Текст
23 апреля 2020 г., 19:57
Хару не верит. Хару задается вопросами вроде «как?», «почему?», а еще «какого ебаного хрена?» и долго лупится лбом в стенку, едва возвращается домой и запирает за собой дверь. Выходит на балкон, прикуривает — сигарета дрожит в нервных длинных пальцах — и отрывисто матерится, когда огонек на кончике не зажигается уже третий раз кряду. Надо бы сходить в магазин (у него уже неделю как морозятся в одиночестве две банки пива), заплатить по скопившемся счетам, загрузить стирку, в конце-то концов. Но он берет ноутбук на свою крошечную кухню и, наплевав, смолит прямо там, по кругу прощелкивая уже до дыр затертые вкладки. В холодильнике становится одним асахи меньше.
Поутру его соседка — круглолицая и милая девчушка — вежливо интересуется, все ли в порядке, когда они сталкиваются на выходе, и Хару уже не удивляется ее вниманию. Его посеревшей от недосыпа рожей вполне можно пугать местную ребятню.
Поутру Хару особенно херово, и желание вздернуться вместо того, чтобы переступить порог и ехать горбатить, точит его мозг как червь.
Он, конечно, едет, при этом нарочно кружит, петляет по эстакадам вместо того, чтобы добираться напрямую, и знает, что вечером будет лупиться еще сильнее, потому что тратить вообще-то не бесплатный бензин по-идиотски настолько же, насколько бояться появляться на собственной работе из-за какого-то, мать (или отца) его, Дайске Камбэ. Потому что Дайске Камбэ, оказывается, омега и, вот так везуха, — ему предначертанная.
Дайске для Хару кто угодно:
ублюдочный напарник,
беспринципное мудачье с долларами вместо зрачков,
богатая сволочь, разменивающаяся чужими жизнями как купюрами,
мразь, грязь, гадтварьпаскуда,
личная заноза в заднице размером с штырь,
но не кто-то, должный быть родным, своим. Пресловутой парой, половиной — называйте как хотите, Хару все одно искренне не понимает, как может быть связан с кем-то настолько гнилостным.
От Дайске пахнет брендами и деньгами, исчисляющимися миллионами, и, если бы слащавые японские сказочки с мифами о храбрых самураях и их омегах, пахнущих весенним разливом и, господи, цветами, были правдой — от Камбэ точно несло бы нарциссами. Дайске маскирует себя безупречно, душится до удушья у остальных, наверняка глотает самые дорогие колеса, и в отделе никому, кроме Хару, даже в голову не приходит, что за маской роскоши, выскобленности и абсолютного похуизма кроется последняя в пищевой цепи особь.
— Завидуешь? — ровным тоном спрашивает Дайске и выкручивает радио с поп-певичкой, ревущей о тяжелой долюшке омег-разведенок, потише. — Поэтому бесишься?
Нет, у Хару не было никаких зашкварных стереотипов вида «альфе батрачить, омеге рожать», он жил в современном обществе, где на успешных омег либо не смотрели, либо смотрели и держали язык за зубами. Его выбешивает вовсе не это, и Дайске прекрасно знает. Тот дергает уголками губ едва заметно и даже сидя держится будто свысока, а Хару добавляет в мысленный список еще парочку выражений рядом с «паскуда».
Это, на самом деле, и не ненависть вовсе (если Хару кого-то здесь действительно ненавидел, то только себя) — это праведный гнев, это непонимание, отрицание. Он всегда верил — по крайней мере надеялся — что это будет девушка. Добрая, скромная, фигуристая: та самая мальчишечья мечта, идеал из массмедиа. Но нет, держите-не-уроните — у Хару же все не как у людей, вот и в пару достался какой-то не человек вовсе. Бездушная машина с идеально имитированной внешностью, прям как в той расхайпенной игрухе. Его омега. Судьба не любит Хару Като, ой как не любит.
Хару дышит рядом с Дайске через раз, держит дистанцию, сколько возможно, игнорирует жар, вскипающий под кожей, когда тот стреляет своим ледяным взглядом, поправляя галстук, затянутый под самое горло — как здоровски было бы его прямо им и придушить, думает Като, чтоб не глядел, не ухмылялся коротко (как будто Хару не замечает), чтоб перестал существовать и одним этим существованием отравлять ему жизнь.
В итоге Хару тянет его за этот галстук к себе и целует так, будто добровольно загоняет себе в губы иглы. Сажает Дайске прямо на свой стол, когда в обеденный перерыв офис пустеет, и не заботится ни о покатившейся на пол канцелярии, ни о погребенных под миллиардерской задницей отчетах. От Камбэ тянет его душным парфюмом, ядрено-мятной жвачкой и своим, уникальным, прессующим Хару мозги ароматом, из-за которого Като поначалу подзавис на долгие несколько суток, из-за которого потом не раз жалел, что падение с огромной высоты в воду не разбило его насмерть. Который он чувствует несмотря ни на какие уловки Дайске, потому что Дайске, мать или отца его, — Хару никто иной, как истинный.
