ID работы: 9295089

Umbra

Naruto, Kuroshitsuji (кроссовер)
Слэш
R
В процессе
21
автор
Размер:
планируется Миди, написано 13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 1 Отзывы 12 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
— Ничего не может умаслить человеческий слух сильнее, чем благородное звучание скрипки, которая в умелых руках способна раскрывать себя не столько музыкальным инструментом, сколько голосом Ангела на Земле, — с вдохновенной задумчивостью произнес граф Орочимару, обращаясь к управляющему своим поместьем, молодому мужчине по имени Кабуто, который с присущим ему спокойствием ожидал, когда мужчина кончит свои музыкальные занятия. — Ваши руки достаточно умелы, господин Орочимару, чтобы смычок мог казаться продолжением вашей кисти, — ничего не выражающим тоном ответил Кабуто, будучи всегда и во всем согласным со своим хозяином. — Это правда, — легко кивнул граф. — И все же иногда мне не хочется играть такие замысловатые мелодии — они довольно напрягают даже такого, как я, можешь представить? — С трудом, господин. — Но это так. Ты, Кабуто, хорош, как арабский скакун — быстр, когда нужно обогнать ветер, и величественен, когда нужно демонстрировать лощеную гриву. Но совершенно бесполезен, когда просьба имеет неосторожность хотя бы на миллиметр отойти от заложенного в тебе потенциала. Арабский скакун в кровь исколет себя швейной иглой, но не сможет вышить на кайме элементарную геометрическую фигуру, какой бы дорогой не была его порода. Удивительно. — В этом нет ничего предрассудительного, мой господин, — осторожно начал Кабуто, подбирая слова таким образом, чтобы они помогли ему донести весь смысл до господина, при этом не обидев его неосторожной мыслью. Обиды Орочимару всегда стояли слишком дорого, чтобы позволять им происходить. — Арабский скакун был создан природой, чтобы быть знатным жеребцом, спутником скорости, а не дворовой кошкой или собакой-ищейкой. Несправедливо по отношению к такому грациозному животному заставлять его есть консервы или брать след — это не в его компетенции. Я же был создан для того, чтобы служить вам, а чтобы справляться со своей работой, мне не нужен навык игры на скрипке. В большом зале разлились звуки терзаемых заботливой рукой струн. Орочимару выглядел сосредоточенно, когда в его руках находился столь высоко оцениваемый инструмент — его руки обнимали скрипку, словно нежно любимую женщину, а на лице каждый раз застывала гримаса неконтролируемого восхищения, которую невозможно было застать в другое время. Признаться честно, более, чем остальных композиторов, граф предпочитал Вивальди, который сумел в своей музыке соединить чрезвычайно несоединяемые вещи. Он заставил зиму звучать рядом с летом, а заканчивая певучую осень, сумел обратить шорох ее листвы в трепыхание весенних бутонов на ветру. Залог хорошей игры — ее сходство с водной гладью, по которой нежно танцует легкий ветерок. Орочимару, в этот раз избрав доходчивую Зиму, прикрыл глаза, продолжая упорно и последовательно порхать смычком по струнам. О! эта мелодия, этот хитровыдуманный нотный план, эти воистину божественные звуки, были способны свести с ума любого. Однажды прикоснувшись к прекрасному, человек обычно не находит в себе сил отвернуться от него. Так и граф, наивно располагавший себя выше жизни мирской, попал в эту дьяволом сплетенную паутину. В прошлом пристрастившись к скрипке, он уже не мог проводить свое время без нее. Чистейшее исполнение, безукоризненная работа, эмоционально раскрашенная мелодия, — что же может быть лучше этого? Скрипка издала свой последний, полный наивысшего наслаждения, крик, после чего затихла — холодная и недвижная. Орочимару аккуратно вернул ее в бархатный футляр, маленький гробик, отождествляющий собой такие великие понятия, как жизнь и смерть. — Тебе следует тщательно выбирать, какие выражения произносить перед господином, Кабуто. Приказываю тебе подумать на досуге, насколько уместно выбранное тобой сравнение, и тогда ты поймешь, что порой говоришь абсолютные глупости. Сравнить себя, управляющего поместьем графа Орочимару, с арабским скакуном? Просто смешно. — Прошу меня простить, господин, — послушно прошелестел Кабуто. Его темно-серые глаза, похожие на маленьких блестящих жуков, извиняюще блеснули из-под толстых линз. — Так-то лучше. Кому, как не тебе, слуге моего рода, знать о правилах приличия перед господином? — мужчина едва улыбнулся, задумываясь о чем-то приятном. — Вы безусловно правы. Я владею ими в совершенстве. — Все-таки отсутствие музыкального вкуса тебе очень не идет, Кабуто. Но и эта досадная оплошность бывает полезной, я тебе скажу. Все потому, что бог — чрезвычайно несправедливое существо. Жадное, я бы даже сказал. Вечно скупится на хорошие качества и умения, зато весьма щедро и основательно одаривает всякой дрянью, избавиться от которой удается далеко не всем. Иногда на этот кропотливый процесс тратятся недели или годы, но кто-то не