Умри, если меня не любишь

NC-21
Завершён
122
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 2 984 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
122 Нравится 14 Отзывы 17 В сборник

Я ломаю руки, я ломаю губы. Твое тело насквозь.

Настройки
Что происходит с людьми, когда они наконец встречают свою родственную душу, человека, с которым им быть вместе предначертано судьбою? Нескончаемая радость и покой? Да, забавно все это звучит. Только вот Петр смеяться не может, разве что смешивая сдавленный смешок с горькими слезами, как самый дрянной коктейль. Как доктор прописал: каждый вечер принимаем максимум по два раза, плачем-смеемся, лучше все вместе. Наверное, ко всему привыкаешь со временем. Это по-началу ему было тяжело, больно и обидно, а сейчас и в самом деле «смешно». С самого детства Петр чувствовал какую-то связь, но понять, с кем — не мог. Его непреодолимо тянуло к собственному Богу, чей образ он бессовестно придумывал, лежа тихой ночью в своей постели. Ему казалось, что он обязательно будет таким, как он представляет и думать не хотел об обратном. Крестил подушку, молясь лишь об одном: — Боженька, прошу дай мне шанс увидеть его, — шептал детский голос темной ночью. Пока все спали, в душе Петра разгоралось пламя какой-то безумной любви. Он не видел, не знал и не слышал ничего о своей «родственной душе», но уже точно, совершенно точно любил. Жадно, безумно и бескорыстно. Любовь не угасла и через неделю, и через месяц, даже через несколько лет. Многие чувства угасали, а любовь нет. В Бога верить перестал, а в «него» — нет. Где-то лет в шестнадцать он понял, что может чувствовать почти все, что чувствует и тело его одержимости. Это осознание приводило в сильнейший восторг, дарило, кажется, надежду. Верховенский все чаще стал гладить себя по рукам кончиками пальцев, вздрагивая каждый раз от мысли, что может быть он делает приятно, может быть «ему» так же тепло в душе от этих легких касаний. Не знал он, что любовь его с отвращением дергает руками, словно пытается стряхнуть надоедливую блоху, а та все кусается, цепляется, отказывается уходить. Сначала Петр просто гладил руки, потом плечи, стал касаться своего лица все чаще, будто бы так он сможет почувствовать «его». Затем пошли легкие поцелуи, он касался пальцами своих губ и целовал ладони, точно зная, что его тело уже не принадлежит ему одному. Но ответов не было. Ни таких же преисполненных нежностью, любовью поцелуев, касаний. вряд ли он даже шептал, как Петр по ночам, о том, как ждет встречи. Вряд ли был так взволнован мыслью о встрече. Вместо ласк, Петр чувствовал жжение по всему телу, словно чьи-то до ужаса теплые руки гладят его, затем легкая боль на шее, а на утро красные следы, от которых становилось тошно до ужаса, но Петр съедал это отравленное блюдо на грязной тарелке. Глаза его нещадно слезились, а кончики губ подрагивали в нервной, почти на грани истерики улыбке. Проглатывал он и царапины по всей спине, мирился с болью своей, когда чувствовал очередные поцелуи. Горло каждый раз ужасно болело, словно недавно он съел целую тарелку разбитого стекла, да запил расплавленной ртутью, только вместо смерти он вынужден терпеть это чувство скорой кончины. Вряд ли кто-то сможет терпеть так долго, даже, кажется, монахи бы сдались еще давным-давно, а Верховенский все никак. Да по-началу было больно. Он кричал, свернувшись калачиком на кафельном полу в ванной, но крик его был сиплым и будто бы глухим, совсем неслышным. Оттого хуже. Правда, потом он все же вставал на ноги. Смотрел в зеркало и улыбался, как дурак заколдованный. Снова касался своего лица и гладил тело, словно молча крича: «Вот он я! Я лучше всех, кого ты целовал и ублажал. Разве тебе не хорошо со мной?». Вот в чем странность: иногда эти ласки не проходили даром. То ли от скуки, то ли из жалости ему отвечали. И Петр точно знал, что это не очередная куколка в руках этого безжалостного