Единственное, за что вы меня можете осудить, так это за оказание ритуальных услуг без лицензии. Джон Уэйн Гейси
С неба сыпалась холодная мокрая пыль. Ветра не было, но сырой солёный холод пробирал до костей. Волны с громким треском ворочали гальку. Наташа закрыла глаза. Линия раздела воды и растёртых невидимых туч терялась на горизонте, и она уже была готова усомниться, а не небо ли подбирается к ней вороватыми волнами? Она тяжело встала, глубоко и медленно дыша. Чёрная маска-респиратор закрывала влажный бледный лоб. Нужно набраться морского воздуха. Напитаться им до костей. Она сглотнула и помотала головой. Нащупала жвачку в растрёпанном кармане. Eclipse. Затмение. Солнце, вставшее к миру спиной. Она запечатает колючим ментолом запах моря, потому что потом на него ляжет иной, резкий, всепроникающий запах. Наташа открыла глаза. Сумка неслышно гудела. Она машинально сунула руку в ледяную молнию и приложила к уху побитый прямоугольник. — Да. Два или три прерывистых вздоха. В шуме волн померещились тычки в блюдце окурка, запачканного морковной помадой. — Прыгуны, — Мирзоева или спросонья, или спьяну. Голос ниже обычного и медленно говорит. Или опять плакала. Пауза. — Ясно. — Долгое молчание будто склеило или даже срастило тусклые губы. — Двое, Наташ. — Плохо. — Подожди, Наташ. Они дети, — голос Мирзоевой стал таким далёким и чужим, что, казалось, доносился из другого времени. Она говорила что-то ещё, но чернеющие волны унесли с собой звуки её голоса. — Ясно. Палец нашарил кнопку, и вызов был сброшен. Ментол щипал язык. Наташа не любила слово «суицид». Оно обезличивало и деяние, и совершившего его человека. По долгу службы она видела разных самоубийц. Но детское самоубийство? Да ещё двойное… У подростков инстинкт самосохранения не проявлен и не осмыслен. Лёгкая добыча для выжившей падали. Когда Российская Федерация перестала быть светским государством, все поначалу смеялись. Так же, как и в первую эпидемию вируса. Наташа сначала даже сохраняла забавные мемы «вирус-диссидентов», пока было смешно. Потом — мемы религиозные. Но это стало караться административно, а вскорости и уголовно. Последнее обращение президента было об общем благе, и что все должны выступить единым фронтом перед лицом угрозы, и что Господь един для всех. Дальше правительство объединило силовиков с основными конфессиями и продолжило работу в закрытом режиме. Наташа уже начала забывать, что раньше жили как-то иначе. В ветре как будто стало больше вкуса и чувств, чем во всём её естестве. Бесцветный плоский кончик языка скользнул по прорези бесцветного рта и сообщил разницу между солью моря и солью слезы. Наташа зло сплюнула сквозь зубы. Опустила респиратор на нос, подняла высокий воротник и побрела на набережную, оглянувшись на море в последний раз.***
Мирзоева зябко куталась в цветастый шарф и пританцовывала от холода. Увидев напарницу, она косо стрельнула бычком в прозрачные кусты и опустила плечи. Промозглый холод тут же проник за ворот старого дорогого пальто. Она сердито дёрнула наверх маску-респиратор и плотно закрыла лицо. Паутина дождя выпустила наконец тёмную торопливую фигуру. Наташа скоро шла, глядя под ноги. Остановилась возле Мирзоевой. Обветренная рука протянула ей смятую упаковку «Эклипса». — Я бросаю, — виновато пробормотала Мирзоева, выковыривая подушечки жвачки. — Тут недалеко. Наташа кивнула и осмотрелась. Пригород. Всё как везде. Детские площадки с остатками броских цветов на ржавых загогулинах, закрытые на висячие замки. Одинаковые блоки кирпичных многоэтажек единой планировки. Тонкие стены. В сознании пузырями всплывали догадки. …По свидетельствам очевидцев… СТРАХ… тёплый шорох страниц учебника… взявшись за руки… труп