сумеет отряхнуться от этой навязанной шелухи даже к глубокой старости. Справедливо ли это? Не мне судить. Польза твоего несовершенства очевидна — оставаясь капельку неидеальным слугой, ты никогда не сможешь забыть о своей подлинной сути. А суть твоя покорна и услужлива перед такими, как я. — Вы хотите ранить меня, господин Орочимару? — глаза-жучки были готовы сделать что-то непозволительное, но Кабуто на своем веку действительно терпел много несправедливости, поэтому сумел выучить себя терпению. Буря не задела его седую макушку. — Если это так, то лучше бы вам делать это с помощью острой рапиры, нежели колких слов. Черная бровь взлетела вверх. — Ты необычайно дерзок сегодня, мой верный слуга. С чего бы ты стал допускать такую оплошность? Небось съел что-то не то, или полнолуние оказывает на тебя дурное влияние. Запомни одну простую истину и будь благодарен за то, что я делюсь ей с тобою, — любое мое слово, сказано ли оно с улыбкой на лице или выкрикнуто в пылком гневе, должно восприниматься тобой, как великое благо. Подарок небес. Потому что я твой господин, а ты мой... просто мой. Пластилиновый человек, мягкая глина в руках, который способен принять любую форму, в угоду своему творцу и создателю. Мне стыдно за тебя, Кабуто. Разве можно не понимать столь очевидных вещей? — Я понимаю, мой господин, — ни одна нота в его ровном голосе не сфальшивила, не стала дерзкой и самолюбивой. — Я с гордостью принимаю судьбу, уготованную мне, и каждый день благодарю небеса за то, что я могу служить вам верой и правдой. — Ответ, достойный слуги графа Орочимару. А сейчас займись делами компании и не смей вставать из-за стола, пока каждая бумага не будет внимательно изучена тобой. — Да, мой господин. И все-таки Кабуто мог стать идеальным слугой. На обед подали говяжий бульон и рисовые пампушки. По своей натуре охотливый до мяса Орочимару довольно черпал ароматный бульон, именуемый в Англии незамысловатым словом бифти, с удовольствием закусывая хрустящими пампушками. Стороннему наблюдателю его трапеза могла бы показаться весьма скудной, но слуги поместья, в том числе и работники кухни, были как никто осведомлены о всех пристрастиях и предпочтениях своего господина. Орочимару никогда не обладал зверским аппетитом. За стол он садился всего два, иногда три раза в день, и в качестве обеда зачастую выбирал любое мясное блюдо. После чего, как истинный английский лорд, запрашивал чай и, думая о вещах возвышенных, неторопливо выпивал ровно одну чашку черного, иногда выбирая себе какую-нибудь сладость на десерт. Его трапеза занимала обычно около получаса, и ничто в мире не было способно отклонить его от привычного расписания. Время в поместье Орочимару текло по его правилам. Словно его особняк, крошечный кусок земли по сравнению с планетарной бесконечностью, был обособлен от остальной вселенной. В этих коридорах не было слышно молитв или церковных пений, звона праздничных гирлянд под Рождество или траурных скрипичных плачей, какие обычно заказываются на похороны. В то время как весь остальной мир, объединившись в своем деле, надевал одну на всех маску, подстраиваясь под то или иное событие (чаще всего, довольно банально и глупо), поместье графа Орочимару вело свою, отличную ото всех игру. Покуда у Орочимару был его дом, у Орочимару был неоспоримый козырь в рукаве. Легче покорять мир, когда на твоем затылке разноцветно мигает одна простая, кремниевая, бетонная мысль: чтобы покорить одно государство, нужно показать максимум своих сил; чтобы затем покорить второе, достаточно воспользоваться половиной; чтобы третье и четвертое пали перед тобой, то стоит задействовать лишь треть своего могущества; корона же десятого сама окажется в твоих руках. И графу было спокойно от осознания того факта, что у него есть дом. Со стороны холодный и мрачный, нагонявший страх на случайных путников, нелюдимый и высокий, но в то же время бесконечно горячий, родной, ведомый его уставом, свой. Орочимару, весь день пребывая в удивительно добром расположении духа, сложил свои тонкие уста в улыбке. Отправляя в рот очередной кусочек промасленного маффина, он думал, что день, начинавшийся так ладно, просто не может не преподнести ему вечернего сюрприза. Разумеется, что приятного. Графу Орочимару было тридцать девять лет. Это был высокий статный мужчина с аристократически бледной, едва ли не белой кожей, тонкой и дрожащей, словно пергамент на ветру. Его длинные, синеватые от выступающих вен пальцы по старой привычке, привитой чопорной родней, были украшены множеством узорчатых колец и печаткой на большом пальце, передаваемой в их роду от отца к сыну. Впрочем, далеко не все его знакомые и посетители удостаивались чести видеть его обнаженные руки — граф предпочитал носить черные перчатки, которые успешно скрывали его удивительно длинные для мужчины ногти от чужих взглядов. Его одежда соответствовала образу именитого графа, чье состояние измеряется в сотнях тысяч