ID работы: 9324963

Насмешка

Джен
PG-13
Завершён
665
автор
Cacutetus бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
665 Нравится 21 Отзывы 214 В сборник Скачать

Насмешка

Настройки текста
Тсунаеши — сломанная, смазанная, надоевшая и брошенная игрушка, кукла с выцветшими глазами и кривой улыбкой, почти оскалом. Она смотрит вперед, смотрит на эти неловкие выражения лиц и пустые извинения («Простите, Джудайме, но вы ведь так не хотели ввязываться во все это, а теперь у вас есть шанс на спокойную жизнь. Все равно в мафии женщина, в основном, никто» «Экстремально присмотри за Киоко, Савада, и попроси у нее прощения за меня, наплети что-нибудь о соревнованиях! Она же у меня глупышка и слепышка, что с нее взять еще» «Ахаха, Тсуна, извини, но мне слишком понравилась эта игра в мафию! Мне слишком понравилось держать меч в руках» «Увы-увы, но твое тело уже не имеет для меня такой важности, Тсунаеши-чан, поэтому и захватывать его нет смысла. У них в руках мои подчиненные, мой медиум, я хочу остаться, но не могу, прости меня, Небо» «Не смей нарушать правила, зверек, потому что я узнаю. Я ни за что не оставлю город без своего внимания, так что успокойся»), в глаза отца, бегающие туда-сюда, потому что посмотреть своей дочери в лицо у Емицу просто не хватает храбрости и сил, на репетитора, прикрывающего глаза шляпой в немом обещании (каком обещании, Реборн, ты чего, ведь твоя никчемная ученица не умеет читать мысли, в отличие от некоторых). Тсунаеши впивается в них взглядом, держится спокойно, хотя внутри все осыпается осколками и болью. Она смотрит на взмывающий в небо самолет и кривит лицо в непонятной гримасе. Привязалась, посчитала близкими, не родными, нет, не семьей или настоящими друзьями, но близкими, товарищами, которые позже могли бы до них подняться. Не срослось, хотя с самого начала знала, что не стоит им верить, не стоит пытаться хоть чуточку стать ближе. Тсунаеши возвращается домой битой, надтреснутой, но не сломанной, нет. С самого начала ведь знала, что все закончится либо так, либо дополнением к мужу, потому что, come on, ребят, это мафия, а не милая сказочка о Пламени и дружеской поддержке. Это всегда звучало в ее голове, однако где она сейчас в своем эмоциональном уровне? В д ы р е. Притворяться серостью, чем-то незапоминающимся, далеким от всего было хорошей тактикой точно не здесь. В прошлой жизни, в другой стране, при другом воспитании и менталитете это еще могло работать — притвориться посредственностью с низкими баллами и оценками, с откровенно хреновыми данными, потому что там, в той другой стране, тебя бы поняли. Не в Японии. Япония — расцвет коллективизма, абсолютной одинаковости, отсутствия индивидуализма в таких городках, как Намимори. Этот город полон внутреннего расизма, потому что полукровки даже в таком смешанном месте не почитались, что уж говорить об иностранцах. Поэтому ее тактика была изначально не верна. И если бы не власть Хибари, его ребятишек в гакуранах, то под конец младшей школы и в средней она бы почувствовала на себе все прелести знаменитой японской травли. А так был лишь математик-подделка, не желающий признавать ее верные ответы на тестах и во время уроков, да нелицеприятные надписи на парте и бумажки в обуви. Впрочем, последние два пункта быстро пресек Дисциплинарный Комитет, отчего травли, по сути, нормальной и не было. Хотя это не помешало ей выследить всех особо ярых, а потом испортить им жизнь с большим таким намеком — не лезть к лохушке-Саваде. Это неплохо так помогло, хотя поколачивать или лапать ее все еще пытались. И подобные порывы уже пресекал Кея, появляясь рыцарем в черном пиджаке. Впрочем, на его счет она особо не обольщалась, всегда наблюдая с настороженностью. Рука легко пролезает в тайник — как удивительно, что за два, почти три, года его так и не нашел Аркобалено, — и пальцы ловко подхватывают пачку сигарет, давно начатую, но почти новую, там не хватает-то пары-тройки всего. Мать, ее милая добрая мама, точно знает, она-то все знает, слишком проницательная, но предпочитающая не обращать внимания. Молчит только, понимает ведь, что с такой жизнью, как у ее дочки, сигарета раз или два в год — не самое плохое, что может быть. Из окна вперед Савада высовывается спиной к земле, хватается за край крыши, чтобы оттолкнуться и подтянуть себя, чтобы свежий ветерок в лицо, чтобы нагретая черепица под задницей и алеющий закат перед глазами. Так, как когда-то давно, но на грязных крышах хрущевских