несовершеннолетней… СТРАХ… облупившийся лак на серо-синих ноготках… приходились друг другу… СТРАХ… Они дошли до места, обтянутого лентой в триколоре. Грудь сдавило. Страх. Боль. Много боли. Шершавые пальцы сдвинули маску на лоб. Рот судорожно глотал воздух. — Ой, Наташ, я не могу… Мирзоева передала ей выцветшую синюю папку и отошла к стене многоэтажки. Ничего. Ни один нормальный человек не может. Дешёвая казённая бумага пошла буграми от сырости. Холодные Наташины пальцы коротко прошуршали по отчёту и остановились на фотографиях. — Менты говорят, тяжёлая музыка и аниме. — Ясно. Менты всегда так говорят. Опасная музыка и опасные мультики. Наташа подставила лицо мелкому дождю и сощурилась, глядя на коридорные балконы одинаковых этажей. Пятый, шестой. Дыхание оставалось ровным. Девятый, десятый. Тревога. Одиннадцатый. Приступ паники. Пора идти. Бегло глянув марку домофона, Наташа набрала по памяти комбинацию. Подъезд впустил её под оглушительный писк. — Иди! Я пока подышу!.. — в спину крикнула Мирзоева, спустила на шею маску и достала сигареты. Подыши.***
Наташа вышла из лифта и безошибочно двинулась к балкону. Двенадцатый этаж. Пакеты с засохшим мусором у заваренного мусоропровода. Пара ярких мягких игрушек. Старые бутылки. Пара чуть увядших цветов. Она встала у грязной стены и сосредоточилась. Шум заставляет её вздрогнуть. В одной из квартир слышны громкий плач, крики о помощи и грохот. Жизнь в соседских квартирах замирает и ощетинивается щелчками замков. Крики перемежаются звуками ударов и вскоре умолкают. Спустя вязкие десятки минут из нехорошей квартиры в холодный коридор просачивается заплаканная девочка лет тринадцати в футболке и расстёгнутых сапогах. Забившись в угол балкона, она мелко дрожит и что-то быстро печатает — СКОБОЧКИ в конце строки — глядя в синий расплывчатый экран телефона. На предплечьях тёмные пятна синяков. Дрожащая нервная улыбка. Толстая прокушенная губа с мазнёй ссадины в уголке. Наташе становится очень плохо. На неё из девочки смотрит решение перестать жить. Другое освещение. Другой день. Та же девочка, но с подругой, постарше. Очень похожи друг на друга — наверное, родственницы. Одеты по погоде, смеются. Старшая, лет пятнадцати, держит двумя руками открытую бутылку шампанского. Сидят на балконе, болтают. Иногда умолкают и тревожно вслушиваются. Снова болтают. Посерьёзнев, прячут пустую бутылку у мусоропровода. Младшая вынимает тонкий канцелярский скотч из розового рюкзака. Молча смотрят на него вдвоём. Старшая помогает обмотать их тонкие запястья. Под глянцем скотча синяки кажутся пятнами грязи. Рюкзаки остаются лежать в углу. Сидят на ограждении, обнявшись и взявшись за руки. Наташа беззвучно плачет и сползает по грязной стене на пол.***
Когда домофон выпустил Наташу, Мирзоева сидела на качелях и покачивалась туда-сюда на вытянутых ногах. — Ну что? — окурок бодро спикировал в урну, маска закрыла нос и рот. Безмолвный и отчаянный ужас видений наверху разползся по двору. Мирзоева робко погладила Наташино плечо. Она не решалась смотреть напарнице в глаза и так глубоко входить в чужое горе. Не сейчас. Наташа глотнула свежего воздуха и натянула респиратор. Она печально покачала головой и оглянулась на обтянутое пёстрой лентой место. — Всё по адресу. Ты, как всегда, права. Прыгуны — мои. Прыгунята. — Лучше бы ошиблась, — процедила Мирзоева и мрачно нахохлилась. — Отходное будет сегодня. Завтра вернусь доделать. Пиши сто десятую, часть вторая. Завтра скажу, «а» или «б». Мирзоева цепко выхватила из расслабленных Наташиных рук синюю папку. — Фото не нужно? Но Наташа была уже не здесь. Балансируя на тонких каблучках в попытках обойти грязь, Мирзоева направилась в сторону автобусной остановки. Она немного подумала и перекрестила Наташину спину.***
