ID работы: 9290973

О преподавателях и студентах

Слэш
R
Завершён
281
Размер:
38 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
281 Нравится 12 Отзывы 55 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Ты ко мне холодна, как подо льдом Нева И в любое время года Москва. Но против мокрого ветра смолит моя сигарета — Она хочет побыстрее истлеть. Я готов удивиться обнаженным ключицам И понять, что ты враг себе. Сложно быть рядом с русской принцессой — Так много стресса, так много стресса. Мне среди друзей твоих тесно, Но так интересно, так интересно.

Пестель и Муравьев-Апостол нашли Трубецкого, когда он пытался зажечь сигарету под отвратительной весенней моросью. И заметил их Сережа, только когда Пестель с глубоким вздохом поднес зажигалку, и промокшая сигарета загорелась рыжим огоньком. Трубецкой, мелко вдыхая, раскурил сигарету и глубоко затянулся, с облегчением привалившись к стене. Ребята тоже закурили, помолчали. Пестель курил быстро, почти по-армейски, двумя пальцами, большим и указательным, держа за фильтр, а Муравьев-Апостол держал одними зубами, профессионально затягиваясь и выдыхая, держа немного озябшие длинные пальцы в карманах.  — Ну, совсем плохо? — наконец поинтересовался Сережа, исподлобья с сочувствием глядя на Трубецкого.  — Дело дрянь, — сдержанно ответил Трубецкой и выдохнул дым длинной струей. Пестель сплюнул и выругался. Но говорить тут было нечего. Причина была проста и прозаична настолько, что Сереже становилось периодически стыдно. Все дело было в том, что Сергей Трубецкой, за которым бегали девушки абсолютно всего университета и даже некоторые парни, влюбился. Впервые за все три года, что он учился в универе. Следовало уточнить, что Трубецкой был личностью в каком-то роде легендарной. Впрочем, их компания в принципе была очень популярной в университете, и не в последнюю очередь потому, что их гоняли к ректору каждую неделю. Каждый был по-своему колоритен, но лидерами, пожалуй, являлись два Сережи — Трубецкой и Муравьев-Апостол. Но если Муравьев-Апостол был общительным, веселым, душой компании, а оттого его постель вряд ли стояла пустой хотя бы одну ночь, то Трубецкого, скорее, побаивались, шептались за его спиной, когда он шел по коридору, и редко кто из студенток осмеливался подойти к нему даже просто спросить номер аудитории, не то, что пригласить на свидание. И если Муравьева-Апостола хотелось любить во всех смыслах, то Трубецкого со всем уважением хотелось поставить на полочку и любоваться, потому что к святыням прикасаться нельзя. Впрочем, были смелые, которые все-таки приглашали Сережу на свидание, потому что, как говорил Оскар Уайлд, «только к святыням и стоит прикасаться». Трубецкой Оскара Уайлда читал и любил, но он старался осторожненько этих смелых посылать в места не столь отдаленные, и самым близким из этих мест была Сибирь. Сережа искренне считал — сейчас ему нужно учиться. Да, природа наградила внешностью, да, даже мозгами не обделила, но сейчас у него на личную жизнь ни времени, ни сил не было. Нет, конечно, были мимолетные влюбленности, связи на одну или несколько ночей, но любить или привязываться он себе не позволял. Учился он, как и все они, на курсе международного права на юрфаке, хотел заниматься римским правом, а потому учил латынь, английский и греческий, старался не запускать немецкий, а еще увлекался классической английской и русской литературой, шел на красный диплом, организовывал митинги и занимался делами их группы «Союз Спасения», поэтому сейчас ни девушки, ни парни его не интересовали. И пока Муравьев-Апостол осознавал свою только назревающую влюбленность в Бестужева-Рюмина, который вкрашился в Сережу еще на первом курсе, Трубецкой был в команде с Пестелем, который всем сердцем любил Россию и политику. Конечно, в их группе был еще и Рылеев, который, казалось, спал вместе с томиком стихов, но Рылеев был давно и невзаимно влюблен в Трубецкого, поэтому Сережа с Пашей единогласно считали, что он, все-таки, не принадлежит к их группе «отношения — говно». В тот вечер Сережа спокойно налил себе третью чашку черного чая, положил две ложки сахара и уселся в кресло, открыв конспект по греческому. Машинально листнул беседу группы и застыл, едва успев поднести чашку к губам. pasha_poshel_nahuy: господа революционеры, у нас новый преподаватель best_pumochka: с какого перепугу? pasha_poshel_nahuy: это сын романова, тут целая блять династия походу его батя протолкнул ну и александр павлович помог, это его брат младший serega_ne_trubeskoy: Пашенька, я слышу в твоих словах нотку зависти? pasha_poshel_nahuy: сережа, пошел нахуй serg_trubetskoy: Хватит флудить, господа хорошие. Паша, что ты еще знаешь об этом преподавателе? kondratiy: глядите, кто проснулся. serg_trubetskoy: Я вообще-то хотел учить греческий, пока вы мне эту информацию не вбросили. Так что наш очередной Романов будет преподавать? serega_ne_trubeskoy: Судя по словам Бельской, Сережа, тебе и Рылееву придется отдуваться больше всех. Вести он будет английский, а еще у него курс латыни. serg_trubetskoy: Да какого черта! Сереже захотелось выпрыгнуть в окно и больше никогда не видеть здания родного университета. Он и Рылеев были единственными, кто взяли дополнительные курсы латыни, и были более чем довольны старенькой, но цепкой Валерией Михайловной. Преподавала она хорошо, они почти и не учили дома конспекты, достаточно было слушать на лекциях, чтобы все запомнилось. Трубецкой даже иногда бегал к ней пить чай, помогать прибивать полки и таскать продукты. И вот на тебе, блять. Трубецкой снова открыл беседу, но там красовалось только ревнивое: best_pumochka: ну конечно, Бельская у нас все и всегда знает. И насмешливое, ласковое: serega_ne_trubeskoy: Мишель, не будь дураком. Сережа отложил телефон и хлебнул чайку. Ладно, посмотрит завтра на этого преподавателя, в конце концов, в самом худшем случае он может изучать латынь и самостоятельно. На экране высветился входящий от отца. Сережа поморщился и отключил звук. Он долго лежал без сна, и перед глазами плыли мутные, невнятные картинки из прошлого. Холодноватое, спокойное лицо матери, вздувшаяся вена на лбу у отца. Девочка, с которой он гулял в старших классах. Бессмысленные видения, которые он никак не мог сосредоточить, упорядочить, но и избавиться от них никак не мог. Заныла поломанная левая рука. Сережа сжал и разжал ее несколько раз, чтобы онемение прошло. Заснул около двух, а проснулся злой и невыспавшийся. Встал под ледяной душ, сцепив зубы, выпил залпом обжигающую чашку эспрессо, оделся тщательно, как и всегда — рубашка черного цвета, брюки, безупречно отглаженные. С досадой взглянул на волосы, которые, чтоб их, кудрявились. Выпрямлять их уже не было времени, поэтому он, надев пальто, двинулся к метро. Успел к первой паре, к нему сел Муравьев. Хмыкнул, оглядев Трубецкого:  — Поздно лег, князь?  — Поздно встал, — в тон ему ответил Сережа, недовольный тем, что Муравьев-таки заметил.  — Снова бессонница? — тон изменился, став грубовато-встревоженным. — Ты ж вроде от этого избавился.  — Спасибо, Серж, — с нажимом произнес Трубецкой и открыл конспекты. — Но у меня все в порядке. Вон, тебя Мишель глазами пожирает, лучше к нему подойди.  — Дурак ты, Сережа, — тяжко вздохнул Муравьев, поднимаясь. — Вот классный же, но дурак.  — И тебе приятной пары, — доброжелательно откликнулся Трубецкой и углубился в конспекты. Пары прошли быстро. И перед латынью Рылеев бодро пропел:  — Gaudeāmus igĭtur, juvĕnes dum sumus! Post jucundam juventūtem, post molestam senectūtem nos habēbit humus!  — У тебя отвратительный слух, — застонал Трубецкой. — Пожалуйста, Кондраша, пожалей мои уши.  — Солнце мое, уже через, — Кондратий посмотрел на часы, — тринадцать минут земля действительно нас примет. Мы, конечно, не прожили пока своей тягостной старости, но молодость у нас прекрасная.  — Если выживете, мы с Мишелем проставимся вам на бутылку виски, — Муравьев хлопнул по плечу Рылеева. — Да и Паша, думаю, скинется. Выпьем сегодня, отдохнем.  — Оживился он, — буркнул Пестель, подходя к ребятам. — Сегодня понедельник, Сережа. Это называется алкоголизм. Муравьев поджал губы.  — Давайте договоримся так, — Трубецкой потянулся, разминая затекшую спину. — В пятницу соберемся все вместе. Как раз будет больше поводов промыть новому преподавателю все кости, а еще у нас дела «Союза» не решены.  — Та-а-ак, наш грозный диктатор снова в деле, — хихикнул Миша. — Ты, главное, весь свой пыл не растеряй к пятнице. А то будет как обычно — а Трубецкой где? а Трубецкой не придет. Трубецкой посмотрел на Мишу так, что тот спрятался за спину Муравьева.  — Не пугай мне ребенка, — Муравьев погладил Бестужева по русым мягким кудряшкам, и Трубецкой не мог не отметить, как менялся голос Сережи, когда речь касалась Миши — он становился более глубоким, мелодичным, ласковым.  — Так, мы с Рылеевым пойдем, — поднялся Трубецкой, устав глядеть на эти брачные игры по весне. — Опаздывать не хочется.  — Бывайте, — Паша коснулся плеча Сережи. — Пишите, что и как. А то у нас с ним пара только в среду, нужно же знать, к чему быть готовыми.  — Договорились, — кивнул Сережа. Пока шли с Рылеевым по шумному, тесному коридору, обсуждали новое мероприятие — ректор разрешил читать Кондратию свои стихи на студвесне, и Трубецкой подозревал, что после этого Кондратия выпрут нахрен из университета, потому что хоть стихи были и прекрасными, но упоминание там одного нестареющего и всем очень знакомого президента было слишком уж язвительным и агрессивным.  — Кондраша, тебя посадят, — печально констатировал Сережа, заходя в аудиторию. Они устроились за партами, только достали тетрадки, как хлопнула дверь, и в аудиторию быстрыми, широкими шагами зашел мужчина. Остановился, оглядел группу и дернул красивыми бровями.  — Сереж, — Кондратий осторожно ткнул пальцем куда-то Трубецкому под ребра. — Князь, ну ты чего? А Сережа встретился взглядом с чужими голубыми глазами. И застыл позорнейшим образом, понимая, что завис. Мужчина был красивым — действительно красивым, высоким, со статной военной выправкой. Его лицо было аристократичным, породистым, ровный греческий нос, тонкие нервные губы, высокий лоб. Глаза — голубые, тревожные, будто Нева, скованная льдом.  — Здравствуйте, коллеги, — мужчина положил портфель на стул и стал около преподавательского стола, скрестив руки. — Я — ваш новый преподаватель латинского языка, Романов Николай Павлович. Можете записать это где-нибудь, если ваша память не позволит запомнить. Рылеев вскинул брови.  — Ого, подколочка в третьем предложении. Звучит многообещающе.  — Я понятия не имею, отчего вы выбрали изучать латынь, если не учитесь на факультете классической филологии, — Николай Павлович открыл портфель и достал из него несколько тетрадей. — Но, предупреждаю сразу, я не потерплю лени, расхлябанности и лжи. Либо учите — либо отказывайтесь от моих занятий. Сережа просто инстинктивно почувствовал, как загорелся Кондратий рядом с ним, и покачал головой с досадой. Перед Рылеевым нельзя было ставить ультиматумов — он все всегда делал наоборот. И поэтому, когда Кондратий вскинул руку, Сережа только вздохнул.  — Да? — Романов обратил царственный взгляд на Рылеева.  — Я хочу сразу отказаться от занятий, — Кондратий, несмотря на то, что был «нежной фиялочкой», этот взгляд выдержал стойко. После недолгого молчания Романов вопросил абсолютно равнодушно:  — Причина такого резкого отказа?  — Мне вы не нравитесь, — после чего Рылеев мило улыбнулся, скинул в сумку тетрадки и покинул кабинет. Сережа с глубоким вздохом уронил голову на ладонь. Вот же королева драмы, прости господи, нет бы по-человечески после занятия сходить к куратору и отказаться, надо же делать из всего спектакль. Очень хотелось напомнить Рылееву, что Николай Павлович будет вести у них еще и английский, но Рылеев английский не изучал, скотина такая. Стало быть, отдуваться придется всем, кроме него.  — А вы, молодой человек? — Сережа понял, что обращаются к нему, только тогда, когда снова столкнулся с чужим взглядом. — Будьте добры, представьтесь. Сережа встал, поправил воротничок рубашки, поднял подбородок:  — Сергей Трубецкой, — почувствовал, что дыхание бурлит в горле толчками, и воздух никак не получается выдавить из груди.  — Я полагал, вы последуете примеру вашего товарища, — невозмутимо сказал Николай Павлович, небрежно опираясь о стол. — Чтобы мы сразу завершили эту потрясающую комедию, и двумя клоунами в нашей группе стало меньше. Сережа стиснул зубы. Нет, не для этого его с пеленок учили держать себя в руках.  — Я не клоун, Николай Павлович, — голос, вопреки опасениям, вышел громким, звучным и глубоким. — Но бросать занятие от того, что тебе нравится или не нравится преподаватель, я считаю глупым и мальчишеским поступком. Мне нравится изучать латынь, остальное предмета не касается. Он спокойно выдержал суровый, тяжелый взгляд голубых глаз.  — Что ж, звучит похвально, — Романов вдруг улыбнулся — дернул краем красиво очерченных губ. — Садитесь, Трубецкой. Начнем занятие. С лекции Сережа вышел чуть ли не шатаясь. Вел Николай Павлович превосходно — в какой-то момент Сережа поймал себя на мысли, что давно не слушал так увлеченно. Уверенные, сдержанные жесты рук, блеск в глазах и прекрасное знание предмета. Трубецкой был в восторге, и это ему не нравилось. После пары подлетели ребята — обступили, стали спрашивать, что да как. Он отделался общими ответами, дожидаясь, пока туман в мыслях исчезнет.  — Нет, мне он не понравился, — Рылеев возмущенно скрестил тонкие руки. — Какой-то тихий ужас, высокомерный принц. Он, черт побери, обмудок, прошу прощения за мой французский.  — Да подожди ты, Кондраш, ты видел-то его минут десять от силы, — успокаивающе положил ему руку на плечо Муравьев-Апостол. — Пусть Сережа толком скажет.  — Он прекрасный преподаватель, — поразмыслив, признал Трубецкой. — Как человек только скотина, но даже в этом его упрекнуть нельзя, потому что выглядит это эффектно. Человек очень сильный, определенно не привык повторять что-либо дважды.  — Что ж, исчерпывающая характеристика, — Бестужев, легкий, как мальчишка, вспрыгнул на подоконник и приоткрыл окно, запуская в коридор прохладный воздух. — Значит, тебе Романов понравился?  — Да нет, — поморщился Трубецкой. — Понравился — не совсем то слово. Он раздражает, конечно, но к его таланту преподавателя у меня претензий нет. Интересно, такой молодой, а ощущение, будто опыта у него много. Откуда?  — Думаю, это черта характера, — поразмыслив, проговорил Муравьев-Апостол задумчиво, и будто бы рассеянно положил ладонь на колено Мише, который, в свою очередь, подавился воздухом от этого движения. — Сильный, властный, уверенный, судя по твоему словесному портрету.  — То есть, ходить к нему на пары ты всё-таки будешь? — уточнил Пестель.  — Буду, потому что я, в отличие от Рылеева, еще и английский учу, — послал Кондратию испепеляющий взгляд Трубецкой.  — Не завидуйте, князь, — показал язык Рылеев. Трубецкой глубоко вздохнул и подавил желание застонать от безысходности. Так все и началось. Казалось, ничего страшного не произошло — вся честная компания продолжала ходить на пары, бегать на митинги и пить. Но Сережа чувствовал нечто странное, будто бы в стакане зародилась страшная буря. На парах по английскому и латыни Сережа записывал так усердно и слушал так внимательно, что это не осталось без внимания, и Николай Павлович Сережу стал мучать чуть меньше, чем остальных. Николай Павлович был до одури харизматичным и умным, заносчивым, как последний эгоцентричный мудак, абсолютным циником и прекрасным до безумия. И когда он прохаживался по аудитории в своих тонких кашемировых свитерах, трикотажных галстуках или костюмах теплых цветов, ненадолго умирала женская часть группы. Женская часть группы и Сережа. Который просто кошмарно, как глупая школьница, залипал на движения длинных аристократических пальцев, на тревожащий взгляд холодных глаз и плыл, безбожно плыл. И ему не нравилось то, что он вздрагивал каждый раз, когда видел в коридоре высокую, статную фигуру Николая Павловича. В такие моменты он просто на месте разворачивался и шел в другую сторону, потому что в мыслях, обычно вполне разумных, царил абсолютный раздрай, хотелось кидаться книгами, орать благим матом, бить посуду — в общем, быть Пестелем, но так как это Сережа позволить себе не мог, он ограничивался резким разворотом и устремлением в другую сторону. И все бы ничего, только ребята стали замечать. После того, как Сережа провернул этот фокус с неожиданным исчезновением студента из коридора университета в третий раз, Паша после пар выловил его в ближайшей курилке, цапнул тяжелой рукой за плечо и достал сигареты, намекая, что серьезного разговора Сережа избежать не сможет.  — Князь, че за хуйня, — Трубецкой поморщился. — Хули ты, как белка, хвост задрав, бегаешь по всему универу от Романова?  — Я не бегаю, Паша, — Сережа выпустил в воздух струю дыма. — Мне неприятен этот преподаватель, и я не хочу видеть его где-то, кроме пар. Отмазка была слабая, а Пестель, несмотря на набитые по пьяни тату — например, штрихкод на шее, смайлик клоуна из вконтакте на запястье, и цитата на ребрах «ты богиня, но я атеист» — был совсем не дураком. Потому Паша прищурился и посмотрел на Сережу очень пристально. И что, что Трубецкой был почти два метра ростом, а Паша куда ниже, фирменный Пестелевский взгляд все равно внушал легкий ужас.  — Князь, не трепись, — предупредил Паша, затягиваясь. — Я тебя много лет знаю, дольше только Муравьева. И с тобой ой как все неладно, ты сам не свой последние пару недель. Сережа помолчал и посмотрел на свои пальцы. Длинные, белые, но даже на белизне кожи выделялись шрамы жемчужными прерывистыми полосками. Он сжал сигарету так, что она едва не сломалась.  — Отец звонит, — признался Сережа и снова затянулся. — Я уже думал номер опять менять. Да, это была не вся правда, но Сережа сам всей правды не понимал, поэтому не хотел ей делиться особо, и очень постыдно и трусливо скормил Пестелю старую проблему. Паша нахмурился.  — Не брал трубку?  — Нет, — отрезал Сережа, не глядя на Пестеля. Затушил сигарету о стенку, борясь с желанием нарисовать еще тлеющим окурком хуй, сунул руки в карманы. — Все со мной в порядке, окей? Не переживай.  — Ну-ну, — задумчиво покивал Пестель и хлопнул Трубецкого по плечу. — Бывай тогда.  — Пока, — откликнулся Сережа и зашагал в сторону дома. Пока шел, сунул в уши наушники, переключал музыку на что-нибудь наиболее приемлемое и наименее раздражающее, как вдруг услышал сзади:  — Сергей! Трубецкой глубоко вздохнул, развернулся к источнику голоса и вздрогнул. Звал его Николай Павлович Романов собственной персоной. Он спокойно и довольно-таки расслабленно шагал в сторону Сережи, а Сережа в этот момент думал, когда и где он настолько проебался, что ему досталось вот это.  — Сергей, завтра мне понадобится ваша помощь, — Николай Павлович начал говорить, не доходя несколько шагов, холодно так, уверенно, будто бы Сережа отказаться не мог. — Нужно будет проверить работы первого курса, и в помощь мне выделили одного студента из вашей группы. Сережа смотрел и думал, что более раздражающим и красивым, сука, быть нельзя. Смотрел на волосы, безупречно уложенные, смотрел на волевую линию челюсти, на нос этот чертов. Думал, что ему хочется увидеть улыбку Николая Павловича — нормальную улыбку, а не то, что он выдавал на парах. Сережа вздохнул, поправил шарф на шее и сжал губы.  — Я могу отказаться, не так ли? — дернул бровью и вскинул подбородок.  — Можете, — абсолютно равнодушно бросил Николай Павлович, натягивая на руки тугие кожаные перчатки. — Только, полагаю, вам нужен автомат по моему предмету, как и всем студентам.  — Николай Павлович, я учу латынь с десятого класса самостоятельно и с первого курса с преподавателем, — Трубецкой взгляда не опустил, хотя сказать, что ему было некомфортно — как минимум, скромно промолчать. — Я получу зачет и без автомата, если вы, конечно, будете оценивать по знанию предмета, а не по степени вовлеченности в вашу работу. В этот момент Романов прямо взглянул в глаза Сереже — но не зло и даже не равнодушно, а как на вполне интересную букашку под стеклом.  — Именно поэтому я прошу вас мне помочь, — и улыбнулся, скотина такая. И Сережа понял, что не знает, как дальше жить эту жизнь. Остановите планету, Трубецкой выйдет, потому что улыбка эта Романовская, широкая, искренняя, вблизи оказалась абсолютно солнечной и невыносимой.  — Вы лучший студент в группе, вы слушаете с большим интересом и никогда не пропускаете лекции, так что я склонен доверять вам больше, чем остальным. После этого Романов просто прошел к парковке, оставив позади Сережу с открытым ртом, и оглянулся только отойдя уже на шагов десять:  — Завтра после пяти, в двести двенадцатой аудитории. Жду вас, Сергей. И ушел. А Сережа стоял еще минут пять, пялился вслед Николаю Павловичу, на плечи ему падал мокрый снег, руки стали нещадно мерзнуть, а он смотрел и думал. Черт, это что, была похвала? А когда отмер, Романов уже уехал, и Трубецкому ничего не оставалось, как двинуться в сторону метро. Пока ехал, рассматривал пятно на брюках соседа по сиденью и думал, что от Романова пахнет табаком и тяжелым, горьковатым одеколоном, ненавязчиво, но устойчиво, так, что легкий запах остался даже на пальцах Трубецкого — фантомный, почти неуловимый, но стоило Сереже поднести ладонь к лицу, как он проваливался в этот запах, будто в бездну. И весь вечер Трубецкой действительно пытался перестать думать о Николае Павловиче. Он зубрил конспекты, делал реферат по русскому, дочитывал Моэма и параллельно пытался понять, почему вырубили воду в ванной. Понимать не получалось, пока вдруг вода не закапала — с потолка. И Романов исчез из мыслей до лучших времен — Сережа подскочил, как ошпаренный. Позвонил соседке снизу, выяснил, что у нее тоже течет, позвонил в аварийку. И почти всю ночь до двух он носился то на четвертый, то на шестой этаж, пока аварийка ехала час, черт бы ее пробрал, убирал следы потопа и спать упал совершенно измученный. Но Николай Павлович и в сны его пробрался — говорил что-то, ласковое и теплое, улыбался и руку тяжелую, горячую, сжимал на плече. А потом вдруг ударил наотмашь, и у Сережи даже во сне заныла левая рука. Проснулся, тяжело дыша, взмокший от холодного пота. Оглянулся по сторонам и только тогда позволил себе упасть на подушки, устало прикрывая глаза и цедя замученный стон сквозь зубы. Сережа взглянул на часы. Было пять двадцать. Рассудив, что смысла спать уже нет, Трубецкой поднялся. А дальше все, как всегда — только привести себя в порядок тщательнее обычного, чтобы волосы лежали идеально, чтобы на рубашке ни единого пятнышка. Сварил кофе и мрачно пил, глядя на беспросветную тьму за окошком. Когда его жизнь превратилась в это, он не знал. И что нужно в ней менять, не знал тем более. Пары прошли быстро, но Сережа поймал себя на том, что смотрит на часы постоянно. Да он сейчас должен слушать о влиянии конвенции тысяча девятьсот тридцать шестого года на внешнюю политику Австрии, какого, христа ради, хуя?! Пальцы Сережи чуть дрожали, когда он перелистывал страницы тетради. За окном аудитории — характерная для Питера отвратительная, холодная и стылая зима, на носу очередной митинг, невербальное посылание отца далеко и надолго стало рутиной, Милорадович что-то вещал, а Сергей Трубецкой совершенно точно и совершенно внезапно влюбился в своего преподавателя. Сережа, ну еб твою мать, ну вот как так-то, ну все же нормально было. Когда пары закончились, Сережа тяжело вздохнул и дошел до ближайшей кофейни, где задумался и стал рассматривать вывеску. Он-то пьет стандартный американо без сахара, но с корицей, а вот взять ли что-то — и что? — Николаю Павловичу, это тот еще вопрос. В результате Трубецкой разрывался между американо — ну потому что Романов похож на того человека, который пьет черный кофе — и капучино, потому что черный кофе очень вредный, это Трубецкой по себе знает. Взял капучино. И застыл, как статуя Давида, прямо на входе, осознавая целиком и полностью, что действительно влюбился. Он попробовал это слово на вкус, покатал на языке и понял, что все планы, так четко построенные, все идеи и принципы рассыпались вдребезги, как крошево побитого Пестелем фарфора. Вот так понять это — банально, но резко и осознанно, будто бы информацию вдавили в мозг и, мол, что хочешь с ней делай и разбирай — было неприятно. Но Трубецкой был, кто бы что ни говорил, мальчиком умным. Поэтому он прямо там, быстро докуривая сигарету, рассудил — это играют гормоны, ничего с этим человеком у меня общего быть не может, влюбился и влюбился, трагедии из этого делать не нужно. Это пройдет через месяц-два, а пока нужно просто самому не спалиться и постараться забыть о Романове. План был логичным и простым, и Сережа двинулся к зданию университета. Нашел аудиторию, деликатно постучал в дверь и вошел. План его провалился с дремучим треском, потому что Николай Павлович просто сидел за столом и проверял бумаги, а Сережа уже ломался, как лед по весне.  — Николай Павлович, — Сережа почувствовал себя мальчиком, вытанцовывающим под джаз по лезвию советской власти, бунтовщиком, осужденным на повешение, когда окликнул преподавателя. Николай Павлович обернулся и взглянул на часы.  — Вы рано, — и по голосу его было непонятно, одобрение это или нет.  — Я ненавижу опаздывать, — объяснил Сережа. Угол губ Николаевна Павловича дернулся в улыбке.  — Ну что ж, тогда проходите, — и Романов с этими словами отделил от кипы бумаг ровно половину. Сережа в мыслях поставил галочку, что останется здесь часа на два, снял тяжелое пальто, сложил на парте и, сделав шаг к столу, застыл.  — Я принес кофе, — сказал негромко, потому что шуметь не хотелось. Хотелось, чтобы, может быть, Романов даже не обратил внимание на его слова, потому что Сережа вряд ли бы выдержал этот холодный взгляд, удивленно приподнятую бровь, этот лед в голосе. Но Романов внимание свое царское обратил:  — Что, простите? — поднял голову от бумаг в неподдельном изумлении, и Сережа устало поджал губы. Что-что, блять, ну вот вроде не дед, а уже глухой.  — Кофе, — повторил Сережа и поставил на стол картонный стаканчик. — Не знал, какой вы пьете, взял капучино.  — Капучино, — будто бы для себя повторил Николай Павлович, а потом вдруг тихо и чуть снисходительно засмеялся. И Сережа стоял с совершенно невозмутимым лицом перед ржущим Романовым и чувствовал себя как последний дурак, и сердце у него заходилось так, будто выпил банок семь энергетика — а это случилось однажды, когда он с Бестужевым-Рюминым готовился к зачету по английскому, и тогда он честно думал, что откинется. Сейчас он тоже думал, что сдохнет. Но перед зачетом умереть было бы хотя бы полезно, а перед Николаем Павловичем — позорно и некрасиво, а этого Сережа допускать отчаянно не хотел.  — Боже, Сергей, вы удивительны, — отсмеявшись, заявил Николай Павлович и отхлебнул кофе. — Спасибо вам большое, именно капучино без сахара я и пью. А Сергей стоял и в голове набатом звучало «вы удивительны», и ощущалось это ровно так же, как писал об этом Рылеев — в груди теплело, руки начинали дрожать, щеки пылали, а губы все норовили растянуться в улыбку, которую Трубецкой давил как мог. Помогла ему разве присущая опытом сдержанность. Поэтому Сережа только ответил:  — Не за что. И подтянул расшатанный стул к преподавательскому столу. Взял свою половину работ, с глубоким вздохом оценил их количество. Вот вроде же немного народу учат латынь, а поди ж ты, здесь ему, кажется, работы дохрена и больше. В аудитории было тихо и пустынно, слышно было только, как изредка кто-то ходил по коридору, да еще тикали часы на запястье Николая Павловича. Трубецкому сосредоточиться было сложно, особенно рядом с Романовым, но вскоре он вошел в русло и полностью погрузился в работу. Ошибки молодняк делал довольно стандартные, проверка шла легко, и Сережа почти не заметил, как пролетел час. Время от времени он посматривал из-под кудрей, спадавших на лоб, на Николая Павловича — на то, как он хмурился, и как между бровей пролегала тонкая морщинка, которую хотелось разгладить кончиками пальцев, на то, как вскидывал брови, если ошибка попадалась слишком уж глупая, на ровные губы. Сережа был многозадачным, ага. Он мог проверять работы и пялиться на Николая Павловича. А на исходе часа вдруг телефон рядом беззвучно завибрировал, и Сережа, скосив глаза, увидел номер отца, уже выученный наизусть. Николай Павлович тоже поднял голову и увидел, как Сережа нажимает на кнопку блокировки.  — Вы можете выйти из аудитории, ответить, — сказал Романов, но Трубецкой только сдержанно улыбнулся.  — Отвечу позже. Николай Павлович задумчиво постучал ручкой по очередной работе, уже исполосованной красным.  — Может быть чем-то важным, — кивнул он на телефон. Сережа взглянул на него и сказал, как отрезал:  — Я не общаюсь с отцом уже три года. Сказать, что камень с души свалился после этого душетрепещущего признания, было нельзя — наоборот, ощущение неправильности в грудной клетке ой как усилилось. И захотелось Сереже взять себя в охапку вместе со своей глупейшей влюбленностью, помчаться обратно в свою квартиру, запереться там и хорошенько так надраться до белочки. А потом отказаться от этих чертовых курсов латыни, потому что ну боже, ну не может Романов еще и интересоваться его жизнью. Но по лицу Николая Павловича читалось — без смазки ебал он всякое «не могу».  — Отчего так? — спросил довольно равнодушно, на что Сережа пожал плечами.  — Обстоятельства, — лаконично, зато лишнего не выболтал. Николай Павлович то ли решил, что не его это дело, то ли ответом удовлетворился — кивнул и продолжил дальше проверять. Когда за окном уже стемнело, Сережа отложил последнюю работу и потянулся всем телом — спина затекла.  — У меня все, — отчитался довольно и поймал прищуренный, но на удивление дружелюбный взгляд Николая Павловича.  — Ну что ж, Трубецкой, автомат вам обеспечен, — Романов улыбнулся той самой улыбкой. — Я вас подвезу? Сережа захлопал глазами, подумал — послышалось.  — Простите?  — Подвезу, — повторил Николай Павлович, собирая бумаги в портфель и педантично застегивая его. — Поздно уже.  — Извините, я не могу принять ваше предложение, — выученные слова легко стекали с языка. — Вы очень любезны, но… Взгляд синих глаз остановился на Трубецком, и тот проглотил остаток предложения.  — Я вас подвезу, — поставил точку Николай Павлович и прошел в заднюю комнату. Сережа сидел и боялся пошевелиться, потому что ну что ж ты со мной делаешь, кто тебе дал право, ирод. Больше всего на свете ему хотелось согласиться, но сам факт того, как сильно нравился ему Романов, пугал. И если они станут ближе — даже и дружески, Сережа не сможет контролировать свою влюбленность, а это ему категорически не нравилось. И все же он надел пальто, набросил сумку на плечо и дождался, пока Николай Павлович выйдет из комнатки. Они спустились по лестнице вниз, прошли на парковку, и Сережа, только сев на переднее сиденье, понял, что не отказался от предложения, как планировал. Нет, ну не дурак ли, прости господи.  — Куда? — поинтересовался Романов. Сережа назвал адрес и сложил руки на коленях. Украдкой рассматривал машину — ничего личного или уютного, кроме стильных накидок на кресла и подвески под зеркалом заднего вида — маленькой серебристой короны. Трубецкой хмыкнул.  — Это Саша подарил, — нарушил тишину Романов, и с удивлением Сережа услышал в голосе смущенные нотки. — Он сказал, что это брелок на ключи, но я так и не додумался, как его прицепить, поэтому повесил сюда.  — Выглядит классно, — Сережа прикусил язык, ему показалось, что замечание звучало слишком уж по-детски.  — Да, — Романов взглянул на него искоса с мягкой улыбкой. — Классно. И Трубецкой расслабился. Не понял, как, но теперь даже тишина в машине была не напряженной. И ему стало как-то удивительно спокойно и комфортно, особенно когда заметил, что и крупные аристократические ладони Николая Павловича лежат на руле уже не так скованно.  — Вы здесь один живете? — уточнил Николай Павлович, когда они подъехали к дому.  — Ну да, — пожал плечами Сережа и отстегнул ремень. — Квартира однокомнатная все-таки, мне достаточно.  — Что ж, спасибо вам за помощь, Сергей, — Николай Павлович смотрел пристально, и по глазам его мыслей никак нельзя было понять. — Рад, что мы так быстро со всем разобрались.  — Спасибо, я тоже, — позволил себе улыбку Трубецкой. Секунду оба сидели, не двигаясь. Сережа отчаянно не хотел выходить из машины, ему бы вечность дышать этим запахом и просто глядеть на Николая Павловича, даже не касаться — это уж непозволительная роскошь, но хотя бы смотреть и дышать. Дышать.  — Хорошего вам вечера, Сергей, — в голос Романова вновь пробрались сдержанные, холодные нотки, и Трубецкой тотчас вылетел с сиденья. Уж что-что, а навязываться он ненавидел.  — Вам тоже, — попрощался и захлопнул за собой дверь. А как только зашел в квартиру, сполз, чуть ли не поскуливая, по двери на пол, уткнулся лицом в ладони. Все было просто отвратительно, потому что Николай Павлович был потрясающим, а он, Сережа, идиотом. Мысли от Романова уходить не желали от слова совсем — Сережа вспоминал минут десять черты его лица, его улыбку, его смех, движения рук и понимал, что тонет. Тонет абсолютно и безвозвратно, и это было, господи, больно до ужаса, потому что, повторимся, Сережа Трубецкой был умным мальчиком, а умные мальчики совсем не нужны сдержанным, привлекательным мужчинам средних лет. В груди что-то жгло. Сережа грешил на то, что нужно пить меньше энергетиков, хотя понимал, что дело не в этом.  — Вот и что мне, сука, делать? — задался он вопросом вслух, надеясь себя хоть немножко отрезвить. Предсказуемо не получилось, но он хотя бы пытался. Минут двадцать пострадав, Сережа поднялся. В конце концов, изменить он ничего не мог, а есть хотелось, и он пошуровал к плите. Поставил вариться картошку, нашинковал салат, взял на кухню реферат и, налив чайку, стал читать. Мысли плыли, но Сережа воли им не давал — и без того было ощущение, что в душу ему нассали. Хотелось орать или плакать, но выбрал он статью по древнегреческому, хоть польза какая-то будет. Сережа Трубецкой просто и банально не знал что делать, оборжаться как смешно, рассказать кому — не поверят. Потому что именно он в их компании был самым разумным и рассудительным, он всегда предлагал наиболее рациональное решение. Его, конечно, редко кто-то слушал, потому что остальные были порывистыми идиотами, но все-таки. И сам факт того, что он пережил школу, попытку самоубийства, не самого хорошего отца и смерть матери, а его скосила до состояния лужи какая-то влюбленность, был постыдным. Да и что за влюбленность — во-первых, в мужчину, во-вторых, в мужчину, гораздо старше, а в третьих — преподавателя. Ну стыд и срам. Вот в таких невеселых думах Трубецкой коротал вечер, а ребята из «Союза», очевидно, нашли кого спасать, наконец — его, Сереженьку, его, родимого. Они дописывались до него упорно в общей беседе, телефон вибрировал и дико бесил, поэтому в какой-то момент Сережа психанул и вырубил звук. Злой и задолбавшийся, он лег, но сон не шел. Тело требовало свое, а грудь ныла от боли. Сережа откинулся на спину, тяжело вздохнул. Скользнул пальцами по плечам, по ключицам, прошелся по груди, прикрыл глаза. Перед глазами, как будто на повторе, замелькали картинки. Сережа коснулся себя, прерывисто выдохнул, двинул рукой — на пробу, раз, другой, сжал крепче, представляя чужие, умные, властные и горячие руки вместо своих. Раз — Николай Павлович смотрит этим взглядом вы все здесь только потому, что я так хочу, два — Николай Павлович говорит «вы удивительны», три — их руки случайно соприкасаются. Сережа закусил губу, чтобы сдержать стон. Он ненавидел быть громким в постели, он всегда был молчаливым и сдержанным, но теперь, когда он вспоминал этот уверенный и твердый взгляд, когда в ушах звучал голос, по телу прокатывалась волна жара и возбуждения, острого и опасного, как искры. Широкая, почти мальчишеская улыбка. Сережа выгнулся дугой, двигая ладонью, и перед глазами стояла эта улыбка, и почти наяву он слышал этот смех, и стыдное и почти мучительное облегчение в теле не принесло разуму спокойствия. Он застонал — уже не от ласки, а от досады, потому что блять Трубецкой ты докатился, кончаешь от воспоминаний об улыбке, вытащил из тумбочки салфетки, наскоро обтерся и лег обратно, сжимая между коленей одеяло. Это пиздец. Это был окончательный и бесповоротный пиздец, господи, где же он так проебался, он же был хорошим послушным мальчиком, когда все зашло настолько далеко. Хуже быть не может.

