***
Трупа не было на берегу, когда Роберт и городские вернулись к реке. Он пролежал здесь всю ночь, но испарился внезапно, бессмысленно: кому нужен труп неизвестного, искореженный собственным безумием, изъеденный рекой? — Может, — шепнула мисс Харрис, — он встал и ушел. Может, он вовсе и не был мертв. Роберт отмахнулся и бросил тяжелый взгляд на реку — вода, буйная вчера ночью, сегодня текла издевательски спокойно. И не было в ней ни бурой крови, ни ржавого тлена, ни осколков той стеклянной стены, которая разбилась вчера под ярким лучом лунного света. Роберт вспомнил лицо мальчишки Тома, когда тот все-таки открыл барьер. Измученное, восторженное лицо умирающего пророка. Роберт отмахнулся от этих мыслей. В последнее время в голове его было тесно от всевозможных воспоминаний, глупых затей, обрывков прошлой жизни. Он повернулся к мисс Харрис, к толпе, которая ждала теперь слов, утешений, действий. Труп унесло рекой, скажет он, да-да, труп лежал слишком близко к берегу, и в какое-то мгновение река вышла из берегов — ведь обрушилась в нее стеклянная стена, весившая тысячи фунтов — и забрала мертвого жителя серых краев. Унесла его на восток, смыла кровь, скормила рыбам. Вот что он скажет. Но толпа смотрела на Роберта, а Роберт молчал. Вместо реки, барьера над нею и пустоты на том берегу он видел иное, красочное, далекое. Жестяные вывески городка в странных краях. Платья девушек — желтые, розовые, голубые платья: колышутся в лучах предзакатного солнца; жарко, донельзя жарко, и перед трактиром — глыба льда ростом с человека, и солнце медленно объедает ее, а люди бредут полуслепо, и у каждого пьяное, измятое лицо, и лишь один человек не пьян, лишь он вещает умирающей толпе о лучшем мире, о рае, в который можно попасть, обманув смерть. И в душном салуне, словно грохот открывающихся райских врат, раздается выстрел. Роберт вздрогнул, когда мисс Харрис взяла его за рукав. Он задумался, замечтался, забыл о толпе, о порождениях собственной алчности. Они стояли перед ним, и он пересчитал их. Двадцать восемь человек. С десяток мужчин, остальные — женщины и дети. Еще старушка Харрис и старик Джонни. — Нам здесь нечего делать, — начал Роберт. — Деревня пуста. Золота мы не найдем. Мужчины, которые уже успели налакаться эля в заброшенном трактире, переглянулись. — Мы не осмотрели все, — заявили они почти хором, десять мужчин в помятых пальто, с почти одинаковыми усами на усталых мягких лицах. — Дом на склоне большой, всегда можно найти чем поживиться. Может, они закопали золото в горах, спустили в подвал. Может, оно еще здесь. — Нет, — забормотала старушка Харрис. — Оно превратилось в гнилые осенние листья, как подарок Пака волынщику. От дьявола не жди хороших вестей. На нее посмотрели как на умалишенную, и старушка Харрис умолкла. Роберт обнял ее, маленькую и тихую, одной рукой, и оглядел толпу уже без сожаления: — Нам здесь нечего делать. Надо идти обратно в город. Мальчишка Том обманул нас, его сестрица обманула нас. Сейчас они наверняка несутся в Йорк на наших повозках и лошадях. Прорубим стену. Здесь есть оружие. Будем стрелять в нее, колоть. Должна же она поддаться. Мужчины переглянулись снова, но промолчали, кивнули с легким недоумением. И началась работа. Она ничего не дала. Мужчины выдохлись через час, и за дело взялись женщины. Они касались стеклянной стены дрожащими руками и с той же дрожью махали топором. Их перекошенные лица, коричневые и серые платья, стянутые в узлы волосы — все напоминало Роберту о женщинах совсем других, которые летели по безумно жаркому воздуху, крепко держась за подолы цветастых платьев. О женщинах, которые украшали волосы цветами и пели тихие странные песни о русалках и подземных королях. О женщине, которую он когда-то называл матерью и любил испуганно, бездумно, словно она могла раствориться в собственных сказках. — Ну! — подбадривал он, взмахивая топором, но лезвие отскакивало от стены, и в какой-то миг раздался