Тот же двор. Заполночь. В плотном тумане висят слепые оранжевые пятна фонарей. Грубая смесь отчаяния, страха, боли и беспомощности. Бесцветные глаза следят за «колесом самоубийцы», мучительным циклом переживания собственной смерти. Ускоренный путь от выпуклого момента принятия решения до провала выхода души из тела. Коктейль безнадёжного детства без будущего, что поперёк горла. Смерть не освобождает. Смерть тысячекратно усиливает въевшиеся в кожу переживания. Раз за разом. День за днём. Длиной в бесконечность. Девочки и их страшное недетское решение. Лицензированная ГОСТом заупокойная служба только впечатает в вечность маленькие души и зацементирует их намертво в невыносимом моменте гибели. Если мать покойных жива, понесёт взятку, чтобы отходное делали как по невинно убиенным. По личной статистике Мирзоевой и Наташи, отцы не пекутся о посмертиях. Закопали — и закопали. Будь в людях больше понимания, к смерти готовили бы так же, как и к рождению: забытые горестные напевы объясняли бы оглушённому вновь прибывшему, что произошло. Его бы готовили к Переходу между теми самыми «третьими» и «девятыми» сутками, чтобы до сорокового дня умерший спокойно завершал и отпускал свои дела. Как ракета отпускает ступени. Стоп эмоциям. Стоп мыслям. Стоп. Стоп. Стоп. В сотнях повторах прыжков Кати и Лены глаза напряжённо отсматривают момент. Пора! Время растягивается безвкусной патокой. Звуки поглощены туманом и вязкими застывающими секундами. Под уходящими в темноту расплывчатыми фонарями расползается дух самой Смерти. В тяжёлом отталкивающем запахе мерещится чесночная сладость. Отрезвляющая острота, что пробуждает инстинкт бежать прочь, бежать без оглядки. Запах смешивается с плотным туманом, проникает в застёгнутые карманы, затаивается под одеждой, замирает в порах кожи, укрывает хмурый ноябрьский двор пудовым одеялом… В центре фигуры из обрывков полицейской ленты стоит кто-то страшный и смотрит вверх. Голова неестественно, жутко запрокинута. Чёрный длинный балахон ходит волнами, то погружаясь, то выныривая из тумана. Если вглядеться в бледное скуластое лицо, может показаться, что это Наташа. Но нет. Взмах тонких рук с усилием раздвигает пространство, раскрывается для последних объятий. — Не надо бояться, — беззвучно просит кто-то похожий на Наташу и поднимает взгляд в темноту над головой. Что-то сильно и неслышно бьёт в грудь, едва не сбивая с ног. — Я жду. Туман лениво колышется, словно жирный мутный кисель. Вдруг с неба в фигуру из обрывков служебной ленты прыгают две худенькие девочки, Катя и Лена. Длинные руки хватают обеих и не разрешают встретиться с землёй, накрывают тяжёлыми тёплыми крыльями. Клочья ограждения беззвучно дрожат на нездешнем ветру вокруг странной компании. Кто-то похожий на Наташу сидит на земле с Катей и Леной на руках. Растрёпанные головы с тонкими косичками лежат на его плечах. Смотанные скотчем белые руки с отпечатками грубых пальцев и белыми чёрточками шрамиков на запястьях покачиваются в такт тихой далёкой песне, и слов её не дано разобрать ни одному живому человеку. — Это чтобы мы никогда не расставались, — тихо говорит Катя. — Потому что вместе не так страшно, — добавляет Лена. — Вам больше не будет ни больно, ни страшно, мои милые. Всё позади. Всё позади. Бледные пальцы разделяют их руки, и истлевший скотч взлетает сухой пылью. — Папа очень любит нас. — Он не хотел. — Конечно. Папа очень вас любит. Он больше так не будет. Песня становится громче. Синяки исчезают. Девочки начинают задрёмывать. Кто-то похожий на Наташу кладёт им на подрагивающие веки тяжёлые дореволюционные монеты. Большие тёмные крылья укрывают всех троих. Обрывки полицейской ленты шуршат на промозглом ветру.***