фунтов, и весь его внешний вид, начиная от каблуков идеально вычищенных туфель до последнего, заботливо уложенного волоска, говорил о том, что мужчина имел необычайно суровый характер и скептичный взгляд на мир, чуть смягченный едва уловимой полуулыбкой, которая время от времени появлялась на его тонких, изогнутых губах. Черные как сама ночь пряди волос, доходящие ему до лопаток, обрамляли его овальную форму, тем самым делая его подбородок еще более острым и длинным, что придавало его задумчивому лицу еще большую таинственность, граничащую с мрачностью. Точеные скулы, явственно выделяющиеся на бледном лице, привлекали к себе внимании не меньше, чем глаза — редкого желто-зеленого цвета, желчного раствора. Взгляд его, бравший свое начало где-то в глубине этих кислотных омутов, не зря имел окантовку столь необычного окраса — порой он мог ошпарить похлеще любого яда. Выражение легкой брезгливости ко всему происходящему, иногда меняющееся на будто бы самую безобидную стадию отчаяния от существования этого мира или змеиную проницательность, вкупе с хорошо подобранным туалетом, делали его появление в любом обществе фурором. Взгляды всех людей, от мала до велика, принадлежали его фигуре, облаченной в темные оттенки, и ни один человек, находившийся с ним в одной гостиной, не мог забыть этого удивительного мужчину, чья походка, тяжелая влачащаяся за ним по пятам аура, говорили громче любых слов, произносимых неразумными ртами. Кабуто, отосланный им по делам компании, не мог присоединиться к нему за сегодняшним обедом. Эта мелочь не могла расстроить обычно невозмутимого Орочимару, однако обедать в гордом одиночестве было не так приятно, как если бы за его спиной стояла какая-нибудь персона. К слову, он терпеть не мог принимать пищу в обществе неприятных ему людей. Положение графа обязывало делать это едва ли не еженедельно, так что Орочимару научился справляться с этой проблемой, однако до получения удовольствия ему было еще очень далеко, и он искренне сомневался, что когда-нибудь сможет с аппетитом поглощать бекон, глядя в глаза очередному червяку, который имел дерзость и отчего-то вдруг право сидеть рядом с ним. Но Кабуто был ему хоть и отдаленно, но очевидно, что приятен, поэтому он испытывал нечто вроде удовольствия, когда тень его управляющего маячила сзади, отражаясь разве что в блестящем серебре. Но сейчас все было иначе, чем обычно. В обязанности Кабуто входили многие и очень многие вещи — он был обязан следить за состоянием поместья, разбираться с делами его компании, которые по обыкновению были сложными и не заканчивающимися, контролировать жизнь как в доме, так и вне его. Ни одна муха не должна пролететь мимо владений графа Орочимару без его ведома. И хоть его послужной список был воистину огромен, значительная часть дел не должна была касаться его должности управляющего. Личной гигиеной графа Орочимару, готовкой, уборкой поместья, ежесекундным сопровождением графа должен был заниматься другой человек. С чуть менее внушительным жалованьем, но куда большей ответственностью. Его личный дворецкий должен быть его тенью. Нет, чем-то значительно большим. Его верным псом, доверенным, его щитом и мечом, личным парадайсом, его тылом, его п р о д о л ж е н и е м. Чтобы вдох, делаемый впалой грудью Орочимару, оказывался выдохом его покорного слуги. И у Орочимару действительно был свой дворецкий. Темный дворецкий. — Не приходила ли в твою, умудренную высокодуховными проблемами да мирскими невзгодами голову мысль о том, что люди зачастую занимаются вовсе не тем, чем они хотят на самом деле? Атмосфера некоторой напряженности, душевного смятения витала в воздухе, но никто из присутствующих не спешил разрядить ее добрым незамысловатым словом, взглядом, или как-то иначе облегчить ее. Напротив, Орочимару считал, что в их томном не-общении, основанном на извилистости рассудка каждого да играющем и накрепко держащем чувстве долга, молчание должно невероятно цениться как им самим, так и его извечным собеседником. В чем прелесть задушевных светских бесед, если с самого начала они лишены не только сакрального смысла, но и намека на хоть какую-то оживленность и оригинальность? В чем была красота танцующих марионеток, если их маленькие фигурки были выплавлены из одного металла, выточены из одной древесной породы, что никак не могло роднить их — общение было равнозначно переливанию из пустого в порожнее их общей смертельной скуки. Беседы, отчего-то выдаваемые за интереснейший досуг, не были ничем, кроме как парадом неумелого и криво сшитого в одну большую смердящую лужу лицемерия, где актеры, даже самые умелые и бывалые, посредственны неинтересны, как и книги на благотворительной выставке. Лицемерие — искусство. Лицемерие — хитрая дама с темным вьющимся волосом, густым, как конский хвост, который в один миг ощущается под рукой нежнейшим шелком, а в противоположный способен разрезать теплую и местами гниющую плоть не хуже острейшей