пяти- или девятиэтажек в Москве. Пальцы ловко выбивают никотиновую палочку, которую она зажимает зубами, пока подушечками с помощью щелчков высекает искры. Она с Пламенем с детства, на "ты" с ним уже много лет, потому что Пламя — это Решимость, Воля, желание идти до конца. Очаг у него в твоей голове, а потому, чем сильнее человек, тем сложнее его задавить. И будь она настоящим ребенком, подростком, у Девятого бы это вышло, правда вышло, только ему не повезло. И на месте милой девочки-припевочки оказалась уставшая девка, у которой хватило скудных силенок не дать продавить себя. Сигарета тлеет медленно, наполняет легкие дымом, не чета всяким там фирмам на Родине-Матушке, а мысли в голове вялые, больные-больные, до странного страшные. Или не страшные, что может быть страшным после Бермуды и сожженного твоими руками человека, а? (Беа, милая, близкая, где ж ты сейчас, когда так нужна? Вправила б мне мозги на место, проехалась бы по ним сарказмом и уничижительными фразами, взбесила так, что кровь бы вскипела в жилах, а на язык сорвались бы слова. Беа, милая, знала б ты, как мне не хватает твоих взглядов, настроев, ярости скрытой, сестрица, что ж ты оставила-то меня?) Где-то внутри комнаты спрятана покоцанная-поцарапанная, как она сама, гитара, старая, но чертовски родная, гребанное напоминание о прошлом. Там же, рядом с ней, тетрадь с аккордами, нотами и словами — в этом мире до безумного мало родных и знакомых песен, их просто нет. Просто каких-то исполнителей здесь нет. Не всех, нет, что вы. Есть некоторые, но… не сошлось, будто не пришли в один миг идеи, не запросились на бумагу слова. Ей, впрочем, легче, что уж тут говорить. Из мафии выходят только вперед ногами. И, что ж, если это так, то она готова сделать все, чтобы господам мафиози было очень невыгодно ее убивать. (Пальцы горят от желания вновь пройтись по струнам и клавишам.)

***

Это произошло давно. Вот вроде в один миг ты закрываешь глаза в родной кровати, вспоминая вечерний разговор с одним из самых близких людей на свете, а потом открываешь глаза в маленьком тельце с огромными глазищами, в которых ахуй — самая приличная эмоция на тот момент. Потому что вот так превратиться из почти двадцатилетнего здорового лба, дуры с мечтами безумными, смелыми, в пятилетку из любимого мультика — это, в общем-то, тот еще был пиздец. Это же тупо, клише то еще — оказаться в персоне номер один этого мира, вокруг которой так и вертелись все события блядской сказочки, где вся тьма прячется за спиной репетитора и в глазах Рокудо. «Ебать» — в общем-то, первая связная мысль, потому что она одна. Она одна в окружении хуй знает кого, хуй знает где, языка ноль, знаний дохера, имя ее ничего не значит, имя мое ничего не значит, потому что нет больше ни одной: ни меня с именем-званием, мерзким, отвратным, что приписывает навсегда быть не своей, быть чужачкой, далекой от каждого; ни девчонки активной и яркой, всех принимающей под небесный купол свой, такой, что за нее и убить, и умереть, и жить можно. Такой, как не я. Это шикарная насмешка, потому что Небо из меня, честно, откровенно хуевое. Больше Облако подошло бы, потому что, что вы там говорите? Объединять под своей волей людей? Нет, спасибо, я предпочту дом, драки в подворотнях до сбитых костяшек и ярость внутри, яркую, пылающую, потому что людей я, нет, не ненавижу, но близко к этому. Терпеть не могу, привязываюсь долго, в сердце не пускаю, что вы, какое сердце, было ли оно вообще? (Было. Было, есть и будет, потому что давно там — сестра. Не родная, названная, самая близкая, имя ее… Нет, имя пора забыть, столько же лет прошло уже, Тсуна, а ты все цепляешься в призрак прошедших лет. Что тебе сделает этот призрак? Утешит, обнимет, спрячет? Нет, потому что призрака тоже нет, и тебя нет, и сестры нет, никого нет, никто не остался рядом стоять плечом к плечу с тобой. Но имя — не карандаш, не стирается ластиком, временем, словом, улыбками и воспоминанием. Оно впивается в разум, как клещ в живое тело, не отодрать, не вырвать с легкостью. Потому что имя — якорь мой, что мне с ним сделать, как оживить обратно? Жить тебе с такой больной головой, милая. Беа звали ее, Беатрикс, Беатриса, Беатриче, на самом деле, но всегда — только Беа, только милое сокращение для самого близкого и дорогого человека. Всегда — только сестра, самая близкая, самая верная, умереть за нее не страшно. За ложь ее, смену эмоций ярких, за наигранность и честность, сплетающиеся в клубок. Облако и Туман не