оглушительный треск. То сломался топор — лезвие слетело с рукоятки и лязгнуло о камень, лежавший у берега. Роберт выронил рукоятку топора и огляделся. Старик Джон притащил два ружья из трактира. Кто-то раздобыл пули, кто-то встал на одно колено и чистил ружья, попутно умываясь снегом. Люди устали. Стена не сдавалась. Издевательски она смотрела на людей, подмигивая блеском предзакатного солнца. — Взобраться?.. — выдохнул Роберт, задирая голову. Нельзя было понять, где заканчивается стена — и заканчивается ли, не переходит ли в само небо, в птиц. На том берегу виднелись деревья. Такие же, как и здесь. Толстые стволы, чернеющие на снегу. Там стоял Том, по колено в воде, и еще вчера Роберт видел его безумные глаза, слышал его безумные выкрики, а затем мальчишка испарился, и вместе с ним ушла жизнь. Роберт протер глаза, вырвал у стоящей рядом женщины нож и воткнул его, как ему показалось, в самую толщу стены. Но нет, то был всего лишь воздух, оболочка барьера; Роберт двинулся вперед, навалился на нож, толкая его глубже и глубже в издевательски мягкое стекло, но вдруг лезвие встретило стену, настоящую стену, непоколебимую. И Роберт впервые в жизни увидел, как разбивается сталь. Он отпрянул, когда осколки ножа, отскочив от несуществующей преграды, полетели обратно — Роберту в лицо. Он едва успел прикрыть глаза и вскрикнуть. Осколки, слишком мелкие и потому слишком быстрые в лихорадочном полете, вонзились ему в переносицу, в губу, в шею… Роберт взмахнул руками, роняя ненужную уже рукоятку ножа и пытаясь сделать шаг назад, отойти от барьера, но не было уже ни ног, ни мыслей, ни тела, только плыл по воздуху тяжелый звон, превращаясь в долгое, вязкое гудение в самой глубине мозга. Все разжалось. Роберт упал на спину, и глаза его мгновенно залила кровь. И все стало красным — кроны над головой, серая гладь неба, лицо старушки Харрис, что склонилась над ним… — Господи помилуй! — кричали женщины, пытаясь поднять Роберта. — У него все лицо исполосовано! Роберт видел только красный цвет, глубокий и темный, словно колодец, полный бычьей крови. Он смотрел в этот колодец, моргая, и на мгновение все становилось белым, а затем кровь лилась снова — из раны на лбу — и все возвращалось. Роберт закашлялся, протягивая руки к лицу, пытаясь вынуть лезвия, но его несли куда-то, и он никак не мог достать. — Все, — бормотала старушка Харрис, — он нас не выпустит, это все дьявол, уж я-то знаю… Он будет держать нас здесь взаперти, как коров, и заставит молиться ему, и не будет у нас церквей… Тихо! Я слышу что-то! Кто-нибудь слышит?.. Роберт хрипел, почти не слыша ее, но звон! Звон раздавался уже и в висках, гулко гудел прямо под ребрами, заставлял дышать часто, прерывисто; звон заполнял тело, и Роберт взмахивал руками, хрипло просил нести его к скале, к горам, к бревенчатому дому на самом склоне… Но несли его совсем не туда, а почему-то в трактир, и Роберт уже кричал, кричал исступленно и зло, но не было голоса, только измученный хрип. — Она зовет! — повторял он, хоть никто и не слышал. — Она зовет меня, нужно идти, я не пошел в тот раз, побоялся спуститься в пещеру, но теперь-то знаю, о, теперь я знаю все, и вспомнил все, и теперь мне можно, там будет наш приют, нам не покорить стену — о нет, нет — но скалу мы покорим, мы выроем в ней яму, вот такой глубины, вот такой ширины, и спустимся в ад… Нэнси! — звал он старушку Харрис. — Нэнси, милая Нэнси, ведь ты моя мать, верно? Поэтому я привел тебя сюда, поэтому ты идешь за мной? И ему казалось, что Нэнси отвечает: — Да.***
