Никто и никак. Не зачем и не почему. Отсутствие. Иногда мне хотелось как во всех этих тупых книжках. Ну, знаете, истерика, развернуться, и чтобы за тобой побежали, а ты такой отбиваешься, а тебе такого прижимают к стене, ну и все такое. Но я даже не пытался. Мне ведь просто неоткуда бежать. Я нигде. Я ничего. я ничтожество. И мое присутствие рядом с Геральтом — просто везение. Не то чтобы Геральт много чего из себя представляет, но он хотя бы умеет строить из себя героя. Он знает, как приносить пользу. Он имеет вес. Он чего-то добился. Через боль, пот и труд. А что сделал я через боль? Обдолбался до состояния овоща. Вопрос же не в боли. Вопрос в способах. Не способ. Не средство. Не метод. Единственное, что мне остается. Она слушает мой пульс, смотрит в мои глаза, щупает мою шею, прислушивается к моему сердцебиению. Потом просто приходит великое и прекрасное ничего. Всепоглощающая великолепная пустота. Место, где я был рожден, место, где был нужен и где пригодился. А потом все начинается сначала. Я просыпаюсь. От боли. Она пульсирует у меня в самых деснах. По ощущениям будто в голове что-то, что давит изнутри, что-то, что хочет разорвать твой череп к хренам. Я хочу этого больше всего. Чтобы он взорвался нахрен. Когда я просыпаюсь, зажимая зубы, чтобы не кричать, не хныкать, я ощущаю, как что-то теплое хлопает меня по колену. Когда я открываю глаза, то вижу только яркие черные пятна. Понимаю, что мокрый до того, что трусы можно выжимать. Волосы липнут к лицу, меня тошнит, мне так больно, что я снова не могу дышать. Я не могу лежать прямо, и я переворачиваюсь на бок, утыкаясь лицом в подушку Выученный жест. Чтобы скулить чуть-чуть менее слабо. — Лютик? Голос Геральта звенит у меня в голове. Он кажется слишком громким, будто он орет. Запах чистых простыней кажется удушающим, неестественно ярким для этого мира, для моего больного восприятия. — Что она дала мне? — мне больно говорить. Челюсть не разжимается. Руки невольно дергает из-за судорог. Ноги поджимаются к груди. Спрятаться, будто поможет. Будто есть от чего прятаться. — Противоядие. Она сказала, что у тебя очень грязная кровь. Что-то… в тебе не так. — Со мной все, нахрен, так! Было всяко лучше, чем сейчас! Я жалею о том, что повышаю голос. Болезненно хнычу в подушку, кусая наволочку. Она уже вся в слезах и соплях. Меня все еще дергает в судорогах из-за боли. Мне все еще хреново, мне больно дышать и мне хочется спрятаться так далеко, как это возможно. Но прятаться некуда. Нельзя сбежать из собственного тела. — Я могу помочь? Геральт спрашивает это и, знаете, я начинаю сомневаться в том, что количество волков в лесах не стало резко меньше. Не уверен, что нигде ничего не взорвалось. Или что у Геральта, как минимум, жопа не отвалились. — Да. Не трогать меня. Меня коробит от того, что он пытается проявлять заботу. Мне противно от этого. Мне не нужна никакая помощь, потому что никто не поможет. Все только хуже и хуже. Одно спасание ведет за собой боль более страшную. Каждое доброе слово — кинжал. Мне мерзко от чужой доброты, потому что все это фальшивое, ненастоящее. Никто меня не хочет, никто меня не жалеет, им просто скучно. Мне мерзко от этой жалости, потому что это — правда. Я — жалкий. Это единственное, что я хочу скрыть от всех. Меня тошнит. Так сильно, что я пытаюсь приподняться с кровати, чтобы не заблевать ее. Геральт подрывается и тычет мне в лицо тазиком. Таким движением, будто бы делал это уже раз пять за последние десять