дружат, вы говорите? Столкните их лбами в детстве, заставьте работать вместе, играть вместе, общаться, и не получите вы более крепкого союза, чем тот, что случится у вас в конце, переживя десятилетие. «Я ведь использую почти всех вокруг, знаешь?» Знаю, Беа, знаю, но мы — ближе, чем твоя ложь и использование, прошли года, когда могли быть полезными друг другу, а все же остались вместе. Это не в назидание, нет, но друзей выбирать надо лучше, знаешь? Я знаю, а потому с тобой.) Паника, шок не охватывают долго, потому что, серьезно? У меня в жизни было слишком много историй о попадании и перерождении, смешных и не очень, ярких, веселых, темных и страшных, что, честно, похуй уже на это. Больше волнует, что, вот же блядство, опять ждать, опять мелкая, ни свободы воли, ни выбора, правила эти дурные, от которых только и волком выть. Тело мелкое, непривычное, слишком странное, отчего бьюсь об каждый косяк, спотыкаюсь на лестнице, падаю молча и со слезами обидными, попадая под взглядов перекрестный огонь. Осознание приходит раньше, чем натруженный мозг его понимает, потому что в гостиной — Тимотео, он щурится холодно, улыбка теплая, лживая, не затрагивает мрачных глаз. И теперь понятно становится, че я тут вообще забыла, нахера этому миру сдалась вместо девчонки маленькой, яркой, доброй. Умерла она, сдохла без воли своей, потому что воля — основа сознания, души, если вам так удобно. А ей волю забили, затравили, уничтожили на корню, оставляя пустой овощ, который точно не сможет мир спасти дважды, надрать зад наглому духу, друзей обрести, в конце-то концов. Улыбаюсь рассеянно, потому что и тело не свое, и разум в тумане произошедшего, и слепая-неловкая я та еще, в общем, полный набор канонного Савады, разве что мозги на месте да лет мне всяко больше. Но удовлетворение в Девятом Вонголе я вижу, его трудно не заметить. Но трудно заметить, как хмурится извечно веселая Нана, а ладонь ее сжимается на ручке ножа. И Емицу, и Девятый уезжают в тот же день, оставляя нас двоих наедине. А мать рыдает горько, прощения просит, обнимает, будто в спасательный круг цепляется, и сердце екает, потому что в этом есть что-то родное, очень, старое, правда, давно так себя она не вела. — В порядке все, мам, не плачь, горит огонек внутри, не плачь, прошу тебя. Время — резина, жженая, текущая, ожидание хуже всего на свете, если знаешь, ждать чего. Я знаю. Я сижу за этими партами-одиночками, растекаюсь по ним и смотрю лениво, не слушаю ничего — все равно понимаю лишь через слово, если не через два, а многие предметы знаю и так. Что у меня западает-то? Язык, который я и на слух-то херово воспринимаю, история местная (дьявол только помочь может запомнить всех этих сегунов, да только вот как призвать его, дьявола этого, где найти мел и дар?), литература то тут, то там, да физра эта, в прошлой жизни тоже была так себе. Экзамены сдаю только чудом, но кого это здесь волнует? Подростки жестоки. Дети — хуже. Дети — маленькие черти, они не видят границ, не видят морали, берегов не ведают, пока не получают по заднице смачным шлепком отцовской или мамкиной руки. Слов не понимают да любят над тихонями поиздеваться. Первую насмешку пустить мимо себя легко, вторую — тоже. Это, в общем-то, не сильно задевает, пока не мешает особо сильно жить. Мозги взрослее, они не разжижаются под давлением тела, крепятся только, да Пламя под кожей и на пальцах бегает, веселое, игривое, но яростное настолько, что в пору города жечь в Воле своей. Это смешно, это больно, потому что кровь вскипает внутри, и становится понятно, почему ребенка вообще прибили таким способом нетривиальным, милосердным даже. Ибо если настоящая Тсуна, та, которой тело это гребанное принадлежит, была столь же сильна, то это пиздец, товарищи, финита ля комедия, здравствуй, новое бессмертное существо на смену Кавахире. Первый раз ударить пытаются в предпоследнем классе младшей школы. Это странно, это непривычно, руки еще болят от железных струн, до сих пор не привыкшие за два года, гитара слишком тяжелая, из настоящего дерева, присланная из Италии заботливым папашкой. Каждый раз от нее мозоли лопаются, кровью обагряя инструмент. Уйти в сторону — легко, не удивиться вмешательству ДК — еще проще. Они уже год как всем тут заведуют, слушаются Хибари, этой мрачной тучки, от вида которого только смеяться и хочется. Правда, ровно до того, как ребенок этот психованный оружие в руки берет. Облапать пытаются в первые же дни средней. Смешно, к слову. Тсуна-парень