лески. Ее глаза зелены, как кислые яблоки в полисадниках нищих кварталов, заботливо посаженные страдающей от нелегкой жизни женской рукой, рукой жены и матери, но в то же время черны, как вальпургиева ночь, темное время, как копоть и смрад улиц и переулков, вдоль которых простираются нежные древесные стволы. Ее улыбка похожа на улыбку младенца, только-только явившегося на этот свет в сопровождении ангела, метаморфически чистого и прекрасного, девственного и непорочного, как слезы вымученной в страданиях первородящей, впервые увидевшей свое милое дитя. Но нельзя не заметить, что ее улыбка похожа на оскал, ухмылку шакалистого зверя, ту самую гадину, что со змеиной ловкостью забирается на хмурое человеческое лицо с одной лишь корыстью, оседает на уголках его сухих и недобрых губ, таится, чтобы в необходимый момент скрутить свое податливое существо в одну пружину и выпрыгнуть наружу, чтобы выпрыснуть пары зловонного лицемерия на всех вокруг, на добровольных слушателей и безвольных зрителей. Ее искусство фонтанирует человеческими эмоциями и пороками. Оно вечно и подлинно. Оно подчиняло себе человеческую расу с самого ее начала и будет подчинять до ее логического конца. Быть искусным лжецом — талант, непременно подаренный небесами, принесенный на крыльях падшего ангела. Недоступный. Сокровенный талант. Все эти люди: строгие и чопорные графы, кокетливые и скромные леди, заискивающие слуги, наглые работяги, потерянные нищие — все они были лишь подобием на лжецов. Случайной попыткой, неудачным экспериментом, горестной прелюдией. Неудачей, о которой принято молчать в высшем свете. И не потому, что поднять эту тему, освятить этот казус — большое невежество, нет, отнюдь. Очень многие хотели бы открыто высказаться на этот счет, наполнить гостиные всех домов этими жизненно необходимыми разговорами, и непременно бы сделали это, если бы знали. Но они не знали. Они ничего не знали. Они думают, что знают, как надо играть — ха-ха-ха! какая ирония! Они думают, что сами диктуют себе правила, строят свою жизнь — смех! Они думают, что им удастся подчинить себе стихию бога и дьявола — ложь? — какое, право же, убожество! Они думают, что живут? правда думают? — просто смешно. Жизнь — оправданно дорогая штука, дарованная человеку всего лишь раз в жизни. Чаще всего человеку достается только существование. Иногда оно жалко и убого, иногда сыто и довольно, а порой случается и пафосно-роскошное бытие — чем не праздник лицемерия? Существование никогда не смогло называться лицемерием хотя бы потому, что элементарность не имела никакого права посягать на искусство вечности. Дело не в том, что Орочимару презирал людей. О нет, он, откровенно говоря, обожал их. Считал, что в мире нет ничего более занимательного, чем природа этих высших созданий, животных из плоти и крови, ведомых древнейшими инстинктами, которые возомнили себя богами, актерами, лжецами и манипуляторами. Он отличался от себе подобных, сколько он себя помнил. Орочимару не знал, был ли он когда-нибудь ребенком, была ли его душа незапятнанна и чиста, но отчетливо помнил семилетнего мальчика, одиноко сидящего на крыльце большого поместья. Жизнь или ее подобие существовали везде, кроме его территории, кроличьей норы, его дома. За пределами его высокого забора люди притворялись, что жили, делали свои рутинные дела, чихали и кашляли за его здоровье, пока он, рукой семилетнего дьявола, пытался неловко, отчасти даже по-детски пламенно приласкать тихонько скулящую собаку, жившую у них на кухне. И пока до его чуткого уха доносился радостный визг соседских детишек, его маленькая ладонь сжимала в руке идеально-гладкий и мокрый булыжник. Скулеж прекратился. Он пытался быть честным. Сначала — с самим собой, потом — с внешним миром. Вся его честность была выстроена из непревзойденной, первоклассной лжи и воистину профессионального и редчайшего для ребенка самообмана. Орочимару был рожден не лгать, вовсе нет. Он предпочитал более мягкое слово, которое, по его мнению, отражало его истинную суть куда больше и полнее, чем сухое и короткое слово ложь. Орочимару был рожден, чтобы стать актером. И, кажется, что к сорока годам он достиг своего апогея. Перешел свой личный Рубикон. Принял свое дьявольское крещение. Покорил свой Эверест, и что-то ему подсказывало, что величина этого проклятья, ее размазанный пороками шлейф простирал свои лапы куда больше, чем его тело, его дом, его Англия. Эверест мог бы усохнуть от зависти, если бы знал масштабность его сущности. Орочимару повторил свой вопрос еще раз. — Эта мысль настолько очевидна, что если бы я всерьез раздумывал о таком и считал сей процесс и его результат чем-то великим и, как вы выразились, высокодуховным, то ровно напротив моей скромной персоны бог должен был ставить прочерк, — голос, пропитанный едким и непочтительным сарказмом, донесся, наконец, до его ушей. Остроты, недостойные дворецкого графа Орочимару. И наоборот, в один миг актеры первого