Тонкие, накрашенные морковной помадой губы сложились трубочкой и сильно подули. Над маленькой чашкой из глянцевого серого фаянса в стылый воздух взвилось облачко густого пара. Элегантно оттопыренный мизинец с морковным лаком на изящном ногте напоминал об уютных барских чаепитиях прошлого. Наташа с Мирзоевой сидели на качелях и пили чай, сдвинув респираторы. Мирзоева громко сёрпала и неслышно ставила чашку на блюдце. — Придаёт чаю дополнительное насыщение кислородом, — на всякий случай оправдалась она. — Надо же… Одинокая галка прыгала вокруг в ожидании крошек. И подозрительно зыркала белым глазом то в лицо Мирзоевой, то в лицо Наташи. — Возьмёшь с собой как-нибудь? — Только после того, как научишь носишь шляпки. — А тебе, кстати, пойдёт! — Да ну тебя… Мирзоева ласково смотрела на угрюмый профиль напарницы. Та всегда размышляла о чём-то своём, словно сбегала на побывку в далёкий космос, и Мирзоева грустила. Но твёрдо верила, что Наташа вернётся, и они продолжат своё тихое дело. Иногда она доставала флакон дорогих духов и брызгала на воротник себе и Наташе. — Вот не могу, запах этот тяжёлый… Никак не привыкну. — Теперь у нас тяжёлый запах смерти и — духов. — Ой всё… Когда Наташа потянулась ослабить ремень на маске, из рукава выглянуло запястье с неожиданным оттенком красного. — Какие яркие! Когда успела?.. — загорелась Мирзоева и элегантно сдвинула рукав напарницы, чтобы рассмотреть тату. Наташу так часто уводили в наручниках, что она решила забить запястья неуловимо симметричными браслетами из цветущих красных роз. Безупречно владеющая арсеналом бюрократов, Мирзоева привычно загодя готовила справки, объяснительные и заявления, и вскоре Наташу отпускали. — Да после работы… Хорошо же будет. Розы…***
Дверной звонок защебетал птичкой из детства. Наташа невольно вспомнила, как просила маму, чтобы и у них вместо звонка щебетала птичка. Ноготь снова побелел на кнопке звонка. Птичка снова радостно оповестила домочадцев о приходе гостей. Ничего, сегодня ей некуда спешить. — Кто?.. — робко спросили за дверью. — Соцзащита, — противным голосом буднично промямлила Наташа и напряглась. Если настоящая соцзащита уже приходила, им с Мирзоевой не поздоровится. Щёлкнули замки, звякнула цепочка. Из-за двери выглянула нервная женщина с чёрной повязкой на волосах. Редкая пергидрольная прядь, очевидно выпростанная, чтобы прикрыть, наоборот привлекала внимание к уже пожелтевшему фингалу вокруг глаза. — Кто там, Анастасия? — недовольно спросил мужской голос из глубины квартиры. — Соцзащита, — пробормотала женщина и вжала голову в плечи. — Я на минуту. — Она на минуту. — По поводу страховых выплат. — Она по поводу страховых выплат. Наташа прошла в неопрятную прихожую. В ней кто-то словно начинал делать ремонт да забросил: были содраны обои, в углах стояли покрытые пылью и запаянные рулоны новых, поверх которых лежали пакеты и какая-то рухлядь. Зеркало закрывала старая чёрная юбка. Как будто она могла что-то изменить. — Примите мои искренние соболезнования. Вы понимаете, зачем здесь нужна соцзащита? — Спасибо, — Анастасия едва заметно кивнула и беззвучно заплакала в кулак. В коридоре возник раздражённый, интеллигентного вида мужчина и смерил взглядом Наташу. — Ну здрасьте. — Виталик, нам положено… — промямлила было Анастасия, но не закончила. Наташа сняла куртку и разулась. — Я должна удостовериться в подлинности вашей сберкнижки и свидетельства о смерти. Она буднично достала карманный сканер и вставила аккумулятор. Виталик картинно закатил глаза, всё больше свирепея. — Хорошо, идёмте в мой кабинет. Кабинет оказался тесной двенадцатиметровой комнаткой, всюду заставленной стопками и папками