в каноне щуплый и мелкий, невыразительный, лягушонок в чем-то, да такая же я с поправкой на пол. Угловатая, маленькая, глазищи на пол-лица, волосы пышные и короткие, потому что мучиться с длинными, когда начнется все дерьмо с Вонголой и ее наследованием, вообще не с руки было бы. Возвращаясь к теме, облапать попытались. А потом оказались в больнице с легкой руки Тучки. Не тронул меня, забил старших до полусмерти, смерил взглядом, а я ему с улыбкой рукой махнула. Дура, конечно дура. Безумная. Повезло. Когда мать поднимает тему, ту роковую тему, я знаю, чувствую, ощущаю всеми фибрами покоцанной души едва держусь, смех рвется с губ, будто не девочка милая, тихая, трабблы с оценками, но такая хорошая, а сбежавшая из психушки сука, порешавшая пару семей из соседних домов и братика своего, младшенького, любимого. Реборн странный. Нет интуиции, зова сердца, голоса внутреннего, но инстинкт древний и низменный, забитый, задушенный в колыбели, вдруг воет волком, бьется о ребра, сбивая дыхание, диссонанс создавая, крича «опасностьопасностьопасность, беги от него, не оборачивайся, смерть он твоя, только в руках не коса, а пистолет, Б Е Г И». Не слушаю, тяну улыбку спокойную, косую никто не видит, спрашиваю, откуда ж приперся малыш, зачем, родители где. В лоб получаю, но хоть не залом — и так больно, что еле сжимаю зубы, не высказав пару ласковых. А потом туда же прилетает пуля. Я глаза закрываю, назад падаю, думаю, что сожалений, в общем-то, нет. По крайней мере, тех, что я бы знала, правда, нихера нет. Только грусть, что тогда с ней не попрощалась, что оставила, но она там не одна, она справится, сильная же, что б она там и ни говорила. А через секунду вскакиваю в одном нижнем белье (благослови кто-то там человека, что придумал майки и трусы-шорты для девок) и бегу к школе. Благодарить Хибари. За тот случай с приставаниями, потому что объяснить сломанные руки хулиганов перед директором и мамой я бы не смогла.

***

Пальцы скользят по струнами легко, драконов тут нет, и крик едва ли не срывает горло, рвет связки, толпа мне орет в ответ, прыгает радостно, жужжит. Текст знаком давно, он наизусть выучен, и я выплескиваю все, что внутри, все, что накопилось за это дерьмо, творившееся в жизни. Мне плевать, плевать на мнение окружающих, я здесь одна, толпа — иллюзия, спасибо, Билл, твоя наука тут очень уместна. Потому что я буду говорить, я буду кричать, я буду рваться вперед, и никто не смеет сказать мне, кем я должна была стать. (Беа смеет, Беа вообще на многое имеет право, но это — Беа, сестра моя, кровь моя, душа связанная, та, что ближе всего, и об этом я тоже кричу-кричу-кричу без остановки, срываю голос, ведь нет никого больше так близко, я же не умею любить так сильно, Беа, не после всего, не научилась после всего) Я не голубь, ненависть не учит летать, она жмет к земле, взрывает все, что в тебе есть, уничтожает изнутри, но кого-то именно ненависть заставляет гореть, сражаться, идти вперед. Вон, Вендиче тому примером, и пусть кто-то попытается сказать обратное. (Ты заставил меня верить, ты что-то обещал самому себе, так где ты, где ты, г д е т ы? Научи меня снова, пожалуйста Уничтожь меня.) Я пишу, разрываюсь чужими строками и своей болью, потому что бросили, предали. Я играю, пою, продолжаю кричать без желания докричаться, ору в пустоту просто потому, что так легче, намного легче, чем могло бы быть. Бьякурану смеюсь в лицо, истерически и громко, посылаю его нахуй с легкостью, с отблеском безумия в глазах, потому что, что он там говорит? В мафию вернуться? Собрать отряд? Я тебе что, убийца? Уверенная в себе девочка? Небо настоящее? Я плююсь в него ядом, криво улыбаюсь Юни, когда ухожу, потому что ужас в ее глазах рожден пониманием, осознанием того, что всегда происходило в этом мире. Это смешно, немного, но смешно. Ведь не заметили, не захотели заметить, что вместо храброго и крепкого человека тут — вечный разлом, тот, что не зарастет, пока не научат, как надо. Кавахира, явившийся наконец, не тогда, когда нужен был, поздно, слишком поздно, смотрел на нее с пониманием. С сожалением, с болью в глазах, потому что видел слом этот. Увидел наконец. Вот где слова «лучше поздно, чем никогда» вообще не верны. Лучше бы никогда, чем сейчас, ведь раньше надо было приходить, еще до того, как девочка умерла. Тсунаеши скалится ему в лицо и просит убраться из гримерки в очередном концертном зале. (Я слишком многое отдала, чтобы еще раз помогать этому миру, парень.)