и второго плана могут поменяться местами, выйти за рамки привычных ролей, чтобы продемонстрировать не столько миру, сколько самому себе иную сторону своего мирского уродства и личностной неполноценности. И только в таком случае небеса будут на его стороне. Остроты, достойные дворецкого графа Орочимару. Дворецкий под стать своему графу. Ненастоящая пешка, говорящая острые для уха слова, отыгрывая свою роль в этой трагикомедии. Только-то и всего. — Иронично слышать упоминания бога от тебя, мой дорогой, — напевно произнес Орочимару, промокая масляные губы белоснежным платком, — чей мрачный лик и темный образ так и кричат о том, что весь ты, целиком и полностью, от лукавого. — Кому как не вам знать, что внешность бывает обманчива, господин. — Ты прав. Ты безлично и очевидно прав, дворецкий. Но я хозяйски отберу у тебя пару минут твоей жизни, чтобы объяснить, что на самом деле имел ввиду. — Опускаетесь до объяснений с прислугой? Как низко для вас, господин Орочимару. — Отнюдь нет, — спокойно парировал Орочимару. На его лице витала тень улыбки, скорого удовольствия (или его оттенка), которое он может получить от беседы с этим мальчишкой. — Великое дело — внести зерно здравой мысли в плодородную почву твоего рассудка, чтобы позже с удовлетворением и гордостью наблюдать, как маленькое семечко даст начало большому дереву, которое впоследствии родит свои собственные плоды. Действительно, все циклично, мой мальчик, но это не значит, что я перестал получать удовольствие от таких вещей. — Что же, в таком случае, я чрезвычайно заинтригован. Не терпится узнать, что за мысли крутятся в вашей светлой голове. Господин. — Изволь. Я всего лишь хотел натолкнуть тебя на мысль, которая, буду откровенен, волнует меня уже не первый год. Но я, человек, проживший на этом свете практически четыре десятка лет, так и не смог развить ее во что-то конечное и удовлетворительное. Досадная ситуация, не находишь? Именно поэтому я хотел выслушать тебя, мальчик. Только поэтому. Ты мог подумать, что я склоняю нашу беседу к банальному обсуждению лицемерия и самообмана. Но это не так. Нам обоим очевидно, что люди — грешные животные, одаренные чрезвычайно способной головой и еще более глупым сердцем. Эти два кита постоянно сталкиваются друг с другом, не могут договориться, скандалят, в следствие чего происходит катастрофа личностного, а, может быть, и общественного масштаба. Людям быстро надоело так жить, поэтому они решили исключить один из важнейших элементов своей жизни — кто-то выбрал сердце, кто-то — разум, но одно осталось неизменным — пожертвовав единственной в своем роде деталью, они нарушили работу всего механизма. Вой сирен, взрыв, одиноко валяющийся на полу забытый винтик — это конец, к сожалению. Рождение и становление самообмана, залечивание своей неполноценности своим же лицемерием, общая и детальная нелепость в словах и поступках. Фантасмагория, да и только. Эта тема древна, словно мир, поэтому я уже корю себя за то, что говорю это вслух. Впрочем, оставим это. С возрастом все больше склоняюсь к тому, что люди в этой жизни не хотят ничего. Абсолютно ничего. Эти лже-желания жить и заниматься абсолютно чем угодно даже нельзя назвать лицемерием, обманом или ложью как таковой — потому что это людская суть. Они сами не понимают, что находятся в ловушке внутри себя. Считают себя честными и порядочными. Как же смешно наблюдать за этими потугами к жизни, этими искрами в глазах, капельками слюны на подбородке, которые попали туда из-за чрезвычайно широкой улыбки. Подвох кроется в самом вопросе, мой мальчик. Ты прав, нет смысла рассуждать об этом, потому как условия изначально ошибочны, с самого первого слова. Удивительно, как эта простая фраза может вызвать у кого-то ступор, умудренный потугами и без того дохлого рассудка, в то время как думать о ней — бесцельно прожигать свою жизнь. Хах. Орочимару спиной чувствовал, какими глазами на него смотрит дворецкий и, будучи по своей натуре человеком проницательным и дальновидным, он мог предугадать его дальнейшие слова. — Я знаю, что готово сорваться с твоего языка, мальчишка. Скажешь, что я, раз думаю о такой чепухе, прожигаю свою жизнь? Pardon, в этой реальности ты все еще слеп как котенок. Я не прожигаю свою жизнь, потому что я никогда, за все свои тридцать девять лет обитания здесь, не жил. И не существовал. Жизнь, если мы рассматриваем понятие и его определение, знакомое не только высокопарным философам, но и обычным гражданским, весьма и весьма относительна. Я жив, только потому что сижу в своем доме, материальном и, кстати, очень дорогом, потому, что вижу пред собой Кабуто или тебя, потому что вы можете стать свидетелями того, как я дышу, двигаюсь и испражняюсь. А если убрать прочий фон, остановить все процессы и движения? Кем же я буду в этой жизни? И будет ли эта жизнь вообще? Человек, как известно, способен на многое, но я твердо уверен в том, что ни один из ныне живущих не обладает