Эдвард сидел у кровати Беатрис, не понимая уже, какой сегодня день недели, какое время года и который час. Почему-то он вспоминал часы, которые стояли в каюте капитана, привинченные к полу: и зачем нужно было тащить на торговое судно огромные часы с маятником? Маятник не работал уже давно, и вся эта конструкция попусту сырела в каюте, и лишь Эдвард украдкой любовался на нее, когда ему удавалось пробраться к капитану. Он уже не помнил, сколько судов переменил, где взбирался на мачты, а где латал бочки в трюме, с кем плавал и сколько раз сваливался за борт. Все это осталось далеко-далеко: теперь соломенные его волосы вились от тумана, и не было уже в них ни жара далеких южных берегов, ни солоноватой крепости моря. Эдвард таял, врастал в сушу, как старое дерево. Пускал корни и с трудом отрывался от стульев и диванов, на которых он сидел теперь часами, ожидая Беатрис. Она не просыпалась. Доктор приходил все реже и реже, повторял: ей нужен покой. Отлежится и встанет. Никаких заболеваний ему не удалось найти — а может, он толком и не искал. Может, он тоже, как Эдвард, смотрел только на красивое, спокойное сейчас лицо, на дрожь длинных ресниц и на изгиб бровей, не замечая за всем этим беспокойство и тоску. Может, он тоже, словно Эдвард, не понимал Беатрис. Ей так хотелось посмотреть на казнь. Она даже слегла, когда Эдвард отказал ей. Она часто мерзла в безымянном городке, и лишь по ночам Эдвард мог отогреть ее. Но ведь и ему было холодно среди людей, которые смеялись по расписанию, которые не слышали о корабельных снастях и удивлялись тому, как ловко Эдвард вяжет узлы. Зря они остались в городке, думал он порой. Стоило уехать сразу после свадьбы. Не стоило ждать Дэниела Баркли — ведь оставил он Эдварда снова, даже не попрощавшись как следует. Тогда, быть может, и отец Беатрис был бы жив, и ее младшие братья не сбегали бы из гостиницы в зимний полдень… Эдвард потер шею и погладил Беатрис по руке. Она лежала совсем без движения, бледная, словно восковая. Время от времени из-под ресниц ее выкатывалась одинокая крупная слеза и падала на подушку. Эдвард ловил такие мгновения, стирал слезу, поправлял подушки и одеяла, которыми обложили Беатрис. — Ну-ну, — бормотал он в такие мгновения, — не плачь, милая, милая!.. Никого не осталось, почти ни одного призрака, только Том и старушка Элиза ютятся в соседней комнате, но если ты пожелаешь, я велю им уйти… Беатрис не отвечала. Он привык к безмолвию. Шум улицы, топот ног в коридоре, перешептывание Дональда и Малкольма уже раздражали его, и Эдвард закрывал окна и двери, прижимал ладони к ушам. Но шум не угасал, не слабел, а лишь громче гудел где-то под висками, в том самом месте, где бьется пульс. В шуме этом было все — и урчание морских чудовищ, и рокот волн, и крики капитана, и свист ветра в натянутых парусах, и звуки неизвестных инструментов на дикарской свадьбе где-то у далеких, далеких берегов… Звук переплетался с запахом, и вот Эдвард стоял в трюме, где хранили апельсины, и давил крепким ногтем на морщинистую кожуру, и она брызгала ядом в глаза. Эдвард поднимался на палубу, высокий в своих видениях, выше корабельных сосен; мачты колыхались над его головой, словно кроны деревьев в запретном лесу. Там, высоко-высоко, реял уже пиратский флаг, и Эдвард вдруг понимал, что это не флаг вовсе, а темное, удушающе плотное облако пароходного дыма. Вспыхивали другие звуки, другие изображения — вот Эдвард машет руками, подзывая какой-то силуэт, в жирной духоте йоркского трактира; вот они с этим силуэтом несутся неизвестно куда и неизвестно зачем, но вместе, вместе; вот они рисуют по ночам на страницах непрочитанных книг — рисуют падения, крылья, волосы и смолу; и вот, наконец, они расстаются у дверей лечебницы, и силуэт растворяется в запретном лесу, а Эдвард ждет и ждет, но не появляется никто, не возвращается утерянный друг, а тот, кто носит теперь его лицо — всего лишь призрак. Эдвард тяжело дышал, вцепившись в собственные волосы, свернувшись в клубок на полу, у кровати Беатрис. Нет, то не уличный шум, не крики привокзальных торговцев и не свист прибывающих поездов; то не пререкания братцев и не полушепот безумной Элизы. Нет, шум у Эдварда в голове, у самого мозга, и скоро не останется ничего, кроме этого шума — он заменит и пульс, и еле слышный звон в ушах, и дыхание. Что же будет