Поэтому Хару сжимает челюсть так, что, кажется, вот-вот зубы в крошку сотрет — если он сейчас поставит долбаную метку, то все, пиши пропало, но хочется ведь, хочется как пиздец.
Поэтому он не может, физически не может сдержаться и ослабляет этот дебильный галстук — у Дайске даже молчание будто сквозит ехидцей, — вытягивая пуговицы у воротника нервными пальцами. Тычется лицом в основание шеи, шарит кончиком носа по чужой коже, жадно, медленно. Вбирает воздух кубометрами, до головокружения, и гладит Дайске по спине, пока тот с нескрываемой насмешкой не напомнит, что обед, кстати, имеет свойство кончаться.
Хару не останавливается, пока дверь с ноги не толкает Камэй да так и не застревает у порога с выражением, больше всего похожим на «чего?», плавно перетекающим в «совсем страх потеряли, долбонавты?»
А Дайске весь остаток рабочего дня ходит с чем-то очень странным, зловещим и редким на его лице. Больше всего похожим на улыбку.
Вечером Хару отчаяннее обычного хочет побиться башкой — от души так, желательно подольше — но о любимую стенку опирается нелюбимый напарник, стягивая мажорские ботинки. Особо любопытные соседи уже тщательно просканировали их глазами по пять иен: конечно, таких как Камбэ здесь видели, наверное, только по теликам. Тот, вопреки ожиданиям, ведет себя почти прилично, не смотрит или старается не смотреть оценивающе и даже кивает на испуганное приветствие круглолицей милашки. А потом разваливается в крошечной кухне Хару на весь стул, как свой, и беспечно затягивается из пачки на столе.
— Курить ващет только на балконе, — сердито бросает Хару по пути в ванную и забрасывает полотенце на плечо.
— Правда? — Дайске тянет один уголок губ влево и смотрит так, словно знает про Като все-все-все. И что тот курит здесь по ночам, гугля ерунду про то, что делать и куда бежать, если предначертанная пара оказалась распоследним уебком и сволотой, и что позволяет себе иногда помочиться в раковину здесь же, после пива.
Для Дайске не существует запретов, но он послушно вытаскивает сигарету и бросает в кружку Хару с недопитым чаем пеплом вниз — ведь как же без поднасрать. От злости Хару чуть не сдирает мочалкой кожу.
К тому моменту, когда он заканчивает, вся квартира насквозь пропитывается чужим запахом.
Губы у Дайске с привкусом дыма, они горчат, и Хару совсем сносит крышу, когда Камбэ толкается ему в рот языком. Качели эмоций перебрасывают его от злости к возбуждению и назад, набирают какую-то дикую скорость за секунды, и где-то в этом круговороте Хару начинает испытывать совсем не подходящее, к херам не нужное смущение.
— Ты хоть трахнуть меня способен? — издевательски шепчет Дайске, когда сам стягивает с Като полотенце. — Поверь, я тоже не в восторге, но что поделать, — дергает бровью, — выбора нам не дают.
И тогда Като перехватывает его руки, бросает под себя, стаскивая брюки за хуиллион баксов, и, удерживая запястья Дайске над его головой, пристраивается между худых ног. Какая ирония, думает он, шлепаясь бедрами о чужие: богатенький подонок, способный купить, что угодно, бросить к своим вылизанным ботинкам весь мир, жить любой жизнью, какой только пожелает — но бессильный перед таким обманчивым и непрочным аспектом, как любовь.
Хару вполне понимает, за что боги решили проучить Дайске Камбэ, ниспослав ему в избранники затюканного копа с зарплатой, еле покрывающей необходимые расходы. Но не вполне понимает, причем тут именно он и за какие такие, спрашивается, заслуги. Мало ему было перевода в совмет, теперь еще этот. И ведь нашелся. Притянулся злоебучим законом, что всех истинных так или иначе влечет друг к другу, в самом что ни на есть прямом, физическом смысле.
Лучше бы Хару никогда и не встретил эту свою половинку, чем так.
Дайске напротив него лежит все с тем же выражением. Словно не его сейчас покрывали поцелуями-засосами и ебали полчаса — пусть еще спасибо скажет, что Хару столько продержался, — словно все происходящее его искренне забавляет, и тянет «что насчет ужина?», и Като хмыкает, взмахивая рукой в сторону коридора: «валяй, если конечно найдешь что-нибудь кроме пива». Да и то он, кажется, вчера выдул.
— Надо было ко мне, — с притворной грустью отвечает Дайске и смотрит в потолок. — У меня там, кстати, кровать, знаешь? По-европейски. Большая. А не кусок матраса на полу.
— Я в твои хоромы больше ни ногой, — сонно бурчит Хару, зарываясь в одеяло.
Камбэ вздыхает.
— Жаль, сестренке ты понравился, — и тихо, гаденько смеется.
Хару скулит (за что, за что, блять, ну за что?)
его, предначертанный, в сердце отпечатанный, истинный, один-единственный такой невыносимый, его, подумать только, его его его
и решает, что завтра — вот завтра он стопудово вздернется, без вариантов. Только поспит чуток.