***

Голова гудит, слишком много раз били меня по лицу, чтобы соображать нормально. Руки и ноги затекли, болят, кровоточат, потому что сидеть столько времени привязанной отвратительно. Правда, сколько именно — хер его знает. Полдня, день, неделю… Неизвестно, да и мало волнует. Я тут сдохну, это и так понятно. Никто не даст и ломаного гроша за жизнь бывшей наследницы Вонголы, поздравляем! Очередной удар обрушивается на лицо тяжелым кулаком, и рот наполняется привкусом металла, старым, почти забытым. Шутка ли — пять лет прошло с последней встречи с недо-друзьями. Вот же дерьмовое напоминание, губы теперь болят, горло саднит, как петь потом буду? Да вряд ли будешь, тебя же убьют сейчас, ебнутая ты дура! Мне говорят что-то, требуют, а я усмехаюсь, насмехаюсь, ничего не говорю, оглохла почти здесь. Тишина — это тоже смерть, детки, не играйте с ней в прятки, потому что потом не выберетесь. А если кто и выберется под вашим ликом, то это точно будете не вы. Я говорю им это, говорю, повторяю, но это явно не то, что требуют от меня похитители, потому что они бьют еще раз, сильнее. За дверью какой-то шум, но ни я, ни мучитель на него внимания не обращаем. Я — потому что спасать меня никто не будет, кому я вообще нахер сдалась, кроме своего менеджера, отвечающего за меня головой. Это же я долбанутая, та, кто отказался от телохранителей. Нахуя, если и так достанут? Из мафии все еще только вперед ногами. Придурок, который меня бьет, наверное, от того, что верит в своих товарищей. Еблан. В мафии никому верить нельзя, с кем нет Связи. А он не Небо уж точно. Иначе бы его тут не было. Почти все, даже самые слабые Небеса, Семьи подгребают себе. Это я сначала Вонголе нужна была, а потом в музыку полезла так, что и не выковыряешь оттуда. Только если грохнуть захочешь, как эти. А потом дверь выбивается. Выстрел, пуля попадает в плоть, и мужик падает на пол, захлебывается своей кровью. Я смотрю на него, смотрю-смотрю-смотрю, сгорбившись, кривлю разбитые губы в улыбке и едва ли не смеюсь, видя ужас в его глазах. Возможно, не из-за меня. Скорее всего, не из-за меня. Плевать. Руки меня держат сильные, голову пытаются поднять за подбородок, но я мотаю ей, не хочу смотреть на того, кто передо мной. Умирать лучше со спокойным сердцем, это я точно знаю. Мужчина хмыкает, но пистолет не поднимает. Он меня саму поднимает. И когда только веревки снял или сжег, а? Голова свешивается назад, в горле булькает что-то, не кровь, нет, может хрип, может стон, и я с трудом поднимаю ее, опираюсь щекой на твердое плечо. Пиджак хороший, дорогой, жаль его кровью пачкать, но моему спасителю, видимо, откровенно плевать на это. Запах дорогого одеколона почти мимолетный, но он не перебивает что-то старое, такое родное-родное, по чему в глубине души я успела соскучиться. Я открываю глаза, и взгляд плывет, но я сосредотачиваюсь, всматриваюсь, пытаясь понять, кто ж меня так облагодетельствовал. Мужчина, взрослый, статный, красивый, к такому в ноги девушки и парни точно падают, а он выбирает из них, как из кучи дорогих часов. Волосы черные, шляпа, бакенбарды завитые, это все так знакомо, что губы сами по себе расплываются в улыбке блаженной-блаженной, будто я под кайфом. — Реборн… Это ж как мне по голове-то сильно ебнули, что я сейчас вижу, как ты меня спасешь… Смех рвется с губ, и я его совершенно не держу, да прорывается только пара смешков, прежде чем сознание уплывает далеко-далеко, исчезает в тумане, не позволяя ни увидеть волнение и серьезность в чужих глазах, ни почувствовать аккуратное прикосновение, убравшее прядь с лица.