с отчётностью. На заваленном рабочем столе немигающий глаз нового мощного ноутбука. Кормилец работящий: не шикуют, но достаток присутствует. Такие семьи принято считать «благополучными». — Как вас зовут? Виталий?.. — Для вас — Виталий Михайлович. Говорил он холодно и с привычной издёвкой, в голосе чувствовалась сталь. Он знал, чего хочет. Сильный мужчина, победитель женщин и детей. Наташа еле держалась, чтобы не улыбнуться. — Виталий Михайлович, можно мы сядем? — робость, словно яд, сладкой музыкой звучала в чуть свистящем голосе соцработницы. — Можно. Виталик положил на колени твёрдую папку и белоснежный пустой лист сверху. Сейчас ему продиктуют пакет доку… Звук, похожий на низкочастотный гул, заполняет комнату доверху. Виталий Михайлович закрывает уши и испуганно озирается. Он не успевает разозлиться. Наташина сумка срывается с ручек и замирает в густом воздухе. Наташа наконец улыбается. Её зрачки растекаются по белкам и ползут по щекам чёрными слезами. Кто-то страшный возвышается над Виталиком, и длинный чёрный балахон пляшет в бешеном танце на перекрёстке ветров. Крупная дрожь сотрясает хозяина дома. В его костях рёв нездешней пустоты. — Свято место пусто не бывает, — голос, похожий на визг, разносится вокруг и внутри, и многоэтажка дрожит, — возвращаю, папуля! Виталий Михайлович мгновенно теряет себя и превращается в своего первого задорно затоптанного котёнка. Его пронзает страшное давление огромной ноги сверху, и слабые косточки ломаются как спички. Десятки замученных кошек, щенков и кур в агонии кричат ему в уши, раздирают лицо. На него единомоментно обрушиваются все удары и увечья, которые он когда-либо причинял. Все страдания, вызванные его злобой, превращаются в воздух, которым он дышит. Он орёт от боли, закрывается нелепыми локтями, вжимается в добротный диван. Брызги слёз барабанят по линолеуму. На секунду прекращается пытка, и вот — он уже весёлая разговорчивая Настя. Которую сменяет гигантская волна паники, а затем сбивает в бездну бесконечного, беспросветного отчаяния и боли. Боли. БОЛИ. — Не надо!!! Не надо!!! — голос Виталия Михайловича срывается. На него одновременно валится ливень унизительной критики, бьющей в доверчиво распахнутое сердце. Пощёчины стаей проносятся сквозь лицо, разбивая затылок о стену. Невыполнимые требования разрывают его ответственность в бесполезные лоскуты. Огромный тяжёлый кулак вминает его тщедушное тело в сломанную мебель. Боже, помоги мне. Дыхание сбивается под дробью бессчётных ударов гигантского скользкого ботинка. Ливень из гвоздей «бьёт — значит любит», «сама виновата», «взяла бы и ушла» навсегда срастаются панцирем и царапают, царапают, царапают содранную кожу. — Тебе нужна моя душа, — шепелявит он прокушенным языком. — Ты… Дьявол… Виталий Михайлович силён. Пока что он даже готов торговаться за окончание пытки. Кто-то, похожий на Наташу, садится у его ног, сочувственно ведёт ледяными пальцами по ободранному лицу, и боль становится тише ровно настолько, чтобы вернуть ускользающий разум. — Не нужна твоя душа. И я не дьявол. Тёмные огромные крылья укрывают их обоих. — Тебе так больно. Ты так страдаешь, Виталик… Глаза перестают видеть из-за нахлынувших жгучих слёз, что въедаются в глубокие борозды на щеках. Он мелко кивает и плачет. Искренне оплакивает себя. — А так? Его барабанные перепонки лопаются от криков матери, голова гудит от ударов о дверные косяки, когда он смотрит расширенными зрачками Кати и Лены на своего палача. И его душа рвётся, ломается и пластмассово щёлкает, когда её сжимает покорность уродливой жертвы любви. Господи, как больно. Он всё равно любит пятерню, что цепко держит его голову за волосы. Достоинство человеческого духа сминается грязной бумажкой и сдирается вместе с кожей с Виталия Михайловича. Оставляет только липкое красное мясо вины и чувства собственного ничтожества. Он не достоин любви. И жизни. И всё ускоряется. И всё повторяется. И ещё раз. И ещё.***