паука, а он сам. Сам касается себя, интересно, представлял ли Петра? Верховенский во всяком случае надеялся, что хоть иногда о нем думали и стоило тому начать икать, как сразу на лице появлялась улыбка. Эта странная примета, что мол тебя вспоминают, если пробивает на икоту. И Петя велся, как самый настоящий идиот. Он, кажется, готов был верить всему, что покажет ему ответную любовь. Но потом… Потом появились шрамы. Первые неаккуратные полосы, оставленные на руках впопыхах. Боль в груди устала плескаться в одиночном котле, теперь она выходит за края, плещется по всему организму, заставляя каждую клетку проживать какую-то свою клиническую смерть. Букет дивных цветов, выращенных с особой усердностью — вот, что представляло отчаяние Петра, смешанное с другими ингредиентами. Правда, кажется, в букете позабыли обрезать все шипы, иначе как объяснить, что в тело будто впилось тысячи ножей? Первые царапины, первое осознание, что болью можно управлять. Ты лишь водишь ей по телу, как курсором старой компьютерной мышки. Дальше — лучше. Раны становились слегка глубже, появлялась первая кровь. Петр находил в этом особое спасение. Часть него думала, что «родственная душа» сейчас так же страдает, а потому в груди зрело какое-то сладкое чувство отмщения, но другая часть Петра все так же страдала. Иногда ему всерьез казалось, что он будто бы поделился надвое. Безумие неспешным шагом кралось в его разум, пока на шее его любви появлялись новые красные круги. Иногда он увлекался. Слишком сильно уходил в свою, так сказать, игру с безысходностью, оставляя новые шрамы где-нибудь на груди, а затем подходил к зеркалу и любовался, мол, как красиво вышло. Нередко Верховенский проводил пальцами по собственным порезам и все представлял, а как они смотрятся сейчас на его любви. Наверное, ей очень шло, почему-то он думал, что шло. В какой-то момент Петр стал считать самодельные рельсы на своем теле. Сначала это была красивая цифра 16, затем сразу 25, а теперь уже 31 и останавливаться не получалось. Отец не раз замечал острые предметы в руках сына, отнимал и по-отцовски строго отчитывал, особо не волнуясь о причинах. Кажется, ему просто было важно отчитать, да поставить в угол, как пятилетнего ребенка. — Пап, а тебе не кажется, что ты опоздал с воспитанием? — совсем безэмоциональным, сухим голосом прошептал Петр в очередной разборке, так скажем, полетов. Он поднял глаза на своего отца. Уставшие, красные глаза, что ранее были небесно-голубыми, а теперь, кажется, это грязное, мертвое море непонятного цвета воды, — Мне почти восемнадцать, — с этими словами парень удалился с кухни, неспешными шагами дойдя до кровати, он лег. В пустующей голове мысли бились о стенки черепной коробки, как надпись DVD на старом телевизоре, что вечно не может попасть ровно в угол экрана. Но сколько бы Степан Трофимович не отнимал у сына любые острые предметы, Петр все равно находил, чем оставить новый шрам. Порой он резал себя чуть отросшими ногтями, ковырял кожу, пока не увидит темные капли красной крови, а затем специально выдавливал больше, наслаждаясь явно процессом. В один из вечеров Петру снова было тошно ощущать себя живым, в том самом плане, что жизнь для него без тепла собственного Бога выглядела тусклой, ненужной. Не найдя ничего лучше, как снова нанести себе чуть больше вреда, Верховенский взял с полки старенького книжного шкафа маленькое лезвие, отломанное от перочинного ножа, и пару раз провел по изрезанной ладони. Провел бы и еще раз, если бы не почувствовал жжение в районе колена. Он медленно сел на край своей кровати и закатал домашние штаны примерно выше колена, на котором проступила надпись красноватыми царапинками «Перестань». Глаза Верховенского округлились, а губы чуть приоткрылись, содрогаясь затем в нервном смешке, а после и в истеричном смехе. Неужели, он достучался, значит, связь есть, значит, он тоже чувствует что-то. Можно