лазурно-чистой, кристальной объективностью, а уж тем более к самому себе. Я не могу судить свою жизнь. Есть ли она у меня в таком случае? Я не могу бесцельно потратить то, чем я не обладаю в полном смысле этого слова. И в этом мое счастье, мое проклятье. В столовой установилась тишина. Орочимару сделал маленький глоток Эрл Грея, смачивая слегка саднящее горло. Кажется, что он умудрился немного простыть — где-то в поместье было открыто окно. — Все-таки вы необычайно глубокий и вдумчивый человек, раз уделяете время таким не очевидным, но в то же время близким к поверхности и сути вещам. Граф Орочимару, может быть вам попробовать писать романы? — бархатный голос дворецкого был насквозь пропитан ядом. И непонятно, то ли его отвратили пространственные рассуждения господина, то ли сам факт диалога приводил его в раздраженное смятение. Но одно было видно точно — молодой мужчина не получил и десятую долю того наслаждения, которое испытывал сам граф. — Право же, выплескивание своей философии в виде прозы пошло бы вам на пользу. А коли бы напало настроение помечтать, то увлеклись бы лирикой. Бумага — хорошая слушательница, а еще она умеет хранить секреты. А люди, как вам известно, грешат болтливостью. — Неужто тебе неприятна наша связь, дворецкий? — издевательски мягким тоном спросил Орочимару. Его темные волосы, словно блестящие змеи, покоились на его плечах, и юноша поймал себя на мысли о том, что весь его образ невероятно поэтичен. Неудивительно, что, обладая такой внешностью, в его голову лезли вещи, обычно обходящие сознания других. Его господин был удивительным человеком. Именно поэтому он ненавидел его. — Я не понимаю, о чем вы, господин. Вы хотели услышать мое мнение? Жизнь — способ существования белковых тел и не более того. Я считаю, что видеть смысл там, где его и в помине нет — искусство для дураков. Можно всю жи... простите, все время от рождения до смерти посвятить себя разглядыванию ворсинок фамильного гобелена. Для наблюдателя, конечно, это могло быть делом всей жизни, и я уверен, что бедолага под конец открыл бы Америку, день за днем протирая мягкое место возле реликвии всей своей жизни. Но если взглянуть на ситуацию чуть шире, то это абсолютно бессмысленно. Я не считаю нужным усложнять абсолютно простые вещи. Орочимару захохотал. Просто превосходный актер! Пытается откреститься от человеческого, прикинуться куклой с куском поролона вместо живого, дышащего сердца. Практически равный ему в этом деле. Безумный и прекрасный. — Ты как обычно груб и прямолинеен, поэтому я не удивлен такому ответу. — Что бы вы хотели слышать от меня? — Только то, что ты хотел бы сказать сам. — Желание вести с вами светские беседы, мой господин, у меня находится на нуле, и мне вовсе не хочется откровенничать с вами. — А если я прикажу тебе сделать это? — провокационно сказал Орочимару. — Я не смею ослушаться вас. Но вы никогда не прикажете. Чертов дворецкий был его п-р-о-д-о-л-ж-е-н-и-е-м. Хорошим и чутким мальчиком. — Какую сказку вы расскажете мне сегодня? Их спектакль всегда разделен на части, некоторое условные единицы, которые остаются на своих местах из раза в раз. Ставя очередную постановку, колдуя над светом и звуком, пригодностью своего костюма и идеальностью каждого движения, Актер знает, что сначала последует прелюдия, потом основное действие (и пускай, что зачастую оно убого и непритязательно, смысл их игры в духе театра, подлинности и отлично сыгранной искренности, но никак не в драматичности сюжета), а затем следует эпилог, самое важное послесловие, после которого тяжелые шторы отделят клочок их постановки от остального мира, и занавес падет у их ног. Орочимару любил рассказывать сказки. Он находил их необычайно привлекательными и интересными, питался ими, жадно и много, сколько обычно не съедал, сидя в своей столовой. Орочимару почувствовал приятное и щекотное удовлетворение, настигшее его нутро, когда услышал этот вопрос. В его сказках была мораль и истина, поэтому они имели право жить, не существовать, быть рассказанными и услышанными. — Я хотел рассказать тебе легенду о Боге Смерти. Пасмурное английское небо, казалось, становилось еще мрачнее и серее, когда граф заводил свои траурные песни и россказни. И без того полумрак (Орочимару не жаловал свечи в дневное время суток и спокойно обходился без них) в столовой стал еще гуще, загустел как кисель, поэтому оба мужчины почувствовали, что настал час заключительной главы, ослепительного финала. Для того, чтобы говорить свои легенды, Орочимару требовалось полное внимание своего собеседника, обращенное исключительно на звуки его медового голоса, и интимная пасмурная дымка не стала преградой к тому, чтобы тот понял, что дворецкий в эту минуту принадлежит только ему — телом и душой. — Когда-то давно, когда люди боролись только с холодом суровых снежных равнин, и человеческие сердца не успели заледенеть, в далекой долине у женщины и мужчины родился первенец. Ребенок рос