Аккуратно обступая оцепеневшего Виталия Михайловича, Наташа прошла в кухню. За тесным столом с яркими подложками под горячее замерла Анастасия. Жёсткие Наташины пальцы вытерли застывшие слёзы и неотрывно опустились по мокрому горлу к солнечному сплетению. За ним пульсировал многолетний тугой узел боли. Наташа задумалась. Если она сейчас раскроет грудь Анастасии и опустошит её, будет ли вмешательство исцеляющим, если она сама не готова расстаться с камнями окоченевших обид, вины, беспомощности… Чёртова свобода воли. Не умеют пользоваться ни волей, ни свободой. Она с сожалением смотрела на когда-то красивое и энергичное лицо. Вздох коснулся желтушного с бурым синяка, и тот как будто побледнел.***
Виталий Михайлович снова теряет себя, раздваивается в Катю и Лену. Издёвки одноклассников и преподавателей раздирают. Убогий тупица. Даже не можешь запомнить короткое стихотворение. Тупое животное, которое не может дать сдачи… Насмешки над притупленным многочисленными сотрясениями и бесконечными побоями мозгом. Одиночество и никчёмность иссушают дрожащие сердца. Мама не может помочь. Она ослепла и оглохла от собственных ран. Он снова кричит. Сотни точных злых ударов покрывают трещинами зубную эмаль Виталия Михайловича. Когда мама долго не встаёт после очередного удара, а сил бояться не остаётся, мерещится выход, и лицо светлеет. Надо умереть. Боль сливается с восторгом и замирает белыми кругами в глазах. — Нет!!! Не надо!!! Похожий на Наташу радостно улыбается и беззвучно хлопает в ладоши. Надо же, в твари ещё сохранились остатки человека, тварь пытается удержать от ошибки. Правда только мысленно, потому что не хватает дыхания одновременно орать и говорить. Но Виталий Михайлович уже падает вниз с двенадцатого этажа. Свист ветра в ушах сливается с гудением скотча на запястье. Ожидание конца пытки греет душу. Скорее же, смерть!.. Но смерть лопается багровым солнцем, и новая страшная боль накрывает Виталия Михайловича. Взвинченное сознание раскаляет рассудок. Боль. …Виталий Михайлович снова котёнок… …Круг замкнулся. Кто-то, похожий на Наташу, качает головой в такт далёким барабанам.***
Сумка упала на линолеум, и из неё выкатилось яблоко. Соцработница спокойно поднялась, подобрала сумку и яблоко и наклонилась к остекленевшим глазам хозяина дома. — Я буду являться к тебе во сне, Виталик… Она бережно держала его голову в ледяных руках. Где-то за стенкой тихо всхлипывала Анастасия.***
— А чайку можно? — Да, пожалуйста… Проходите на кухню, проходите. — Не беспокойтесь о девочках. О них позаботились. — Кто позаботился? Ритуальная служба? — По большому счёту да. Когда в прихожую, дыша перегаром, ввалился рослый румяный казак, Анастасия и Наташа молча пили на кухне чай. Анастасия курила. — Соболезнования этому дому! Все там будем! — бодро пробасил дружинник и достал папку. Анастасия машинально кивнула и не обернулась. — Иванова Наталья Николаевна! — заорал он на всю квартиру. — Ну, я пойду, — вздохнула Наташа. — Добрый день, Семён Петрович. Давайте без формальностей. Прозрачные Наташины глаза смотрели снизу вверх на казака. — Ладно, без формальностей. Зазвенели наручники. Наташа протянула узкие белые запястья с толстыми синими венами. Казак кивнул на свежие татуировки. — Грешное дело, Наталья Николаевна: «Ради умершего не делайте нарезов на теле вашем и не накалывайте на себе письмён» (Лев. 19: 28). — Зато смотрите, как с наручниками хорошо, — сказала Наташа. — И правда хорошо, — согласился её конвоир.