ли назвать Петра самым счастливым человеком на земле в тот момент? Думаю, да, даже больше, чем просто счастливым. Пётр быстро пришёл в себя, решив, что терять такой шанс нельзя, но в голову ничего не шло, кроме дрянного «Прости». Кончиком аккуратного лезвия он нацарапал эти бесполезные извинения, на что в ответ получил еле заметные царапинки в виде цифр. Совершенно точно это был номер телефона. — Господи, — впервые за последние года два произнёс Пётр, улыбаясь слишком счастливо, почти как ребёнок, которому наконец купили нужную игрушку. В тот день Пётр сразу же написал по нужному номеру, думая перед этим минут пять. Возможно, со стороны он выглядел, если верить стереотипам, то как какая-нибудь барышня. Хотя это было таким неважным. Оказалось, что его любовь носила имя Николай. — Nicolas, — прошептал тогда Верховенский, закусывая нижнюю губу и зачем-то касаясь своей груди там, где щемило сердце. Через дня два общения (хотя это было тяжело назвать общением, потому как спрашивал и интересовался лишь Пётр, со стороны его любви веяло холодом) Верховенскому все же удалось выпросить хотя бы фотографию Николая и о чудо! Бог оказался даже лучше детской фантазии. Петру тогда показалось, что жизнь совершенно точно делится на две полосы: черную и белую. Просто долгое время он ходил по чёрной грязи, а теперь шагнул чуть вправо и уже оказался на белом, ярком, почти спасительном свету. А ещё через пару недель Верховенский смог выпросить и личную встречу, наивно полагая, что Ставрогин и сам ждёт этого. Кстати, оказалось, что они совсем не ровесники, что даже больше радовало парня. Если Петру было почти восемнадцать, то Ставрогину Николаю было двадцать четыре.

***

— Что ж, я думал, будет хуже, — надменно произнёс тот самый Николай при первой встрече. Почему-то глупое сердце Петра ещё не осознало всей колкости фразы и билось слишком часто, крича о своей любви и радости. — А я доволен, — наивно отвечает Пётр, смотря на свое безумие с неким восхищением. Они стояли одни посреди чужой квартиры, которая тогда принадлежала, конечно, Nicolas, потому Pierre позволил себе сделать шаг ближе и даже два, — Ставрогин, Вы красавец! — прошептал Верховенский, желая коснуться чужого лица, но хлесткая усмешка остановила его, — Такой, каков мне надо, — зачем-то добавил он, надламывая светлые брови. — Помешанный, — язвит Ставрогин, искренне поражаясь детской наивности. — Можно? — шепчет вновь Верховенский, касаясь чужой руки. Николай лишь безразлично хмыкает, мол, делай, что душа требует. Пётр проводит кончиками пальцев по ладони, как делал это, касаясь своей руки и снова вздрагивает, нащупав совершенно такие же шрамы. Губы дрожат в лёгкой улыбке и отчего-то хочется поцеловать. Сложно противостоять такому порыву, когда все внутри кипит с неким надрывом. — Хватит, — рявкает Ставрогин, когда его ладони касаются чужие губы, да вырывает руку, начиная с особой брезгливостью вытирать её. Пётр оседает весь, словно ему только что отказали, хотя по сути своей действия схожи. — Прости, — шепчет он, глупо хлопая наконец посветлевшими глазами. А Николай хмурит густые брови и лишь закончив протирать ладонь краем своей белой футболки, все же поднимает глаза на мальчишку. Смотрит долго, изучающе. А затем улыбается вдруг и сам касается его лица, поглаживая большим пальцем щеку Петра. — Мне нравится твоя внешность, — вдруг Произносит Николя, — Красивая дурнушка, забавно, правда? — он сжимает его лицо, придвигая пальцами щеки к носу, делая забавную мордочку, — Такая пустота, а красивая, вот парадокс. Он пару раз легко качает его голову вправо — влево, а затем слегка ухмыльнувшись, добавляет: — Ты же ради меня на все готов, я правильно тебя понял? — Петру ничего не остаётся, как кивнуть, потому как любое другое движение было бы ложью, — Доставишь мне удовольствие, я, может быть, и посмотрю в твою сторону. Слова, сказанные с таким нахальным