в любви и заботе, и, несмотря на холод, преследовавший его жизнь с самого начала, душа его была горяча, как жерло вулкана. Ни один грех или порок не смели касаться его русой макушки, этот ребенок даже своим соплеменникам казался ангелом, спустившимся с неба. Счастливые родители не могли нарадоваться на свое чудо, которое росло не по дням, а по часам, и было готово вот-вот стать им достойной заменой. И этот мальчик прожил бы долгую и честную жизнь, если бы не издевка судьбы, безжалостно брошенная ему прямо в лицо. В один день он отправился в лес, чтобы принести в свой дом поленья для обогрева, но его настигла метель, какую не видел мир. Свист сносящего с ног ветра, жуткий холод, нулевая видимость и чувство самосохранения, особенно необходимое в то время, загнали его в пещеру, куда много лет уже не ступала нога человека. Мальчик не хотел ничего дурного, он всего лишь искал место, где можно переждать непогоду, и если бы его невинная душа осталась при своем, а в сердце не родилось более никаких желаний, то судьба бы оставила эту партию за ним. Но все произошло так, как и должно было. Сидя в темной пещере и слушая завывания ветра снаружи, человеческий ребенок вдруг увидел свет, до того яркий, что ему пришлось прикрыть небесного цвета глаза, чтобы не ослепнуть от этой вспышки. Но любопытство, о, король всего грешного, побудило его оправиться вглубь, на поиски этого таинственного источника света. Вскоре мальчик нашел то, что заставило его сердце трепыхаться в удивлении и восторге — алый цветок, чьи кроваво-красные лепестки издавали едва заметное розовое свечения, и чья дурманяще пахнущая золотая середина сверкала в абсолютной темноте пещеры, словно луна на темном небосклоне. Мальчик был заворожен этой красотой. Никогда еще он не видел ничего похожего. Более того, его мудрые родители, друзья и приятели, вождь их племени — все они жили и не знали, что красота божественного ранга находится совсем недалеко от них. В чистом сердце мальчика зародилась тьма. Он подумал, что раз нашел это сокровище, то имеет право взять его себе, отнести в свою деревню, представиться хозяином этого неземного чуда, похвастаться о том, что именно он обладает им. Но его мечтам не суждено было сбыться — прекрасный цветок был всего лишь иллюзией, сродни проклятому яблоку в божьем саду, которое было сорвано грешной Евой. Мальчик допустил в свое сердце грех, и кара за это настигла его мгновенно. В один миг все переменилось, и пред ним уже не было ни пещеры, ни волшебного цветка. Он оказался в месте, недоступном для простых смертных, и это место должно было определить его дальнейшую участь. Смерть была бы слишком легким наказанием для того, кто смел называть себя чистым, но на деле запятнал свою искренность и девственность, не пройдя такое простое испытание. И Судьба уготовила ему другое, куда более страшное наказание. Неведомая сила подхватила его маленькое тело, закружила в водовороте всех пережитых событий, словно укрытых темной вуалью. Когда он, замученный и испуганный этим танцем на дьявольском балу, открыл глаза, то упал на колени и зарыдал, с ужасом царапая длинными ногтями свои непропорционально длинные и костлявые ноги, белые и больные. Ноги, которых не могло быть у живого создания. Вот так, человеческий юноша дорого поплатился за одну-единственную ошибку. Теперь на нем лежало вечное проклятье. Проклятье Бога Смерти... — И в чем мораль этой легенды? — фыркнул дворецкий, когда Орочимару выдержал паузу в своей речи. — Правильнее будет сказать, что мораль этой легенды мне ясна и понятна, как была бы понятна любому ребенку старше пяти лет. Вольный пересказ Библии теперь выдается за полноценную легенду, я полагаю? Вам не удалось натолкнуть меня на философские размышления, господин. — Но ты еще не дослушал историю до конца. Неправильно делать выводы, не составив общего впечатления, — лукаво произнес Орочимару, которому в очередной раз удалось подловить дворецкого. — Раз так, прошу меня простить. Продолжайте. — С удовольствием, мой мальчик. Время летит очень быстро. Одно поколение сменяется другим, затем третьим и шестым, мир никогда не станет стоять на месте, ровно так же, как и человек, взявший на себя ответственность за его развитие. Прошли годы, и никто уже не помнил о том, что когда-то милый юноша потерялся в здешних лесах. Память о нем запорошило свежим снежком, который спустя пару минут был затоптан копытами лошадей, которые теперь сновали туда-сюда. В долине, где когда-то жило это племя, сейчас образовался небольшой город со своими законами и порядками. И люди, жившие в нем, перестали быть теми существами, которые жили тысячу лет назад. Их боле не мучили страшные холода, но проблемы, куда более тяжелые, чем заморозки, легли на их грубые плечи. С каждым годом они все больше и больше уходили в себя, закрывались друг от друга, переставали быть друзьями и братьями. Бог Смерти наблюдал за всем этим с горькой усмешкой — он помнил