***

Ладно, если вечером он засыпал с мыслью, что влюбиться в преподавателя — самое худшее, то сейчас он отмел эту мысль немедленно. Самое худшее было опоздать на пару к этому преподавателю. Сережа понимал, что не успевает катастрофически даже к концу пары, и когда он влетел в здание университета, пара по латыни уже кончилась. И почти сразу же Сережа, как на грех, налетел на Николая Павловича — вот прямо врезался, как КАМАЗ.  — Трубецкой, — голосом Романова можно было морозить Африку.  — Доброе утро, Николай Павлович, — Сережа частил, не поднимая головы. — Я приношу свои извинения за пропущенную пару, я действительно просто проспал и не услышал будильника. Я все отработаю…  — Сергей, — голос, будто бы, чуть стал мягче, а потом вдруг сильные пальцы сомкнулись на сережином подбородке и подняли голову вверх. У Трубецкого остановилось сердце — по двум причинам. Во-первых, на его лице красовались доказательства, что он безбожно пиздит, и что ничерта он не проспал. А во-вторых, Николай Павлович действительно был слишком близко. И его пальцы были тёплыми.  — Сергей, это что? — удивленно спросил Николай Павлович, разглядывая лицо. А на лице были следы от встречи с отцом. Утром ранним, выходя из подъезда на пару, Сережа нос к носу столкнулся с ожидающим его отцом. Тот вышел из новенького черного Лексуса, сложил руки на груди, и Сережа внутри сжался, понимая, что сейчас будет больно. И не очень мирно.  — Доброго утра, Сереженька, — протянул отец. Трубецкой попытался пройти мимо, но это не удалось — его-таки втянули в разговор. А там слово за слово, снова началось то, от чего Сережа так отчаянно бежал. Оскорбления, напоминания о том, чем Трубецкой обязан отцу, и где-то на «я оплатил твою учебу, в конце концов!», Сережа решил, что с него хватит, и рванулся из отцовской руки, что было сил. Отец, кажется, на рефлексах, врезал ему по челюсти, Сережа, защищаясь, ударил куда-то по ребрам, а как итог — разбитая губа, нехилая ссадина на скуле и ноющие ноги от того, как быстро он бежал.  — Извините, Николай Павлович, больше не повторится, — ответил Трубецкой, теперь уже глядя в глаза преподавателю и вдруг замечая, что они почти одного роста, Сережа был лишь на пару сантиметров ниже.  — Да причем тут… — начал было Николай Павлович, но осекся, взглянул на часы. — Мне нужно бежать, но учтите, разговор не окончен! Конечно, черт, не окончен, — подумалось Сереже, пока он провожал взглядом Николая Павловича. В том, что его за пропущенную пару посадят на кол или, как минимум, повесят, он не сомневался, но сейчас он спешил на другую и совсем не горел желанием опаздывать и на нее. Фантомные прикосновения Николая Павловича горели на белой коже огнем. В аудитории его окружили ребята сразу же. Он, как-никак, весь вечер вчера не отвечал, а теперь пришел с побитой рожей — ой, извините, прекрасным лицом.  — Че за хрень, князь? — Пестель устроился обоими полупопиями на парте и теперь сидел, побалтывая ногами.  — Твою мать, Кондраш, тащи свою аптечку, — негромко выругался Бестужев, поворачивая в тонких пальцах лицо Трубецкого то вправо, то влево. — Пиздец, князь, просто пиздец, как ты умудрился-то, сука?!  — Не ругайся, коть, — негромко попросил Муравьев, который оперся на ту же многострадальную парту, которую активно эксплуатировал Пестель и теперь глядел на Трубецкого встревоженно и строго. — Сереж, ну правда, с тобой какая-то ерунда происходит, объясни уже, будь добр. И пока Кондратий, торопливо матерясь, обрабатывал прекрасное лицо Трубецкого, Сережа смотрел на всех своих друзей и понимал, что он ужасно, просто ну пиздец как задолбался молчать.  — Значит, так, — он зашипел, когда Рылеев задел губу. — Сегодня после пар мы идем пить. Потому что лично мне выпить необходимо. Рюмкин, слышишь? Так, чтобы до поросячьего визга, организуй, прошу тебя, ты это умеешь.  — Да без проблем, — просветлел лицом Мишель. — А что случилось-то?  — Вот там все и расскажу, — пообещал Сережа и мягко перехватил салфетку из рук Рылеева. — Спасибо, Кондраш, дальше я сам. Рылеев спрятал печальные карие глаза и улыбнулся, отдавая перекись. Сережа почувствовал укол вины, как и всегда, когда видел вот такое вот в глазах Кондратия. Знать, что прекрасный, умный и хороший человек в тебя влюблен, и быть даже неспособным ответить на эти чувства, знать, что ты всему виной — тяжело. Ну да, а кому сейчас легко. На парах голова гудела. Пальцы то и дело тянулись к скуле и губе, и время от времени Сережа морщился, понимая, что проходить это будет недели две. За внешностью он следил — не мог иначе, привык. Хотя, говорят, шрамы мужчин украшают, вот и проверить можно, правда или нет. Хотя у него шрамов хватит на пару жизней вперед. И это радует ну не очень так. Собрались они в квартире у Муравьева — маменька Сергея уехала с батюшкой в загородный дом на всю неделю, и прекрасная хата, заставленная антиквариатом и тонким фарфором, была полностью в распоряжении Муравьева. Вот по поводу фарфора Муравьев и беспокоился, потому что в компании присутствовал Паша, а Паша после трех рюмок водки начинал рассуждать за ранние теории анархизма, петь песни «Порнофильмов» и бить все, что бьется, поэтому Сергей предусмотрительно убрал все, что мог, по шкафчикам и коробкам. Последними пришли Паша и Рылеев — они ходили в ближайший магазин «Красное и Белое», и когда они вывалили на стол содержимое трех пакетов, Сережа готов был расплакаться от нежной любви к своим друзьям. Все-таки его просьбу о пьянке до поросячьего визга они восприняли всерьез. Бутылок было столько, что можно было заполнить небольшую бухточку и осталось бы еще. Расселись прямо на полу, Муравьев дал Трубецкому свой домашний свитер, чтобы Сережа не изгваздал свою пафосную рубашку, выпили по кружке — потому что из бокалов пить еще более пафосно — «грязного мартини». Помолчали. Первым решился Пестель.  — Давай, князь, трави. Что у тебя случилось? Все изумленно воззрились на Пестеля, потому что в реплике из семи слов не было ни одного мата, а Сережа размышлял, как подать информацию. А потом решил, что терять ему, в общем-то, нечего и, как в ледяную воду с головой, выпалил:  — Я влюбился. Тишина была звенящая и ошалелая, потому что куда легче верилось в то, что Трубецкой человека убил, нежели во внезапную влюбленность. Сережа невесело порадовался своему имиджу.  — Ну и… кто счастливица? — осторожно поинтересовался Бестужев, надеясь не схлопотать по ебалу.  — Это он, Мишель. В этот раз немая пауза была чуть дольше и чуть продолжительнее, чем в предыдущий раз, потому что боже прости, что, блять, Трубецкой влюбился в парня, а не в какую-нибудь блондинку с филфака с хорошими родителями и ногами от ушей.  — Вы че, издеваетесь? — наконец поинтересовался Пестель. — У меня, блять, может быть хоть один друг натурал, а?! Да хули вы ржете, не смешно нихера! А ржали все, кроме Трубецкого и, собственно, Пестеля, потому что Трубецкому хотелось повеситься, а Пестель громко выл на судьбу.  — Ну что, поздравляю, Сережа, — отсмеявшись, проговорил Муравьев. — Теперь ты в нашем полку.  — Было бы с чем поздравлять, — мрачно прокомментировал Трубецкой и закурил прямо в комнате, игнорируя возмущенное лицо Муравьева.  — А мы его знаем? — насел Рылеев, который, очевидно, не знал, в какую сторону бороться — то ли расспрашивать Сережу, то ли злиться, что избранник не он.  — Знаете, — Сережа внутренне сжался, стиснул зубы в кулаки, прикрыл глаза. Под веками мелькнула спокойная, уверенная улыбка и холодные глаза.  — Это Николай Павлович, — признался и перевел взгляд на напряженные ладони. — Который преподаватель. И вот в этот момент он почувствовал, что стало хоть немного легче. Потому что он смог честно сказать это хотя бы себе. В тишине было слышно, как снизу кто-то орет «Сань, давай быстрее, щас алкашку продавать не будут, уже десять почти!», и Сережа мысленно пожелал удачи этому непонятному Сане, а заодно и себе.  — Кондраш, — Пестель почесал бровь с охуевшим видом. — Неси-ка водку. Рылеев бросился на кухню и вернулся, прижимая к груди родимые бутылки, как мамаша младенца.  — Как же тебя угораздило-то, Сережа? — сочувственно спросил Муравьев и положил руку на плечо Трубецкому.  — Сам не знаю, — голос вышел сдавленным, и Сережа сжал и разжал левую руку, это всегда помогало успокоиться.  — Так вот почему ты от пар по латыни тогда не отказался, — задумчиво протянул Кондратий, но Сережа помотал головой.  — Нет, тогда я еще сам ничего не понимал.  — Зато понятно, почему ты от него по всему универу бегал, — сложил два и два Пестель. — Ну что, князь, пей давай. На трезвую голову амурную херь решать невозможно. И Сережа, вздохнув, выпил. Стопку водки, не морщась и не закусывая, а потом еще и еще одну. Потому что пьянки с «Союзом спасения» — в его случае, довольно редкие, — были единственной возможностью хоть на несколько часов перестать себя контролировать и нести на своих плечах гребанную ответственность за всех вокруг. В первую очередь, за свою жизнь, свои чувства и своих друзей. А в такие вечера несли ответственность за него, потому Сережа катастрофически быстро пьянел, много говорил по пьяни и делал херню, и заботиться надо было уже о нем. Они сидели с Пашей на кухне, где-то разбирались со своими проблемами Муравьев и Бестужев, Рылеев звонил Оболенскому и требовал безумствовать, а Паша смотрел на Сережу очень серьезным взглядом и от этого было не по себе.  — Сережа, я всегда тебя поддерживал, — обеспокоенный голос Паши сам по себе пугает. — Но ты же понимаешь, что это уже ни в какие ворота?  — Не понимал бы — не пил бы с тобой сейчас водку, — протянул Трубецкой, чувствовавший немного и ненавязчиво, что последняя рюмка была лишней.  — Это преподаватель, князь. Который, к тому же, завалить нас всех пытается, если ты не забыл. Я понимаю, конечно, что у нас тут у всех гей-шапито, но это уже пиздец какой-то, — Паша резко втянул в себя воздух. — Мало мне Рылеева, или Апостола с Бестужевым, господи-блять-прости, слепых? Еще и ты? Ты вообще знаешь, что Кондраша по тебе до сих пор страдает?  — Я один раз с ним по пьяни переспал, Паша!  — Зато для того, чтобы влюбиться в препода, тебе одного разговора хватило, да? Невероятно трогательно и охуеть как умно, Трубецкой. Сережа сидел с лицом я с тобой не вожусь я с тобой не разговариваю я с тобой не общаюсь я обиделся ты меня обидел,но на Пестеля это действовало именно что никак.  — И что ты мне предлагаешь? — сдался Трубецкой.  — Поговорить с Кондратием, начни с этого, — невозмутимо ответил Паша, опрокидывая в себя рюмку и нагло игнорируя возмущенное выражение лица Трубецкого. — Закрой сначала один гештальт, а потом пытайся построить что-то с Романовым, прости господи. И он откусил половину соленого огурца. В какой-то момент Сережа настолько напился, что нашел себя на балконе с Рылеевым — оба курили, Рылеев тонкие девичьи сигареты, потому что курил он только по пьяни и только очень легкие, слабое горло не позволяло большего, а Сережа уже привычный крепкий Мальборо.  — Кондраш, — Трубецкой гипнотизировал темные тучи, бежавшие по небу. — Я ведь и правда в него влюблен. Впервые, сука, в жизни.  — Знаю, князь.  — И что мне с этим делать? — с безнадегой в голосе спросил Сережа, пошатываясь. — Как вообще жить, если у меня каждый день им заполнен? Просыпаюсь и думаю о нем, дела делаю, учу что-то, а в голове, будто на повторе, улыбка его чертова, его голос, постоянно просто, ну я не могу так, как ты живешь-то с этим, я бы сдох давно.  — Ты слишком привык все контролировать, — Рылеев затянулся и выдохнул сладковатый дым в воздух. — Помнишь то время, когда тебя контролировали против воли, вот и теперь стремишься, чтобы такого не было. И когда контроль уплывает из рук, ты паникуешь. А я, князь, отношусь к этому как к неотъемлемой, а оттого необходимой части моей жизни. В конце концов, даже стихи пишутся лучше, когда ты влюблен.  — Я… не могу так, — честно сказал Сережа и затушил сигарету о перила. — Я вон, видишь, даже бухать начал, потому что не могу столько думать о нем. Не могу просто, это же невыносимо!  — Видно, — Рылеев дрожал от ветра, и Сережа набросил на него плед. — Ты об отце почти забыл, несмотря на то, что его в твоей жизни куда больше, чем раньше. У тебя все во влюбленность уходит.  — И что делать? — Сережа посмотрел на Рылеева, а тот стоял с мечтательной, легкой улыбкой, волосы его шевелил ветер, и Трубецкому подумалось, насколько проще было бы, если б он был влюблен в Кондратия — пылкого, честного, очаровательного. Дарил бы ему заботу и нежность, был бы каменной стеной, а взамен Кондратий бы читал ему стихи по вечерам, давал бы покой и любовь.  — Жить с этим, — легко произнес Кондратий и затушил свою сигарету. — Жить и бороться, если есть шанс. А если нет, то терпеть.  — Паршивый план, — Трубецкой сжал губы.  — Согласен, — откликнулся Кондратий. Они постояли пару минут в тишине, а потом обменялись улыбками — вымученными, но искренними.  — Мне жаль, — честно сказал Сережа.  — Мне тоже, — ответил Рылеев и наклонил голову вбок. — Но это ничего. Вернувшись, они снова выпили. Потом Миша, кажется, пел под гитару что-то из репертуара сначала Цоя, потом Би-2, потом алены швец, на «Портвейне» Пестель отчего-то расчувствовался, Кондратий начал читать стихи, а оба Сережи просто лежали на полу, переглядывались и думали, что друзья-долбоебы это даже не проблема, это трагедия в духе какого-нибудь древнегреческого философа. И думали, что ничего другого они не хотели бы. А Сережа чувствовал, как вся грудная клетка будто объята огнем, и что огонь этот его изнутри пожирает, и хотелось написать Николаю Павловичу, мол, увольняйтесь из университета, я вас уже видеть не могу, что же вы такой потрясающий и харизматичный, и эти ваши пальто, и перчатки, и свитера с рубашками, и ваш запах — боже, да он готов был этим запахом вместо кислорода дышать. И просто слушать, слушать, как Романов вещает о каких-то тонкостях латыни, видеть, как движутся контуры его губ, хотелось обвести их, будто линии, пальцами или языком. Сережа хотел любить. И чтобы его любили — боже, ну хоть раз в жизни, ну так бывает вообще? Это хотелось кричать в небо, чтобы Боженька услышал, но, во-первых, это звучало жалко, а во-вторых, Боженьке было глубоко поебать. А наутро они все проснулись с жестоким похмельем от того, что их тряс Пестель за плечи и размахивал телефоном. У него была отвратительная привычка будить всех после пьянок, а то, что Паша был жаворонком, подливало бензина в огонь, потому что кому надо после пьянки просыпаться в семь утра, господи, Пестель, ну угомонись ты уже.  — Что? Что случилось? — наперебой спрашивали, пытаясь раскрыть глаза, чтобы увидеть хоть что-нибудь уже, объясняющее взвинченное состояние Паши.  — Сегодня днем на Ленина будет митинг, — с торжествующей улыбкой объявил Пестель. И тут Сережа понял: приплыли, господи блять.

***

Николай Павлович Романов понимал — это конец, финита или что там еще можно сказать цензурного. Все было хорошо в его жизни, пока его не поставили на место преподавателя в новом учебном году, и в группе не оказался Сережа Трубецкой. Сережа Трубецкой носил идеально выглаженные брюки, белые и черные рубашки, расстегнутые на несколько пуговиц, водолазки темных цветов, а на его тонких запястьях всегда красовалась пара дизайнерских браслетов. В общем и целом, Сережа выглядел как мальчик, который знал себе цену и кого попало к себе не подпустит. Холодный, сдержанный и умный — такой, что слова лишнего не проронит, каждый взгляд, каждое движение свое контролирует. С ревущим пламенем под ледяной толстой коркой. И красивым был — темные кудрявые волосы, глаза серые, ясные, каждая черта будто мраморная. Обаятельный, трудолюбивый, насмешливый. И влюбленный, боже, по самые уши в Николая. Романов наблюдал за этой игрой с хищной улыбкой — вот Сережа не отрывает от него взгляда на занятиях, вот прямо в коридоре разворачивается, едва завидя Николая, а вот приносит ему кофе. И этот кофе чертов почему-то расстрогал Николая настолько, что он довез мальчика до самого дома. И это разительный, потрясающий контраст — только что этот мальчик Дориан Грей, холодный и гордый, а вот едва ли не в клубочек сворачивается на сиденье его машины. С Сережей Трубецким интересно — стоит хотя бы вспомнить, как он дискутировал на парах, молчаливый и сдержанный, но каждое слово было его весомым и обдуманным. И этот контраст, эта резкая смена состояний, завораживают. Николай способен долго и незаметно наблюдать за человеком, а за Сережей он наблюдал долго: когда тот беседовал с друзьями, когда занимался или когда попросту смотрел в окно. Мальчик-загадка, мальчик-секрет. Конечно, со стороны Николая никаких чувств, кроме интереса, не было — боже упаси. Так он думал, пока Трубецкой вдруг не явился на пару, а потом пришел вдруг весь избитый, будто его кошки драли. И, главное, врал, дурак, врал отчаянно и глупо, и Николаю пришлось заставить мальчика поднять голову, а там уже все стало ясно. Потому что смотреть на ссадины Сережи было физически неприятно, и Николай поставил себе цель — выяснить, кто, когда и как оставил это на лице Трубецкого, потому что он хотел знать. И осознание этого желания ударило по Николаю, будто кувалдой. Невозможно, но, кажется, случилось — ему стал небезразличен отличник, староста и просто очаровательный мальчик Сергей Трубецкой. Ссадины на лице хотелось зацеловывать, на тонкой шее сомкнуть легонько пальцы, а Сережу просто хотелось себе, чтобы был рядом. Как Саша и говорил: «Коля, просто однажды ты захочешь взять человека за руку, повести к себе и запереть за ним дверь». Звучало, конечно, по-маньячески, но Николай запомнил. И когда в час ночи ему позвонили с незнакомого номера, Николай очень удивился. Разумеется, он не спал — смотрел какой-то исторический фильм, потому что бессонница дело такое. Выключил, поднял трубку, выдал сдержанное и сухое «алло» и изумился, когда в трубке вдруг зазвучал усталый голос Сергея:  — Николай Павлович, простите, что поздно, но тут очень неприятная ситуация возникла. Мне действительно некомфортно просить, но я и мой друг оказались в отделении, нас уже выпустили, но метро закрыто. Не могли бы вы нас забрать? Николай проморгался и взглянул на телефон, пытаясь понять, не снится ли ему это.  — Сергей, я, конечно, очень польщен, что вы звоните, но почему именно мне?  — Потому что друзей, у которых есть машина, у меня нет, к сожалению, — протянул Трубецкой и по голосу было действительно слышно, что он очень, очень сожалеет. И что последнее, чего он хотел после этого дня — звонить Романову.  — Ждите, — после недолгой паузы соглашается Николай. — Адрес скиньте смс-кой.  — Спасибо вам. И это звучало в ушах Николая Павловича очень тихо и тепло, пока он, все-таки еще сонный, сел за руль и поехал в отделение. Тоже еще, матушка нашлась, третьекурсников из КПЗ доставать. Пока ехал, в голову лезли очень глупые и непривычные мысли — а почему он, собственно, не поговорил с Сережей? Он нравился Романову, Романов нравился ему, все почти как в сопливых романтических фильмах, не хватало только музыки на фоне. И аргументы вроде разницы в возрасте, разницы положений и банального простого «у нас вряд ли что-то получится» не помогали, потому что на одну причину «нет» находилось тысячи «да». Николай действительно не знал, что делать. Открыться мальчику, наивному и светлому, позволить ему влезть в рассохшее сердце, в душу, там, где была раньше лишь пустота? Позволить впустить в свою жизнь человека? Николаю с детства внушали, что доверие — одно из тех вещей, разбрасываться которыми не следует. В юности он принял это слишком всерьез и вовсе не открывался никому. Он часто наблюдал за развитием всех этих историй любви и все больше осознавал, что эти игры ему не нужны. Жизнь его была размеренной и упорядоченной, работа, дом, редкие встречи с друзьями. Ему не нужен был человек, который нарушит весь этот порядок. Но Сережу Трубецкого иррационально и глупо хотелось целовать, заставляя эти узкие губы разомкнуться не для формальных вежливых фраз, а для стонов и просьб. Хотелось коротать с ним вечера — спорить о том, что хорошо, а что плохо, разговаривать о Петронии или Плутархе, вместе сидеть на кухне и пить кофе или чай, сталкиваясь пальцами и глупо улыбаться. Николай выдохнул. Все это было бессмысленно и неважно, потому что вряд ли имело бы хоть сколько разумное продолжение. Следовательно, от этих мыслей нужно отказаться. Они сидели вдвоем — Пестель, рубящийся в игру на телефоне, и Трубецкой, который, кажется, уже ничего в жизни больше не хотел, кроме как умереть, а лучше поспать часов десять. Сережа в своей черной водолазке, с волосами, упавшими на чистый лоб, прикрытыми глазами показался вдруг таким домашним, что Николая прострелило ощущением ясной нежности.  — Молодые люди, — окликнул их он негромко. Оба тотчас поднялись. Сергей подошел чуть ближе, чем Павел, и заглянул в глаза.  — Спасибо большое, что приехали, — сказал негромко, и Николай залюбовался им на мгновение — статный, красивый, с рассеченной скулой и прямым влюбленным взглядом Трубецкой мог бить сердца, как тарелки.  — Не за что, Сергей, не за что, — рассеянно ответил Николай. — Ну что, попрошу в мою машину. Живо, пока я не передумал! Оба юноши прошли, будто нашкодившие котята, опустив головы и украдкой переглядываясь, сели. Сережа объяснил, куда отвезти Пестеля, а куда его самого, Николай только кивнул и тронулся. Пестеля высадили, он долго и не очень складно благодарил Николая и извинялся, обещал больше не злить его на парах. Романов подавил улыбку. Какие же они еще дети все-таки, даром, что двадцатилетние лбы. Когда они остались в машине вдвоем, Николай глубоко вздохнул и повернулся к Сереже:  — Ну, рассказывайте, как вы оказались в отделении. Сережа в смятении прикусил бледную нижнюю губу, и Николай с трудом подавил возглас возмущения, очень по-христиански, очень православно. Выглядел Трубецкой очаровательно с виноватым взглядом и этой проклятой закушенной губой.  — Сегодня митинг был, — наконец сказал Сережа и перевел взгляд на свои тонкие пальцы. — Мы все на него пошли. Нас с Пашей загребли. В общем, вся история.  — А что за митинг хоть был? — поинтересовался Николай Павлович, вспоминая дорогу к сережиному дому.  — За выдвижение оппозицонных кандидатов на выборы, — объяснил Сережа, осторожно касаясь пальцами затылка и тут же сдавленно чертыхаясь. — Разумеется, несанкционированный.  — Разумеется, — эхом повторил Николай и искоса взглянул на мальчика. Выглядел Трубецкой строго и сдержанно, но в светлых глазах плескалось такое искреннее чувство, что захватывало дух. Поймав взгляд Николая, Сережа дернулся, и на белых скулах выступил едва заметный румянец.  — Что такое? — спросил. — У меня на лице что-то? Да, твое лицо, очень симпатичное и очень привлекательное, вот и скажи, что мне с этим делать, оппозиционер мой юный.  — Да я вот смотрю на вас, Трубецкой, и думаю — вы же неглупый молодой человек, отчего ерундой занимаетесь? — Николай позволил себе улыбнуться краешком губ. — Вы же должны понимать, что митинги никак не влияют на государственные решения, лишь мутят воду и ведут к беспорядкам.  — Из таких митингов однажды выросла революция, — негромко сказал Сережа.  — Неужели вы хотите, чтобы у нас в России свершилась еще одна?  — Нет, я думаю, власти достаточно умны, чтобы в нужный момент изменить свои решения. Я имею в виду, когда народное недовольство начнет пугающе расти, они захотят сдержать его — например, уступками.  — Но вы забываете, что после, например, восстания декабристов все стало лишь хуже, режим ужесточился.  — Зато декабристов помнят и по сей день. Они выиграли ту войну, даже если Николай Первый думал, что победил. Горстка больных и исхудалых людей в Сибири и пятеро повешеных, но они изменили Россию навсегда.  — Да вы романтик, — с улыбкой взглянул на Сергея Николай. Тот рассудительно пожал плечами:  — Нет, но меня завораживает сама массовость подобных мероприятий и мысль, что все эти люди идут за одной и той же идеей, не думая о своей жизни. Это достойно восхищения. Как на рок-концертах, знаете, когда вдруг вся толпа начинает петь.  — Я был на Би-2, испытывал нечто подобное, — признался Николай. Русский рок он уважал.  — Я тоже, — глаза у Сережи совсем по-мальчишечьи заблестели. — Может, я и вас там видел.  — Может быть, — откликнулся Николай и улыбнулся неожиданному теплу в груди. — Но все-таки, Сергей, воздержитесь от посещения подобных мероприятий.  — Это почему? — удивленно скосил глаза Сережа.  — Дело бесполезное и опасное, — дернул плечами Николай.  — Но, Николай Павлович, — Трубецкой посмотрел на него вдруг очень взрослым, добрым и честным взглядом. — Разве мы могли поговорить теперь, если бы не то, что я сегодня был на митинге?  — Полно, полно, — смеясь, ответил Николай. — Я вас понял, Трубецкой, вы у нас либерал-демократ, а я консерватор, в этом мы не сойдемся. В подобных разговорах они и доехали до дома Сережи.  — Может быть, кофе, Николай Павлович? — вдруг спросил Сережа. Голос у него был равнодушный и вежливый, и только пальцы, остервенело сжатые на ткани брюк, выдавали его с головой. Николай секунду поразмышлял — что ж, выпить кофе и немного подискутировать с Трубецким было заманчиво, ничего предосудительного в этом не было. Да и, что таиться перед собой, хотелось провести с Сережей чуть больше времени.  — Не откажусь, — с улыбкой взглянул он прямо в глаза Трубецкому. На мгновение тот смешался — очевидно, не ждал положительного ответа. Но тут же радостно кивнул и выбрался из машины. Они оба, негромко переговариваясь, дошли до подъезда, как вдруг Николай заметил — лицо Сережи изменилось, стало почти испуганным.  — Николай Павлович, извините, но вам лучше поехать домой. Я неважно себя чувствую, извините за такую спонтанность, — зачастил Трубецкой, гляда куда-то поверх плеча серыми глазами, в глубине которых плескалась паника. Николай обернулся. Никого не было, только ряд почти одинаковых машин.  — Сергей, в чем дело? — спросил Николай, чувствуя, как от Трубецкого волнами исходит тревога.  — Все в порядке, — лицо Сережи было непроницаемым и спокойным, но Романов не позволил себе повестись на это. — Честное слово, Николай Павлович, все хорошо, но вам лучше уехать. Мгновение Николай глядел на мальчика перед ним и чувствовал, как всегда размеренный стук сердца учащается — и не потому, что лицо Сережи было слишком близко, а от тревоги за него.  — Сергей, чего вы боитесь? — спросил Николай как мог ласково и твердо. — Я же вижу, что вы лжете. Будьте со мной откровенным, я могу помочь. Губы Сережи исказились — то ли от страха, то ли от чего-то еще. Он смотрел надрывно и ищуще, и Николай в который раз поразился, как много этот мальчик скрывал, и как сильно выдавали его глаза, глубокие, полные чувства, пожара и урагана.  — Видите вон ту машину? — спросил Сережа, осторожно направляя пальцы в сторону парковки. Николай присмотрелся.  — Лексус? Черного цвета?  — Да, — Сережа нервно провел языком по сухой корке губ. — Это машина моего отца. Значит, он в квартире. Я думаю, вы не сильно хотите присутствовать при семейных разборках, а потому прошу вас уехать. На секунду Николай и правда малодушно подумал уехать — и выбросить из своей жизни Сережу, не позволять ему приблизиться. Но тонкое, красивое лицо Трубецкого было так близко, пальцы дрожали, а глаза будто просили остаться, и Николай послал к черту все свои выводы и доводы, когда сказал:  — Я поднимусь с вами, Сережа. Насколько я понимаю, это ваша квартира, и несмотря на присутствие отца, вы можете приводить кого захотите. Глаза Трубецкого просияли, но он лишь сдержанно кивнул.  — Как вам будет угодно. Поднимались они по лестнице медленно, и руки Сережи отчаянно тряслись, когда он вставлял ключ в замочную скважину. Скрежет в тишине подъезда был слишком громким, и когда дверь распахнулась, а за ней показалась узкая прихожая, Николай задался вопросом, что он тут делает. Почему не уезжает домой, зачем присутствует при всем этом? Сергей сказал правильно — семейные разборки, при чем тут Николай? Вот только шестое чувство шептало, что здесь не все так просто, орало в голове сиреной и вопило зайти в эту квартиру, потому что не мог Сережа вот так бояться простого разговора.  — А я уж думал, что не дождусь, — низкий мужской голос оглушил на мгновение. Николай искоса взглянул на белое, как стенка, лицо Сережи.  — Это моя квартира, тебя здесь вообще не должно быть, — на удивление, Сережа ответил звучно и спокойно.  — Ты, щенок, забываешь, с кем разговариваешь, — в коридор вышел мужчина лет пятидесяти. Лицо его, породистое и красивое, было очень похоже на сережино, разве что, Сережа был моложе. — А это кто с тобой?  — Это мой преподаватель, Николай Павлович, — сдержанности Сережи можно было только позавидовать. Сам Романов только кивнул вместо приветствия — мужчина внушал неприязнь.  — Я бы хотел поговорить с тобой один на один, — мужчина вздернул подбородок, но Сергей выдержал его взгляд стойко.  — Я не желаю с тобой разговаривать.  — Николай Павлович, будьте так великодушны, выйдите вон, — очень вежливо, конечно, и очень неагрессивно. Романов подержал паузу, а потом взглянул на мужчину с высоты своего немаленького роста.  — Я не в вашем доме, — сказал спокойно и положил руку Сереже на плечо. — И я уйду лишь тогда, когда ваш сын этого попросит.  — А ты не охренел ли? — Трубецкой-старший медленно приблизился к обоим. — Все, что эта паскуда имеет, он имеет благодаря мне. И эту квартиру тоже. И свое дерьмовое образование. И шмотки, — кончики пальцев его подцепили ткань сережиной водолазки. — Так что в этом доме я буду решать, кто и куда пойдет.  — Значит, мы уходим оба, — сказал Романов абсолютно равнодушно. — Я, в конце концов, могу отвести Сергея к себе. Он явно не горит желанием общаться с вами.  — Николай Павлович, — подал голос Сережа. Он был бледным, но решительным. — Идите на кухню. Мы с отцом поговорим в спальне. Не переживайте, все в порядке. И улыбнулся успокаивающе. Это, естетственно, Романова не успокоило от слова совсем, но просьбу он выполнил. И пока оба Трубецких разбирались в своих проблемах, он разглядывал комнату. Кухня была маленькой, но очень чистой. Казалось, у каждой вещи здесь есть свое место, и даже книга, лежащая небрежно, будто бы должна лежать была именно на этом столе и именно под этим углом. На подоконнике росло несколько суккулентов в крохотных самодельных горшках, и на каждом была прицеплена маленькая записочка с именем. Ровным, мелким почерком Сережи было выведено «Френсис», «Боря», «Горацио», «Дамблдор», «Игорь» и «Маврикий». Николай не смог сдержать улыбки. Он рассматривал и понимал, что здесь все очень живое, несмотря на почти нездоровый порядок. Репродукции картин — две Брейгеля и одна Мане — педантично вставлены в одинаковые рамки. Было видно, что свою квартиру Сережа любил, здесь не было разномастных полотенец или чашек, все сочеталось друг с другом, все чистых, однотонных цветов — вся посуда икеевская, глубокого синего цвета, полотенца темно-зеленые, скатерть на столе серая, без цветов или рисунков. Николай глядел и понимал, насколько здесь было уютнее, чем в его квартире, где все было минималистичным и стильным, но дома там не было. И сколько не клади пледов и подушек, сколько не заставляй пространство статуэтками, ощущение дома никто не почувствует. От этих мыслей его вдруг отвлек звон стекла, и Николай, почти не раздумывая, рванулся в спальню и, как оказалось, вовремя. На полу трагично покоились осколки разбитого светильника, у Сережи капала кровь с только-только зажившей губы, а старший Трубецкой прижимал его к стене за шею обеими руками и — парадоксально — в глазах Сережи вовсе не было страха, только презрение.  — Отойдите от юноши, — холодно приказал Николай, медленно приближаясь.  — Не лезьте не в свое дело, — прорычал мужчина. Николай глубоко вздохнул, вспомнил свой недосып, дикую усталость, очень невовремя открывшуюся влюбленность, развернул мужчину за плечо и стремительно впечатал кулак куда-то в нос. Тот охнул и расцепил руки. Николай, выждав деликатную паузу, ударил еще раз — в область живота. И в третий раз, чтобы уж наверняка.  — Покиньте эту квартиру немедленно, — процедил, потряхивая рукой и чувствуя, как костяшки саднит, — Поверьте, с моими связями я могу организовать вам несколько прекрасных лет тюрьмы. Мужчина ругнулся, держась за хрустнувший нос, оглядел Сережу и Николая, пробормотал что-то про незаконченный разговор и убрался в прихожую, а оттуда на лестничную клетку. Хлопнула дверь. И лишь тогда Сережа сполз по стене на пол, откинул голову назад и вдруг расхохотался во весь голос.  — Вы в порядке, Трубецкой? — обеспокоенно осведомился Романов, надеясь, что это не истерика.  — В порядке, Николай Павлович, в порядке, — откликнулся мальчишка, убирая со лба прилипшие кудряшки. — Вы чертовски хорошо деретесь, вам кто-нибудь говорил? И взглянул, паршивец, снизу вверх, так призывно и лукаво, что трудно было поверить в то, что несколько минут назад его едва не поколотили.  — Слышал, — сдержанно улыбнулся Романов. — Пойдемте на кухню, Сергей. Надеюсь, кофе все еще в силе? Так и оказалось, что оба они сидели на кухне, глупо не глядя друг на друга и помешивая кофе в чашках. Николай искоса поглядывал на Сережу, который становился все мрачнее и мрачнее с каждой секундой. От веселья в спальне не осталось и следа. Его глаза были устремлены в пустое пространство, а движения были машинальными. Его хотелось затрясти за плечи. Чтобы хоть немного оживить, чтобы посмотрел, как раньше, гордым и пылким взглядом, чтобы улыбнулся или закричал — но не сидел вот так, закрываясь все сильнее.  — Сережа, — осмелился окликнуть его Николай, и тот перевел на него усталый взгляд, полный безнадёжности.  — Да, Николай Павлович? — голос его был безжизненным и далеким.  — Сережа, ты можешь со мной поговорить? — Романов не отпускал его глаз, будто бы стремясь попасть в самую душу и разгадать, что же там, на дне. Несколько секунд Трубецкой молчал. И от его недетской усталости становилось не по себе. Но потом он заговорил. Он говорил поначалу медленно, с трудом подбирая слова — очевидно было, что говорить о личном он не привык и не хотел, но потом он заговорил быстрее, возбужденнее, слова полились из него легко. Он говорил про детство. Про квартиру, большую и пустынную, где он чувствовал себя потерянным и лишним. Про мать, совсем ущемленную отцом, про любовниц, которых отец менял, будто новые машины. У Сережи было все, что он только мог попросить, кроме одного — дома. Он рассказывал про ссоры, когда отец не приходил домой по ночам, а мать металась по квартире, будто птица, он, маленький совсем, молился в углу своей комнаты, чтобы папа пришел скоро и был не пьяным. Он переплетал пальцы, подражая людям в церкви, смотрел в побеленный потолок и надеялся, что там есть кто-то, кто его услышит. Отец приходил пьяный и со следами помады, мать принималась кричать и обливаться слезами, не переставая обвинять отца во всех грехах, а он злился, ломал мебель — однажды разломал пополам доску для резки овощей, потом разбил лампу в прихожей, однажды расколотил об потолок мамины антикварные стулья, один за другим. Потом Сережа стал взрослеть, учиться, все чаще мать болела, а он сам ссорился с отцом. Влюбчивый от природы, он гулял с девушками, хотя все чаще понимал, что нравятся ему не только они. Последней каплей стало то, что однажды отец застал его и его одноклассника, распаленных, полураздетых в сережиной спальне, и тогда жизнь превратилась в ад. Николай слышал внимательно, не прерывая и не задавая вопросов, давая просто выговориться, хотя в глубине души у него волосы дыбом вставали — вот так вот, умный милый мальчик, отличник и староста, сдержанный и разумный. Урок тебе, Романов — никогда не делай поспешных выводов. А Сережа говорил и говорил, и голос дрожал все сильнее, пальцы тряслись, блуждали по скатерти, что-то вычерчивая на столе. И Романов вдруг осознал, от чего вся эта сдержанность и откуда вся эта разумность — мальчик просто сжал себя в железных тисках, не давая себе ни малейшей поблажки, контролируя себя и всех вокруг, чтобы, не дай бог, чувства не вырвались наружу. И у Николая защемило сердце, когда он понял, каким, вероятнее всего, был Сережа до всего этого — честным и солнечным, доверчивым и романтичным. И отдать контроль теперь в чужие руки страшно, и страшно, когда твоя судьба зависит от одного чужого слова. И вот теперь он сидел на этой кухне, говорил, а каждое слово на сердце отдавалось ударом хлыста, и Николай подумал, что, возможно, это впервые за несколько лет, когда Сережа дает себе волю. Было больно наблюдать за тем, как искажается всегда спокойное и невозмутимое лицо Трубецкого, но Николай просто слушал, чувствуя, как это было необходимо теперь.  — … Я втайне от отца поступил сюда, скопил денег на обучение, и когда уже переехал в мамину квартиру сюда — она ведь мамина — сказал ему обо всем. Он меня последними словами клял, говорил, что уже оплатил курсы в другом вузе, говорил, что не даст ни копейки, несколько раз приезжал сюда, но меня не было. Звонил постоянно, потом я сменил номер, а он все говорил, что ему стыдно в глаза людям смотреть, мол, единственный сын, позор… А я не хочу быть позором, понимаете, я собой хочу быть, — на секунду кажется, будто его губы задрожали от слез, но Сережа вдруг засмеялся в потолок. — Собой, мать вашу, без этих реверансов и расшаркиваний, без показушного равнодушия, потому что мне никогда не все равно, понимаете, никогда, я всегда чувствовал слишком много! И каждый день я просыпаюсь с мыслью о том, что нет ни одного человека, с которым я могу быть собой и кто бы мог дать мне то, что нужно! Черт, — Сережа усмехнулся горько, обхватил руками чашку, чтобы скрыть дрожь. — Я ведь просто хочу, чтобы меня любили, понимаете? Просто любили. И чтобы я мог любить. Сережа прерывисто выдохнул и прикрыл тонкими пальцами глаза. Николай смотрел на него и понимал, что вот сейчас, вероятнее всего, момент истины. Момент, когда этот мальчик совсем открыт. Душу распахнул перед ним, и ни сил, ни желания противиться этому не было. Он встал, обогнул стол и, оказавшись рядом с Сережей, обвил руками его плечи, заключил тело в стальную клетку объятий. Настолько крепких, чтобы Сережа почувствал себя в безопасности. Слова в такие моменты бывают бесполезны. И потому Николай просто обнял тонкого, ладного мальчишку, разрешив молчаливо себе эту слабость. И разрешив ему. Сережа уткнулся лбом в его грудную клетку, дышал часто, загнанно, его пальцы вцепились в ткань свитера на спине. Он просто пытался дышать. И пытался не сломаться прямо здесь. Потому что было больно. Вот так вот, без смехуечков или вывертов — больно. И руки на плечах, и это ласковое «Сережа», и это желание встать на колени перед Романовым, потому что я все для вас, я все ради вас, я все сделаю, я за вас умру, если скажете. Сережа устал делать вид, что все хорошо. Сереже было больно от осознания, что ему нужна любовь, нужна забота, как и всем людям, но он знал, что никогда не осмелится попросить. Сережа. Устал. Он чувствовал себя слабым и глупым, но Николай Павлович был теплым, и Сережа подумал, что все остальное подождет. Сейчас он сидел, обнимал Николая Павловича и думал, что это самое важное. И слова встали комом в горле, они бурлили и пытались вырваться наружу, и Сережа отстранился, твердо убрал тяжелые, горячие руки с себя, встал, чтобы их глаза оказались на одном уровне. Они стояли на крохотной кухне, Сережа без страха и боли смотрел в чужие глаза и понимал — сейчас или никогда.  — Я влюблен в вас, — сказал он и не отвел взгляда. Лицо Николая Павловича едва-едва вытянулось в удивлении, а Сережа подумал, что его сейчас ебнут, очень больно и не очень аристократично, но это того стоило.  — Я думал, это пройдет. Давил в себе это, притворялся, но какой смысл в этом, если вы… такой? Наверное, в первый день еще, когда вас увидел, когда вас слушал, и вы… не знаю, почему вы, вы ведь старше, и вы мужчина, и преподаватель мой, но… — он улыбнулся, чуть склонив голову. — Я влюблен в вас, — повторил, сжал пальцы за спиной, будто офицер на параде. Николай смотрел на этого мальчика — смелого и искреннего, понимал, как много усилий он приложил, чтобы переступить через гордость, страх и недоверие. И Сережа не стыдился, это было видно, он был честен, мол, так и так, Николай Павлович, я сам не думал, что так получится, уж простите. Николай жалел, что не мог сделать так же. И признание Сережи, хоть и не было неожиданным, но многое осложняло. Ему нужно было подумать над тем, что он увидел и услышал сегодня, подумать серьезно и обстоятельно. И одному. Романов осторожно коснулся щеки Сережи кончиками пальцев, и тот, затрепетав под этой нехитрой лаской, подался вперед под прикосновение.  — Иди спать, Сережа, — только и ответил Николай, взглянул в последний раз в серые глаза и, развернувшись, вышел из квартиры, быстро набросив на плечи пальто. Оставшись один в пустой квартире, Сережа осел на стул, закрыл лицо руками и почувствовал, что его трясет. Он всхлипнул бесслезно, сухими глазами взглянул поверх пальцев на чашку, оставленную Николаем Павловичем. Почувствовал, как рвется что-то внутри, сухожилия и вены, как сердце, которые почти всю жизнь было заперто на тяжелый замок, вдруг стало истекать кровью. Боль была прямо в солнечном сплетении, тянущая и тупая, и хотелось сердце выдрать себе с корнями, только бы перестать снова чувствовать. Трубецкой знал четыре языка, тянул на красный диплом и прекрасно справлялся с обязанностями старосты. Трубецкой мог дать совет в любой ситуации. Трубецкой был умным во всех отношениях, вот только сейчас это не имело ни малейшего значения, потому что тот, кого он любил, не любил его. Вот так просто. И тут не помогут знания или сдержанность, да ничего тут не поможет, ни водка, ни сигареты, ни одиночество, ни трактаты и книги. Потому что это тупая, идиотская, несвоевременная, но любовь. А от нее еще лекарств не придумали. Скинув в беседу лаконичное: «я признался Романову. Кажется, я только что все испортил», Трубецкой рухнул спать. Так и вышло, что Муравьев и Пестель нашли Сережу после Романовской пары в ближайшей курилке, где он стоял и думал, может быть, реально свалить куда-нибудь в Брянск, подальше от Николая Павловича? На паре был чистый цирк с конями — Николай Павлович делал вид, что вчера нихера не случилось, но голос его становился гораздо холоднее, едва он обращался к Трубецкому, а взгляд был настолько равнодушным, что у Сережи внутри все ломалось на части. И он, едва понял, что Романовым выбрана тактика абсолютного игнора, потупился и больше не смел поднимать глаз, а с пары вылетел, будто ошпаренный. Так он и оказался здесь — пытающийся закурить промокшую сигарету в окружении своих друзей.  — Так, а что он ответил? — осторожно спросил Муравьев, немного шепелявя из-за сигареты в зубах.  — Блять, Серёга, ну очевидно же, что не «давай поженимся», — хмуро глянул на Муравьева Паша.  — Нет, я просто предполагаю, что Трубецкой мог себе что-то надумать, — очень демократично ответил Муравьев.  — Да что надумывать? Не особо много придумаешь, если человек просто молча уходит, — безжизненно откликнулся Сережа, размышляя, не поздно ли еще пойти в армию, потому что если на каждой паре по латыни или английскому будет вот это — лучше уж в танковые податься, а не проглатывать взгляды, полные презрения.  — Вообще ничего? — удивился Муравьев. — Просто ушел?  — Сказал мне спать идти, — пожал плечами Сережа и затушил сигарету. Повисло неловкое и вязкое молчание, которое было нацелено на то, чтобы Сережа как-нибудь сам допер, что говорить всем им нечего. И даже слов для успокоения нет.  — Блять, князь, — Пестель почесал кончик носа. — Дело, конечно, пахнет керосином. Тебе с ним еще дохера учиться.  — Да что ты говоришь, мой хороший, — огрызнулся Трубецкой. — А то я сам не знаю. Жизнь катилась в пизду, и остановить это не было никакой возможности. Оставалось только бухать и учиться, чтобы заглушить, другого плана не было. Хотелось ругаться французскими изящными словами или хитровыебанным жестким матом, и это с учетом того, что Трубецкой был очень интеллигентным молодым человеком, который терпеть не мог материться. Но в голове так и маячила красная неоновая табличка «Тьфу блять, тьфу нахуй» и еще «Господь-бог, ты конкретно заебал».  — Я идиот, — процедил Трубецкой сквозь зубы и подхватил с земли сумку. — Сам влюбился в неподходящего человека, сам и страдаю. Знал же, что это глупая идея.  — Сереж, — Муравьев встревоженно переглянулся с Пестелем.  — Нахрен все это, — отчеканил Трубецкой. — Больше я такого не допущу. И быстро зашагал в сторону университета. На душе было все так же паршиво, но душу Сережа снова запер на ключ. До лучших времен. Остаток пар пролетел быстро и незаметно. Сережа слушал, записывал, спрашивал преподавателей. Старался не думать и это у него получалось. Только иногда, будто на повторе, крутились те крупицы воспоминаний, как будто кинопленка — то малое, что Трубецкой успел взять. Пальцы Николая Павловича. Его твердый и чуть насмешливый взгляд. Его голос, уплывающий из памяти, ощущение объятий — крепких, жестких, почти грубых, но необходимых. Прикосновение к щеке, ласковое и нежное, вопреки всему. И тогда Сережа закрывал глаза, пытаясь прогнать это внутрь, сжимал пальцы до хруста, чувствуя, как по лицу расползается жар. Получалось все это прогнать примерно никак. Ситуация становилось патовой. Особенно, когда он, проходя по коридору в раздевалку, вдруг почувствовал руку на своем плече, и его, особенно не церемонясь, затащили в аудиторию. Он развернулся, намереваясь высказать все, что хотел, но только открыл рот и тотчас же закрыл, потому что прямо перед ним, недвусмысленно прижимая его к двери, стоял Николай Павлович. И сказать Сережа ничего не смог бы, даже если бы захотел, потому что глаза у Романова, всегда спокойные и холодные, сейчас были темными, будто бурлящая вода. Темными и опасными. Сережа искренне попытался самого себя перебороть. И хотя бы сказать чего вы, блять, нормально же не общались.  — Николай Павлович, что…  — Замолчите. Не вышло. Трубецкой почувствовал себя мальчишкой, когда понял, что руки Николая Павловича уткнулись по обеим сторонам, не давая даже возможности сбежать. И это ощущение слабости пьянило до дрожащих коленей.  — Вы, Сергей, совершенно бесстыдным образом сломали мне все представление о моей жизни, — глаза Николая Павловича жгли огнем. Он оторвал одну руку от двери и коснулся подбородка Сережи, а тот потянулся вслед за горячими пальцами, приподнимая голову и открывая беззащитную шею, на которой трогательно дернулось адамово яблоко.  — Я… Вы…  — Я вот все думал, стоит ли давать вам возможность сбежать. А потом понял, что вы мне слишком нужны, чтобы отпускать вас. И Сережа, осознав, что скрывалось за этими словами, улыбнулся несмело, потянулся за руками, приблизился так, что между ними остались считанные миллиметры. Он хотел было рвануться вперед, чтобы прижаться к губам, но его остановило властное движение руки, чужие пальцы в грудную клетку.  — Тише. Я сам. И от этих слов Сережа почувствовал, как возбуждение свернулось тугим узлом в животе, а ноги позорным образом подогнулись. Он стоял, полностью обездвиженный словами Николая Павловича, беспомощный, ожидающий прикосновения или хотя бы слова, впервые в жизни настолько резко и бесповоротно утративший контроль над ситуацией. А Романов не торопился. Губы его изогнула хищная улыбка, холеные длинные пальцы легли на стык плеча и шеи, чуть сжали, не перекрывая доступ к кислороду, но позволяя ощутить давление. Сережа смотрел на него из-под прикрытых век и плыл, потому что чувствовал себя распятым между этими жгучими, бесстыдными прикосновениями. Вторая ладонь двинулась на плечо, оттуда ниже, ниже — к животу, на мгновение застыла на остром, обтянутом брюками бедре, а потом скользнула между, и Сережа задохнулся, ахнул и уткнулся носом в чужое плечо. Над ухом он услышал сухой смешок, и в эту секунду Николай Павлович его поцеловал — остро, жарко, вязко и влажно, боже, Сережа и не догадывался, что можно целоваться вот так, и вот такую хрень можно языком делать, и вот так касаться, и рука между бедер делала что-то немыслимое, от чего у Сережи в голове были только искры и «господи, пожалуйста, не останавливайтесь», но по факту он только всхлипывал и стонал в поцелуй, пытаясь худо-бедно отвечать. Когда Николай оторвался от Трубецкого и посмотрел на него, в мозгу что-то переклинило — мальчик все еще тянулся за поцелуями, губы припухшие, влажные, зрачки широкие и глаза бездонные. И Николай, кажется, впервые не жалел, что пошел на поводу у чувств — настолько отзывчивый, трепетный и ждущий любви Сережа был чудом. И это чудо хотелось разложить на парте, потому что ни сил, ни терпения ехать куда-то не было. Внутри Сережа оказался узким и тугим. От него совсем сносило крышу — от того, как он заскусывал губы в кровь, приглушенно постанывал и выдыхал сквозь стиснутые зубы. Его бедра мучительно подрагивали, а над губой выступила испарина, когда Николай входил, медленно и осторожно. Сереже не нужно было много, он всхлипывал от каждого негромкого «молодец», «мой хороший», от каждого касания пальцев, от каждого точного движения внутри. Как он был хорош — распаленный, красивый, с лихорадочным румянцем на белых скулах, прилипших кудряшках на лбу, которые он сдувал время от времени, с дрожащими пальцами, вцепившимися в край парты. Николай целовал его медленно и жарко, не давая двинуться в стальных руках, давая понять, что Сережа сейчас и здесь ничего не сможет контролировать. Как бы ни пытался, он ничего не сделает без его, Николая, на то воли. И когда Сережа дергался, пытался насадиться жестче или, наоборот, уйти от касания, он понимал, что ничего не может сделать, что все контролирует не он, и от беспомощности, от наслаждения и стыда он скулил и стонал в чужое взмокшее от пота плечо.  — Хороший мой… — шептал Николай успокаивающе, почти нежно. И через мгновение жестко сжимал тонкое запястье до синяков, чтобы даже не смел пытаться сопротивляться. Этот контраст жестокости и ласки действовал безотказно, и Сережа, как прежде, глядел на него влюбленными глубокими глазами, и в груди у Николая будто закручивалась тугая пружина, и не становилось легче. Он влюблялся сильнее с каждым стоном и вздохом, и падал в эту влюбленность, понимая, что уже не может отступить. Николай смотрел, как после всего Сережа сидел на парте, застегивая свою рубашку быстрыми, отточенными движениями, и осознавал, что пропал. Но, вот парадокс, он вовсе не переживал по этому поводу.  — Сереж, — он осторожно перехватил его запястье. — Посмотри на меня. Трубецкой на мгновение сжал губы, но потом вздохнул и повернулся к Николаю.  — Что не так? — спросил Николай, касаясь кончиками пальцев виска Сережи и скользя по линии челюсти. — Я перегнул палку? От этой ласки и нежности Сережа задохнулся и, не зная, как выразить все это, прижался губами к губам. Отстранился, смущенно отвел взгляд.  — Нет, все в порядке, — улыбнулся своим же словам. И они молчали. Долго, пока пуговицы на рубашке Сережи не заканчивались. — Послушай, я только хочу знать, на что мне стоит рассчитывать. Я не хочу быть просто мальчиком по вызову, хорошо? — выпалил и сжал губы. Глаза его чуть потемнели, брови сдвинулись. Было ясно, что именно об этом он думал все время.  — Я хочу любить, я говорил тебе это. И хочу, чтобы любили меня, — он взглянул Николаю в лицо спокойно и твердо. — И секс пару раз в неделю — такая себе перспектива, сам понимаешь. Николай смотрел на него и думал, что лет через десять он его убьет. Если, конечно, этот паршивец не доведет его до сердечного приступа, спасибо, Боже, за такой душевный подгон. Нет, трудно представить, они едва-едва переспали, а он уже успел напридумывать чего-то, поверить в это и загнаться! Поэтому Николай встал, проверил, все ли он забрал из аудитории, снял с вешалки пальто и двинулся к двери. На пороге обернулся:  — Так ты едешь?  — Куда? — вздернул брови Сережа, который, судя по вновь сдержанному лицу, морально был готов к тому, что его использовали, бросили и теперь ему нужно вновь все забывать.  — К тебе, кофе пить, — и Николай, не сдержавшись, хмыкнул.  — Ты чудовище, — простонал Трубецкой, сползая с парты, и пытаясь сделать вид, что он вовсе не выдохнул с облегчением, и что не он все это время боялся, что его оставят с разбитым сердцем. — Дряхлое, мстительное чудовище. И, чтобы ты знал, я люблю больше чай. Черный и с двумя ложками сахара.  — Я только что довел тебя до криков, кто из нас дряхлый? — уязвленно воззрился на него Николай. Сережа расхохотался, и эхо его красивого, звонкого смеха еще долго витало над потолком аудитории.

***

 — Ника, мы через полчаса уже выходим, ты скоро? — Сережа нетерпеливо постукивал ногой, допивая кофе.  — Котенок, успокойся, — Николай вплыл на кухню расслабленным шагом, вытирая голову полотенцем. Сережа взвыл белугой.  — Мы опоздаем сейчас, Ника, боже, да что ж это такое, каждое утро одно и то же, приезжаем аккурат к началу пар, да неужели сложно встать на десять минут ра… — Трубецкой, вероятно, еще долго бы распинался, но Николай нагнулся и поцеловал его. Возмущенный Трубецкой еще пытался что-то сказать, но трудно злиться, когда мужчина твоей мечты прикусывает тебе нижнюю губу. В универ они все-таки не опоздали, потому что Романов, сволочь такая, все умел рассчитывать до последней минуты. И Сережа, сидя на парах, ловил его взгляд, стойко не краснел и не улыбался, но касался следов, вчера оставленных губами Николая, кончиками пальцев сквозь ткань водолазки и чувствовал, как в груди теплеет. Было трудно. Но никто и не обещал, что будет легко. Каждому приходилось бороться с закрытостью и сдержанностью другого — и если Сережа все-таки пытался перестраиваться, то Николаю это давалось не так просто. Иногда они ссорились, и дело не заканчивалось криками — в такие дни где-то отчаянно икал Пестель, потому что та самая икеевская посуда билась только так. Правда, потом оба подметали осколки, избегая смотреть друг на друга, и хватало негромкого, тихого «прости», чтобы сесть и поговорить. Было трудно, потому что Сережа не умел решать проблемы словами через рот — ему было гораздо проще закрыться и сдержать все свои претензии. И только властное, жесткое «говори» могло заставить его сесть и рассказать о том, что тревожит. Николай всегда заставлял его говорить, даже если Сереже больше всего хотелось закрыться в комнате и просто помолчать. Было трудно, потому что Николай иногда не мог сдержаться и ставил ультиматумы — либо я, либо твои митинги, он мог запереть Сережу в квартире и уверенно сказать, что все, чем занимается Сережа — юношеские глупости. И Сережа заставлял себя не злиться, но только долго и терпеливо, будто маленькому ребёнку, объяснять, что это его увлечения и его убеждения, и ему, Николаю, будет лучше просто смириться с этим, ведь так нельзя. Было трудно, потому что иногда случались плохие дни, когда Николай смотрел на Сережу тяжелым, воспаленным взглядом и говорил: «Я тебе жизнь сломал, Сережа». Говорил, что Сереже нужно найти кого-то помоложе и полегче, кто не будет таким жестким и непримиримым. Какую-нибудь девочку, нежную и чуткую. В такие дни Сережа целовал Николая грубо и жадно, как умел, потому что ему это иногда нужно. Было трудно. И совсем не идеально. Например, Николай любил русский рок вместо классики, иногда, под настроение, слушал AC/DC, терпеть не мог артхаус, но любил фильмы Тарантино и книги Бориса Акунина. А Сережа честно долго скрывал, что обожает алену швец и плачет под Лободу, а еще его любимый фильм «С любовью, Рози», и да, Ника, он классный, ты должен его посмотреть! Оба они неидеальные, как побитые матерью-жизнью и неумело склеенные чашки. Но, на самом деле, это было совсем-совсем неважно. Потому что все это стоило того. Сережа целует Николая в машине, перед тем, как выйти. И смеётся солнечно в чужие губы. Николай просто блять невозможный, и Сережа даже не представляет, что без него бы делал. Ника позволил ему быть собой. Позволил быть слабым и трепетным, позволил плакать у него на плече и обнимать, как коала, по вечерам. А Сережа показал Николаю, что он еще может быть счастливым. И что этого не стоит бояться. Потому что любовь — дело такое. Однажды открыть душу на свой страх и риск стоит, чтобы быть любимым. И это стоит разбитого сердца. И разбитой по вечерам посуды.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.