***

Хаято сломанный-переломанный, отверженный, безмозглый, придурошный, храбрый, пустой изнутри, разъедаемый одиночеством как кислотой. Я встречаю его улыбкой кривой-кривой, понимающей, незаметной никому вокруг. Взрывы меня не пугают, че их бояться, динамит не опаснее пули, что Реборн в меня отправляет, заставляет подниматься, вперёд двигаться, а не трупом ходячим быть. Ямамото — звезда школьная, спортсмен, красавец, почти комсомолец, на самом деле тот ещё лжец. Улыбка у него наигранная, херовая, актёрского мастерства не хватает. Я ему так и сказала на крыше: — Херово играешь, Ямамото, не хватает тебе мастерства, маска трещит по швам. Да и самоубийца из тебя такой себе, позерствуешь, в уши всем дуешь, а прыгать не собираешься. Хотел бы прыгнуть — прыгнул бы уже, полетел вниз головой своей пустой, не думая об отце, а не разглагольствовал как королева драмы. Ламбо — ребенок сломанный, не нужный никому, гениальный и от того печальный, пытающийся привлечь внимание к себе. Это больно и страшно, насколько мафия разрушает даже с самого маленького возраста, уничтожает изнутри, а собственные родители могут считать пустым местом или просто вещью в своих руках — я знаю, видела, друзья мои говорили это часто, почему-то рожденные в таких семьях. Никогда не любила детей, честно, но его мне было жаль, будто похожи мы где-то внутри, сокрыто в нас что-то единое, одинаковое. Сасагавы оба странные, что старший, что младшая. Реохей пугает. Не криками, не образом глупым, действенным. Взглядом. Пустым, холодным, мрачным настолько, что инстинкты визжат. Не так, как при Аркобалено, нет, но бежать и прятаться от него хочется лишь сильнее. И крови на руках его — достаточно, чтобы не быть гражданским, непосвященным идиотом, которым выставляет сам себя. Киоко — дура та еще, то ли безумная, то ли просто без мозгов, то ли прошлись по ней хер знает чем. Цепляется за Курокаву, та нос морщит, отворачивается, но не отцепляет, жалостливая. На Хибари не смотрю. Стараюсь не смотреть, отворачиваюсь, ухожу каждый раз, увидеть вдалеке только стоит. Потому что странный, потому что глаза у него внимательные, препарирующие. Не как у животного бешеного, не как у безумца, желающего драк. Как у человека с мозгами. Жестокого, но достаточно умного, чтобы не лезть вперед, не самоубийца же. С ним даже стоять рядом проблематично, орет интуиция дурниной. Не смертельно опасно, но голова болит до пиздеца. Молчала же до приезда Реборна, чего сейчас вылезла, долбанутая. Вот и ношусь от тучки, как от прокаженного или чумного. Правда, не всегда получается. Кулак болит, я трясу ладонью, дую на ноющие костяшки, смотря на идиотов, вновь пытавшихся облапать меня. Кривлю губы в ухмылке, резкой, будто не губы сами растягиваются, а резанул мне кто-то по лицу. Парни ноют, уползти пытаются, и я пинаю их носком кед в бок. В ответ получаю только полные боли стоны, но, черт подери, они же сами на это подписались, когда полезли. — Дерись со мной, зверек. Но вот такой подставы от мира я точно не ожидала, от налетевшего ураганом Хибари ухожу в сторону чудом только, скалюсь злобно, дергает что-то в душе, темное что-то, опасное, старое. Вспомнить не могу, откуда оно, но злюсь сильнее только, ярость вскипает внутри. — Отъебись, Облако. Они заслужили то, что получили, а тебя бить у меня желания нет. Слова отклика разумного не находят, налетает на меня парень, дотянуться пытается, продавить, вжать в землю, подтвердить, что травоядное я. Слишком ярко, слишком понятно, голова кругом идет так, что земля и небо будто местами меняются. Цепи тянутся во все стороны, оплетают, сковывают, и я дергаюсь вперед, на инстинктах больше, древних, темных, не моих, не присущих мне, лишних. Тех, что из Пламени прорастают, корнями впиваются в разум. Тянусь рукой вперед, бью ладонью ему в горло, не сильно, но достаточно, чтобы потом со всего размаха влететь плечом ему в грудь, отбрасывая в сторону от себя. И с этим же — рву цепи, рушу их, морожу и жгу, не чувствуя боли от плавящегося металла. Это страшно, это гнет к земле, это нечто неизвестное для меня, непривычное, не существующее там, откуда притащили меня. И по лицу Хибари вижу, подсознательно понимаю, что они, цепи, важны. Настолько важны, что он сейчас не может даже пошевелиться, не хватает сил и слов, чтобы объяснить мне все, будь то ошибки или правильность действий. Я дышу глубоко, часто. Загнанно. Будто животное, которое долго бежало от хищника, охотника, а потом смогло осознать, что его убили. Взгляд у меня не менее ошарашенный, напуганный, будто бы мимо только что пролетела фура буквально в каких-то миллиметрах от тела. — Не приближайся, блять, ко мне, Хибари. И я разворачиваюсь, ухожу стремительно, почти бегу. Это, в общем-то, и есть бегство. От себя, от тучки, от ощущений в