жизнь, помнил, какой она была сотни лет назад, и его такое же черствое и черное сердце ныло, когда он думал о том, что не рождается больше таких людей, как его родители, друзья и близкие. Все они остались лишь в его памяти, и память, верная спутница его вечности, доставляла ему великие мучения. Но однажды та, которую люди зовут Судьбой, снова вмешалась в эту историю, изменив ее ход навсегда. Бог Смерти, скучающим взглядом осматривая свои владения, заметил маленькую девочку, чье сердце, в отличие от людей в ее городе, не было способно принимать внутрь себя те злые и грешные чувства. Он был поражен. За столько лет не встречал он никого подобного, и сейчас весь свет и смысл его существования был направлен на это дитя. Девочка росла, и Бог Смерти продолжал с жадностью наблюдать за ее становлением. Из маленького смешливого ребенка она превратилась в прекрасную юную нимфу, создание невероятной красоты, чьи удивительные душевные качества гармонировали с эстетикой ее свежего девичьего тела. Бог Смерти совершил непозволительную для такого, как он, ошибку. Он влюбился в эту девушку всеми остатками человеческого, что еще жили в нем, и захотел разделить с ней свою вечность. Девчушка оказалась не глупа. От ее внимательных голубых глаз не укрылось его невидимое присутствие, которое она чувствовала с самого детства, поэтому их встреча оставалась лишь вопросом времени. Хриплый шепот Бога Смерти наполнил ее сны и сознание, и юное тело трепетало от восторга и нетерпения встретиться со своим, как она думала, ангелом-хранителем, талисманом и возлюбленным. Все ее ночи теперь были посвящены ему, родному существу, и ее юношеская нетерпеливость подтолкнула Бога Смерти на очередную ошибку. По иронии, они встретились недалеко от того места, где Бог Смерти в далеком прошлом утратил свою человечность. Ее фигура, облаченная в легкое белое платье, словно светилась изнутри, и этот свет не напомнил прошлому человеку о том, как он увидел тот волшебный цветок и поддался искушению, нет. Он воскресил в нем все те мечты и ожидания, что, казалось, были мертвы и навсегда потеряны в нем. Бог возжелал человека, и был готов отдать этой девчонке целый мир лишь ради того, чтобы видеть ее подле себя. Он сорвал с себя маску, предстал перед своей возлюбленной в своем истинном обличье, головой пребывая уже не здесь, а далеко за пределами этой лесной поляны, обнимая и лаская свою любовь в их общем доме. Казалось, что мир замер, но когда он, наконец, очнулся, то осознал, что он натворил. Девушка лежала на траве пред ним без чувств. Она не выдержала любви столь отвратительного демона, и ее маленькая фигурка согнулась под гнетом его уродства. Пряча свое отвратительное лицо, он отнес бедняжку домой, и от горести впал в безумие, пытаясь то ли оправдать себя, то ли обвинить. Его демонское нутро, сотни лет находившееся разве что в легком послевкусии грусти и отвращения, не было приспособлено к таким разрушительным эмоциям. Он посмотрелся в зеркало, чего не делал уже много веков, после чего издал свой последний крик и рассыпался в прах. И от него осталась только маска, скрывавшее лицо Бога Смерти. Девушка, очнувшись в своих покоях в одиночестве, вскоре поняла, какую чудовищную ошибку она совершила. Как посмела предать горячо обожаемого возлюбленного и своего покровителя, испугавшись его лица?! В страхе за его жизнь она бросилась обратно в лес, но было уже слишком поздно. Она не обладала возможностью возвращаться в прошлое, словно пташка, пойманная в клетку, она из последних сил трепыхалась в объятиях лесной травы, отчаянно зовя своего любимого и надеясь на то, что все можно изменить. Когда ее рыдания стихли, она заметила маску, словно по волшебству валяющуюся неподалеку. Трясущимися руками она подняла ее, чтобы в память об утерянной любви надеть на себя. Когда ее тонкие бледные руки прислонили маску чудовища к ее прекрасному лицу, мир разбился на тысячу маленьких осколков. И не в силах более отделить маску от своего лица, она заняла его место, чтобы в будущем стать следующим полюбившим смертного Богом Смерти. Мужчины молчали, каждый думая о своем. Дворецкий, если бы мог, испытал неловкость, потому как такая развязка действительно не могла быть угадана им. — Легенда о страшной силе любви и вечности. Вечном круге, который не подвластен ни простым смертным, ни великим богам, — наконец, ответил юноша. — И о двойственности, — кивнул Орочимару. — Никогда не знаешь, какое место отведено тебе в этой жизни. Даже если думаешь, что ты сам решаешь это, то ты не. Вся наша жизнь — воспоминания на пленке, не более того. Дворецкий промолчал, и граф подумал о том, что его слуге нужно время, чтобы вжиться в новую роль и выучить новый текст. Даже хорошим и очень хорошим актерам нужно время от времени прерываться на антракт, чтобы восполнить силы и как можно лучше и сильнее войти в новую роль. Искусство играть однажды сведет его с ума.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.