самодовольством, конечно, выбивают из Петра любые мысли, даже, кажется, ограничивают его действия, забирая все силы. Спустя пару секунд глупого молчания, Верховенский изменил выражение своего лица — с удивлённо-детского на какое-то покорно-безэмоциональное. Он решительно встал на колени, цепляясь пальцами за резинку чужих штанов, да посмотрел в глаза Ставрогину, словно раб на своего хозяина. — Давай, — с лёгкой улыбкой продолжил Ставрогин, кладя руку на петровские волосы и сжимая их. Возможно, для многих это покажется унижением, пусть так. Пётр знал на «что» идёт, знал и потому не вырывался даже, когда Николай впечатал его лицом в кровать, взял грубо, почти не заботясь о чувствах Верховенского. Просто поразвлекся, бросив юношу приходить в себе в одиночестве, а сам ушёл, как он сказал, выпить пару бокальчиков хорошего вина. Пётр обессиленно лежал на кровати, пытаясь отдышаться и понять, чего же было больше: нескончаемой боли от все-таки первого раза за жизнь или удовольствия, что наконец это был он, а не кто-то другой. Затем он встал на дрожащие ноги и оделся, постепенно приходя к выводу, что если Ставрогину нужно это, чтобы привыкнуть к нему, тогда он полностью готов. Готов терпеть боль, думая, что скоро все равно станет приятнее, когда немного привыкнешь. Николай более ничего не хотел от Петра, а потому выставил, можно сказать, за дверь, не говоря ничего хотя бы близко нежного, лишь сухое «До встречи», да и это уже радовало Верховенского. После того дня они не виделись, кажется, с месяц. За это время Петруша постепенно стал приходить в себя, как бы начиная мириться с вечными поцелуями, да засосами, царапинами. Почему-то в голове его стоял уклад, словно он и вправду лучший из всех экспонатов Николя, просто времени встретится нет и тот пользуется доступными, почти первыми, что попадутся под руку. Эти мысли будоражили сознание и, пожалуй, были единственным, что сдерживало уже хрупкую нервную систему этого безумца в более или менее нормально состоянии. Обычном даже. Спустя еще пару дней Ставрогин написал первым, конечно по известной всем причине. Встреча, секс, возможно, короткий разговор, если получится и снова — за дверь. Петр не для того себя так истязал, чтобы сейчас иметь хоть какое-то право отказаться, более того, он был счастлив этому короткому смс в виде «Приезжай». Сухо, неучтиво, ужасно. Но Петру и этого достаточно. Он «мотался» из своего дома в ставрогинский еще в течение месяца, пока все же глупый вопрос не осел в голове Петра так плотно, что заставило его все-таки задать. — Коль, — Верховенскому впервые позволили лечь рядом, пока Николай выкуривал вторую сигарету, прикрыв глаза. — Что? — тихо, кажется, совсем незаинтересованно спрашивает мужчина и снова обхватывает тонкими губами кончик сигареты. — Ты меня любишь? — чуть мешкая все же спрашивает он, на что Ставрогин открывает глаза и почесывая ногтем большого пальца переносицу, смеется. — Странно, — начинает он, переводя взгляд на Петра, — Когда ты целовал меня, я не почувствовал запах алкоголя, — Верховенский обиженно морщится, даже чуть хмуря брови, — А, ты сейчас серьезно? — Николай явно воспринял тот вопрос как шутку, а потому решил так же отшутится, но поняв, что Петр совершенно серьезен, мужчина сел на кровати, как и парень затем, — Слушай, — начал он, наклонившись к Пьеру, — Я никогда не полюблю тебя, — брюнет коснулся подбородка парня и приподнял чуток его лицо, заставляя смотреть прямо в свои глаза, — И никогда не захочу быть с тобой, пусть даже под дулом пистолета, — говорил он с улыбкой, все больше наслаждаясь чужим лицом: в глазах уже проступали слезы, брови красиво надломились, а губы дрожали, — Ты красивый, мне нравится твое тело и твой голос, — усмехается Ставрогин кладя руку на чужую шею и чуть сжимая ее, — Но это все, на что ты годишься, — мужчина снова тихо смеется, да ложится обратно, затягиваясь сигаретой вновь, — Одевайся и проваливай.