минут. Может, так оно и есть. Меня тошнит, потом снова сгибает на две части. Потом Геральт тычет холодным полотенцем мне в лицо. Поит холодной водой. Боль слабеет. Все еще пульсирует, но не так. Будто бы мне кто-то прокусил ногу, зубы исчезли, но укус остался. Пульсирует, болит, но хуже, вроде, быть не должно. Вроде. — Что ты пил? Спрашивает Геральт, промокая мой лоб уже начинающей нагреваться тряпкой. Его движения скупые, будто боится меня тронуть лишний раз. Взгляд — напряженный. — Какая разница? Это имеет значение? Главное, что я снова проявил себя, как обуза. Знаешь, когда скинешь меня в канаву, — озвучивая свои недавние, видно, потаенные желания мне даже становится легче — я даже буду тебе благодарен. Геральт бубнит сам себе под нос: — Бред не сошел ещё, видимо… Я говорю: — Я все слышу. Я не брежу. — Да-да, хорошо. Он мне не верит. Мне никто никогда не верит. Даже в баллады верят пятьдесят на пятьдесят. И правильно делают. Я ведь там вру, как ни в себя. Восхваляя Геральта, приукрашивая, будто пытаюсь собственную пользу возвести в абсолют. Мол, посмотрите, пожалуйста, Геральт такой крутой и таскается со мной. Наверное, я тоже такой молодец и сильный! Ага, конечно. Мы оба — два неуверенных куска говна. Всего-то. Только Геральт хотя бы сильный и что-то умеет. Я не умею нихрена. Только встревать в неприятности. — Обезболивающее. Я пил обезболивающее. Я говорю, отвечая на тот его вопрос, хотя он не просил и вряд ли уже ему это теперь интересно. Я отвечаю, потому что я всегда всем вру, и даже себе. Я врал себе, когда говорил, что не настолько истосковался по чужому вниманию, чтобы рассказывать об этом. Я врал, когда говорил, что не так уж мне и нужно волнение Геральта, чтобы рассказывать ему все это. Я врал, потому что думал, что поверю в это. Но нет. И теперь я трясусь как последняя псина, как проститутка перед своим первым клиентом, потому что мне неловко, мне стыдно, мне не по себе от того, что он пытается проявлять интерес. Даже если ему на самом деле совсем не интересно. Мне хреново, меня колотит и мутит, и мне хочется, чтобы меня хоть кто-то попытался понять. Никто не понимает. Никто не поймет. Всем насрать. Я не играю в собаку с тремя лапами, я и есть та самая собака с тремя лапами. Я пытался убежать от правды, но это невозможно, когда правда — единственное, что нас окружает. — Зачем? — У меня иногда… болит голова. Я купил его у чародея. Оно помогало мне. — Ты перестарался. У тебя случилась передозировка. — Но мне все равно было больно. Почему оно не помогало мне? Геральт не отвечает. Да и откуда ему знать? Он не целитель и не чародей, чтобы разбираться в этом. Больно и больно. Я и потерпеть могу. Всю жизнь терпел, и еще потерплю. Потерплю до могилы, а там и легче будет. Не я первый, не я последний. Даже тут я не первый. Нигде не первый. Я и не хочу быть первым. По правде говоря, я вообще никаким быть не хочу. Не после того, как оказался гребаным ничем. Не после того, как жил в этом жизнь. Не после… — Мне жаль, но я никак не могу помочь тебе. Никто не может. Йеннифер осмотрела тебя, но ничего кроме передозировки этой дряни не нашла. — Все хорошо. Ты и не должен. Мой голос задушенный, потому что я говорю в подушку. Я не могу поднять взгляд. Не хочу смотреть на Геральта. Не в таком виде. Не после того, как я при нем вылизал эту сраную кость, которую мне кинули в лицо. — Я могу обнять тебя. Я медленно открываю глаза, но не вижу ничего. Боль отступает, у меня нет реальной потребности в чей-то