тогда? Одурманенный, обреченный, Эдвард не сразу заметил, что Беатрис зашевелилась. — Эд?.. Он отмахнулся, словно от мухи, и продолжил сжимать виски, будто силясь выдавить оттуда ненавистные, неизвестные, сладостные звуки. — Эд? Может, стоило поддаться — уйти на дно моря, уснуть, видеть только гладь над собой и под собой, лечь на затерянные сокровища… — Эд, чего ты расселся тут, она же очнулась! Растаяло все, брызнуло искрами. Эдвард открыл глаза. Над ним, недоуменно хмурясь, стоял Дональд и указывал на кровать. Беатрис, приподнявшись на локте, тоже рассматривала Эдварда, и взгляд у нее был спокойный и теплый, будто она вернулась не с того света, а с ярмарки. — Эдвард, — тихо позвала она. Он бросился к ней так неуклюже, что запутался в собственных ногах и упал на кровать, в объятия к Беатрис. Она слабо рассмеялась и взяла его за плечи, мягко усадила подле себя. С трудом приподнявшись, обняла его за шею, все еще смеясь — словно и не умирала она никогда, словно не ее безмолвное тело Эдвард охранял целую неделю. — Тише, — прошептала она, почувствовав, как Эдварда трясет. Он кивнул, прижимаясь лбом к ее плечу и пытаясь унять дрожь рук, губ, всего своего бессильного, измученного сушей тела. Он не смог бы ничего сказать сейчас, и Беатрис поняла это, как понимала его всегда — угадывала его мысли по взмаху руки, по изгибу бровей. Она тихо попросила Дональда уйти, и он подчинился, закрыл за собой дверь. Они остались одни. Эдвард еще несколько минут не мог говорить. Беатрис покорно ждала. — Что тебе снилось? — спросил он, наконец. — Ничего. Я помню, как мы стояли у поезда и разговаривали с твоим другом Дэниелом и с его невестой, а затем… затем я оказалась здесь, с тобой. Я не видела ничего, кроме тьмы. — Они уехали, — пробормотал Эдвард. — Он в Лондон, она за ним. А Молли сбежала с Предводителем. Еще с неделю назад. — Отчего же ты не поехал за Дэниелом? — Я не мог оставить тебя. Беатрис посмотрела на него со слабой улыбкой. Эдвард поцеловал ее — легко, боязливо. Она улыбнулась шире: — Так ты теперь никогда не оставишь меня? — С чего бы это? — засмеялся Эдвард, отмахиваясь от шума под висками. — Мне некуда идти, не к кому идти, кроме тебя. Мы поедем дальше — зачем нам сидеть в Йорке? — и совсем скоро окажемся в Бате, а оттуда, быть может, отправимся в Бристоль… Если попадем в город у моря, я найду работу на верфи; а если нет — то будем жить у реки, да, к чему нам моря? Только шум прибоя, а он отвлекает, от него болит в висках… Мы будем ехать и ехать, пока не перестанем слышать этот шум. Она не совсем понимала, о каком шуме идет речь — Эдвард видел недоумение в ее усталых еще глазах — но продолжала обнимать его, целовать, надеяться. Но стоило Эдварду отвернуться от нее всего на секунду — и под висками зашелестели волны, заскрипела палуба под тридцатью парами ног, и послышались далекие-далекие возгласы, летящие над бездной моря. «Мы здесь! — кричали над морем. — Иди! Иди же к нам! Суша убивает тебя, вымывает силы, крошит твои бедные кости. И скоро ты сам станешь одним из тех черепов, которые стояли в кабинете у доктора Хиггинса. Рядом с тобой поставят склянки спирта и паральдегида. Ты согласен остаться там, в той лечебнице, из которой вы с Дэнни так и не ушли, верно? Вы все еще там, в одной палате, на соседних койках, и он держит у твоего горла теплый от крови нож. Ведь все это выдумка, верно? Все это прелестная, прелестная сказка, словно те истории, которые находил ты в потрепанных книгах капитана Ллойда. И нет у тебя жены, и братьев у нее нет, и мир твой пуст, и в нем живут только воспоминания о море. Так иди же!» Эдвард сжал губы так сильно, что их пронзила боль, и крепче обнял Беатрис. Дрожь вернулась, и он, прижимая к себе жену, бессильный остановить поток холодных слез, смотрел в потолок и слушал, слушал, слушал этот ласковый шепот южных волн. Интересно, думал он праздно, осколком еще живого сознания — понимает ли Беатрис, что он слышит зов скалы?