***

Петр особо не помнил, как больными ногами пришел к дому и как зашел в ванную комнату своей квартиры. В голове все еще гудели слова «Я никогда не полюблю тебя», но больнее было от колкой фразы «Это все, на что ты годишься». Действительно, его просто использовали, как бы это глупо ни звучало, но как самую настоящую игрушку. Красивую, как сказал Николай. Да, пожалуй, Петр действительно был лучшим среди всех. Не задавал вопросов, отдавался сполна, не прося взамен ничего. Приходил по первому зову, даже если был очень занят. Николай был всем для него, он был — ничем. Слезы градом сыпались с кончика подбородка Петра, словно это были столь же уставшие, измученные души, срывающиеся с обрыва, совсем не слезы. — Почему, — шепчет он, смотря в зеркало, но видя там отнюдь не себя — Ставрогина, — Почему? — бессмысленный вопрос звучит вновь, когда руки машинально берутся за нож, спрятанный в ванном шкафчике. Если отрубить бабочке крылья, сможет ли она быть столь же прекрасна и легка? Если забрать ее ноги и выкинуть в поле, сможет ли она дойти хотя бы до цветка? А если забрать хоботок, сможет ли она собрать немного нектара для себя? Петр всматривается в зеркало и режет ладонь, не собираясь останавливаться лишь на ней. Боль телесная смешивается с душевной, создавая, если не обычную, то ядерную бомбу, что вот-вот взорвется. Он переводит лезвие на запястье и смеется вдруг. — Если ты меня не любишь, — начинает он, вскидывая брови, — Умри, — нож снова утыкается в кожу и являет миру, спрятанную под ней кровь, — Точно-точно, — заливается смехом Петр, истеричным, почти срывающимся на крик смехом, — Я… испорчу твою жизнь. Останавливаться на одних порезах он не собирается, бежит на кухню, доставая стеклянный стакан и разбивает об пол. Хватает голыми руками осколки и сует в рот, начиная жевать, да выплевывать окровавленные обратно. — Ставрогин! — кричит он в пустоту, царапая себя ногтями и глотая свою же кровь, пока колени ползают по разбитому стеклу, — Я тебя сам выдумал! — он снова смеется, давится и на время затихает, а потом под звук собственных рыданий бьется головой об пол. Полость рта ужасно болит, но это не так важно, скорее это даже хорошо, значит, и «ему» так же больно. Но Петру все недостаточно. Он ползет к шкафчику, откуда достает деревянную скалку и оставляет руку левую на весу, начиная бить по ней скалкой, как полный безумец, пока не устает или понимает, что сломал как минимум два пальца, да набил огромный синяк. Из коридора внезапно доносится дверной звонок, когда Петруша снова берется за нож. По уголкам губ стекает кровь, с глаз льются слезы, пока сами они блещут бесовским светом. Безумен. Он встает на израненные ноги и хромает в сторону коридора. откуда все еще доносились нервные звонки. Сколько восхищения было в лице Петра, когда за дверью оказался никто иной, как сам Николай Ставрогин. Весь в крови, старающийся унять дрожь, видимо от сильного раздражения. Он врывается в квартиру и хватает Петра за шиворот. — Ты что творишь? — прижимая парня к первой попавшейся стене, рычит Ставрогин, — Ты убьешь нас, идиот, — а Петр улыбается, слишком довольно улыбается, совершенно расслабленный и готовый к своей участи. — А ты боишься смерти? — хрипит Верховенский, слегка посмеиваясь. Николай вдруг отпускает его и делает шаг назад, всматриваясь в лицо настоящего безумца. — Нож, — он протягивает руку Пьеру, дабы тот вложил предмет в его кровоточащую ладонь, — Отдай мне его. Петр мотает голове и сильнее сжимает рукоятку ножа, поднося потом лезвие к своему животу. — Петр, — снова грозно рявкает Ставрогин и подходит, чтобы отнять уже этот злосчастный нож, но Верховенский не дает, пытаясь извернуться так, чтобы наконец предмет остался лишь него, но что-то идет не так… Пьер сжимает чужое плечо и сдавленно всхлипывает. Эта игра в «отними» оказалось слишком опасной, Верховенский неудачно перевернул нож, наставляя лезвие себе на грудь, да сам же на него и напоролся. Ноги его подкосились, изо рта хлынула кровь. — Нет, — все, что смог прохрипеть Ставрогин, держа парня под талию, но так же падая на колени, — Нет-нет, — хватает еще сил прохрипеть это, пока сам же не начинает захлебываться в крови. А напротив него взгляд. Любящий, печальный до смерти взгляд наконец небесно-голубых глаз.
Примечания:
122 Нравится 14 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (14)