помощи. Никогда не было. Я никогда не хотел, чтобы меня спасли. Мне не нужна была чужая помощь. Поэтому я никогда ничего не просил. Много не говорю об этом и не ною. Мне не нужны объятья. Они не помогут. — Зачем? Это все, что я могу спросить. Вопрос, на который нет ответа. Заведомо завести диалог в тупик, потому что легче все сломать, чем пытаться бороться. Легче обрубить все возможности на спасание, на шанс, на попытки что-то сделать, чем в самом деле пытаться. Всегда легче обвинить других в твоей неспособности что-то делать, чем признаться, что ты просто боязливый ленивый кусок дерьма у которого все, что есть — так это самосаботаж. Это единственное, что я делаю всю свою жизнь. Я спрашиваю себя «а зачем мне это делать? мне же это не поможет» и, соответственно, не делаю. Но Геральт отвечает: — Потому что мне кажется это правильным. И вытирает пот с моей шеи прохладной тряпкой. Я, кажется, и не дышу. Не думаю. Не могу думать. Но уже по другим причинам. Почему Геральт находит ответы? Почему он вообще, блять, старается? Зачем? Для кого? Это бессмысленно. — И что, тебе так показалось только сейчас? А… — Ты всегда молчал, Лютик. О таких вещах. Откуда мне было знать? Я ведьмак, я не умею читать мысли. Я не знал, нужна тебе моя помощь или нет. — Нет, — говорю я. Не уверен, что должен, но я все-таки говорю. — Не нужна. Геральт смотрит на меня даже не моргая. Его взгляд не меняется. Только сейчас я понимаю, что он никогда не менялся. Неважно, какие слова он говорил или что я ему не говорил. Он никогда не меняется. — Так мне обнять тебя? — Никого еще не спасли объятья. Отвечаю ему я. И даю ему меня обнять. Его руки смыкаются за моей спиной, мой нос встречается с его шеей. Его дыхание вихрем касается моих волос. От меня пахнет потом, рвотой. Слезами воняло бы, будь у них чуть более въедливый запах. Я мокрый из-за воды и липкий из-за пота. Ладони Геральта кажутся неестественно горячими. Конечно же это не исцелит меня. Конечно же боль не пройдет. Она никогда не пройдет. Не найду лекарства, никакой обезбол не сработает так, как должен. Я не перестану рыдать от боли, судороги не уйдут, спазмы не исчезнут. Я не проснусь от кошмара. Геральт говорит: — Когда-нибудь ты сможешь меня понять. Когда-нибудь, когда я смогу понять себя. Когда мир перестанет казаться таким уродливым, а лица — грузными и серыми. Когда-нибудь, когда ничего закончится, когда дойдет до своего конца никогда. Когда ничего обретет оболочку. Когда все это кончится, я, несомненно, пойму Геральта. — Подумай над тем, что могло случится, если бы мы не встретили Йеннфиер. — Я бы стал совсем бесполезным. Геральт тяжело выдыхает. Он пахнет элем, деревом, немного потом, вяленым мясом. Немного почему-то елью. И лошадью от него несет дай Бог. Как ему вообще девушки дают? Я бы не дал. Хотя он и не просит. — Скоро все наладится, — говорит Геральт мне в макушку прежде чем отстраниться. — Поспи. Завтра будет лучше. — Да, — говорю я, откидываясь на подушку и закрывая глаза. Я повторяю: — да. Боль не уйдет. Никогда. Будет больно снова и снова. И я буду хотеть перерезать себе горло мечами Геральта. Он уходит, перед этим поцеловав меня в лоб. — Да, — говорю я потолку, сгребая в охапку все те склянки, что оставила рядом с кроватью на тумбе Йеннифер. — Да, — повторяю я, разглядывая бутылки. Можно переборщить даже со снотворным. — Да… И глубоко вдыхаю. Завтра будет лучше. Первая пустая бутылочка закатывается под кровать. когда-нибудь геральт сможет меня понять.