собственном Пламени. Потому что я не уживаюсь с людьми. Потому что сердце сжимается в ужасе, будто меня с головой окунули в предательство когда-то. (Почему я ничего не помню, Беа?) Мукуро не пугает от слова совсем. От него веет знакомой Тьмой, смертью, гарью Ада, что открыл для него врата и выпустил на волю, позволяя сойти на грешную землю и собрать жатву душ, отправляемых прямиком к демонам на пир. Если бы не Вендиче, то Ад получил бы во власть свою тысячи и тысячи душ, пока Рокудо не слетел бы с катушек окончательно и не пропустил где-нибудь удар. Вообще, избиения учеников не вызвали во мне особого отклика, ибо я знала, не могла не знать, что происходит, кто это делает, зачем и почему. История Мукуро во всем этом — одна из самых ужасающих, полных боли и печали. Потому что эксперименты — всегда больно, страшно, отвратительно, мерзко. Над детьми это еще хуже, как бы я их ни не любила. Мне не было жаль его. Мне было больно за него. За него, за его товарищей, за Наги, за Юни, за многих в аниме. Только вот жизнь — не аниме, а мы не в героической манге, как бы мне этого ни хотелось. Это реальность, это мафия, это мрак и смерть, ходящие по пятам. Когда я сталкиваюсь с ним лицом к лицу, не в прилеске, я ж не дура, чтобы отделяться. Нас чему все ужастики учат? Думай веществом в своей башке и не разделяйся с друзьями, потому что по-одному вас завалить легко, а группой вы сами кого угодно завалите. Вот и тут. Так что личная встреча с иллюзионистом у меня состоялась только в кинотеатре. — Десятая Вонгола… — Пока нет и, скорее всего, не буду. Как-то это не вписывается в планы на мою проебанную жизнь, адский посланник. Рокудо дергается от слов моих, смотрит ошарашенно, когда я ловлю перчатки, созданные Леоном. Кожаные, прилегающие плотно, но мягко, хорошо. Без пальцев, и, честно сказать, понятия не имею, откуда там возьмутся железные части. Впрочем, реакция парня интересует меня больше, честно. Странно, потому что мне всегда казалось, что он понимает, кого из него сделали. Кого хотели сделать. Кем он стал, выйдя из Ада, пройдя все Пути и вернувшись. Пламя зажигается легко, без пули, которую хотел пустить мне в лоб Проклятый. Танцует на пальцах и ладонях, облизывает перчатки, осторожно, недоверчиво загорается во лбу, охватывая все мое существо. В голове пусто-пусто, легко, чисто, там рефлексы и тихий голос, знакомо-чужой, тот, что спасал в странных ситуациях и говорил, когда за мной следят. Сознание не уплывало, но отдало бразды правления подсознанию. А там — наследие Примо, выпестованное им, вырезанное из дерева, мраморной скульптурой завлекающее в себе. Ни одна иллюзия за весь бой на меня не действует. Наги… Хроме Докуро ощущается совсем по-другому. Не как остальные ребята, совершенно не так. Она есть, но ее будто бы нет. Ее всю оплетает Мукуро, скрывает в себе, поглощает, занимая все больше и больше места в тщедушном теле. Будто бы желая поглотить душу, чистую, невинную душу, не заслуживающую Ада. И я касаюсь ее Пламенем, сама, по своему желанию, укутываю ее, защищаю. Только собственные грехи смогут столкнуть этого ребенка в Ад, но никак не влияние Рокудо. И тем самым я зарабатываю его благодарность, настоящую, искреннюю, верную. Привязался он к девочке, причем сильно, так, что и не оторвать, не навредив. А еще — злой взгляд в спину. Потому что с кем-то я цепи оборвала, не желая связываться. Бой Облака заканчивается быстрее, чем начался.

***

Это странно. Кандидаты в Хранители никогда не были героями моих снов, как-то не особо мне они нравились реальными людьми. А я — им. Все же не девочка-овечка, не дурочка, не никчемная милочка. Вокруг меня не надо виться, чтобы развеселить, поднять уверенность в себе, не для этого всего я. И все же… все же. Странно это. Нахождение в чьей-то мягкой кровати меня удивляет меньше. Перед глазами потолок, белый и ровный, точно не больничный, совершенно точно нет. Большая кровать с мягким матрасом и теплым легким одеялом, огромное окно, кофейного оттенка стены… Шкаф, стол, стул, тумбочка, ковер, две двери. Обычная комната, вполне себе уютная. Гитары не хватает, но и так сойдет. Не будь моим последним воспоминанием то, что меня бьют, чтобы что-то узнать, я бы даже расслабилась. Но, нет, нельзя. Может, это очередной способ пытать. Я так и не встала с кровати, сидела на ней да безразлично оглядывала комнату, когда одна из дверей все же открылась. Впрочем, переводить взгляд и смотреть на нового возможного тюремщика не стала — зачем, если все, по большей части, вернется на круги своя? Даже если мы обработали ссадины, синяки, грудь стянута бинтами так, будто мне ребра ломали. Впрочем, неудивительно — как только не били, трещина точно могла появиться. И вряд ли одна. — Выглядишь лучше, чем когда я вытащил тебя из того подвала, Тсуна. Голос бритвой режет по сердцу, по душе, по памяти, заставляя ожить в ней сотне воспоминаний, связанных с ним. Тембр, интонации, уверенность, легкая хрипотца… Я медленно, почти безразлично перевожу взгляд на мужчину и криво улыбаюсь — вот кого я если и желала встретить, то совершенно не ожидала, думая, что Судьба более никогда не свела бы нас вместе. Реборн стоит, опираясь на косяк плечом, и внимательно рассматривает меня со стороны, будто бы подмечает изменения. Ну да, волосы, обрезанные, где-то даже неровные, на концах выкрашены черным, лицо осунувшееся, глаза потемневшие, будто опустевшие. Будто нет больше огонька в девочке, да, Проклятое Солнце? Вместо улыбки — что-то кривое, вырезанное, уставшее. Не маленькая Савада Тсунаеши, спокойно встретившая его на пороге, а неизвестная, чужая девушка, в которой мало чего осталось от запомнившегося образа. Впрочем, он тоже не остался собой. Вымахал из мелкого ребенка во взрослого мужика. Такого, которому в ноги падать и смотреть влюбленно-влюбленно. Красивый, засранец, в дорогих домашних штанах и рубашке, чьи рукава закатал. Права я была, когда мангу читала — эстетически горячий мужчина, которым любоваться можно, а в постель лучше не тащить. Как и в сердце, и в разум, и вообще в жизнь свою, но кто меня тогда спрашивал? Никто. — А тебе, видимо, пришлось выкинуть дорогущий костюм. И к чему такие жертвы, экс-репетитор? Улыбка не меняется почти, становится только оскалом, потому что верить в благие намерения — себе дороже, честно. Лучше зверем быть в глазах чужих, чем пустить яд в душу свою. Киллер на мои слова только головой качает, ближе подходит. Не садится рядом, нет, но смотрит внимательно, будто мысли, память прочесть хочет, а в голове пусто-пусто у меня, ничего нет, злоба только старая, мертвая почти, хромая. Не к нему бы ее обращать, не к нему, но кто ж меня к Девятому пустит, а? — Скажи мне, Реборн, знал ли ты, что запечатывать волю у детей нельзя? Не знал? Хочешь расскажу, что с ними случается, а? Я смеюсь, захлебываюсь истерикой, безумством собственным, полученным из чужого желания или нежелания. Оно поглощает, утягивает во Тьму, пока воспоминания кричат-ревут-скулят в голове. Пока я смотрю вперед и щурюсь, впиваюсь взглядом в мужчину, удерживаясь на поверхности благодаря ему. (Потому что нет больше Беа, нет никого, пусто в жизни, пусто рядом, вот почему так одиноко было, когда пришла сюда, вот почему части не помнила я — сама не захотела, испугалась, разрушилась, треснула изнутри, ничего не сделала с этим, двигаться вперед пыталась, да только как идти, если плечом к плечу с тобой — никого? Если ты один, ни якоря, ни знаний, ни уверенности? Как не кричать людям об этом?) — Дохнут они, Проклятый. Воля давится, слабая, маленькая еще, замерзает, исчезает, овощ один остается после этого — ни стремлений, ни желаний, ни умений, ничего у него нет. А что миру делать, если ребенок его спасти должен? Дважды должен, а ребенка нет больше, нет милого солнышка-Неба, всех принимающего, не появится никогда, подохнет от первой же пули твоей. Дергаю плечом, скидываю руку, призванную успокоить и привести в себя, исправить что-то то ли в теле, то ли в мозгах. Только не работает это так, н е р а б о т а е т, парень, не лечится так. И время тоже нихера не лечит, калечит только, уничтожает сильнее, перемалывает, если храбрости не хватит пройти вперед, рвануть из оков, самому их уничтожить, из памяти стереть, избавиться. — Вот и сует мир в тела деток всяких полувзрослых идиотов, даже не знающих, что с жизнью первой творить своей, что уж про вторую говорить. Тех, что сломаны, покорежены, разбиты и склеены кривовато, едва не рушатся снова. Мир спастись пытается, а у них желания особого-то и нет спасать его, самим бы разобраться, что за дерьмо вокруг творится, как себя спасти, как починить, если инструкции нет, а время ну нихуя не помогает. Кого о помощи просить, у кого инструкция есть, кто починит, кто знает, делать что надо… Губы у Реборна горячие, сухие, сильные. Он впивается крепко, подчиняет, затыкает, не давая утопиться в отчаянии своем, вытаскивает на поверхность, дышать заставляет, за себя цепляться, как за якорь, выплывать и жить. Я хватаю его за плечи, за рубашку, поддаюсь вперед, горьким опытом наученная чувствовать людей, эмоции их, чувства сокрытые, а в груди вновь разгорается то, что должно гореть для других. Пламя из пепла и углей вновь становится кострищем, полыхает, сжигает Тьму изнутри, гонит ее далеко, так далеко, как только может, и цепями связывает само себя, ядовито-желтыми, яркими, жгучими, родными и желанными. (Ты заставил меня верить, ты что-то обещал самому себе, так где ты, где ты, г д е т ы? Уничтожь меня Научи меня снова, пожалуйста.)
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.