ID работы: 9426589

Сон в Криспианову ночь

Слэш
R
Завершён
8
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 1

Настройки текста

Не получаешь, так купи Поросший мхом кривой порог. На эту землю не ступить, Не ободрав избитый бок. Здесь много радующих лиц, И лысый клоун снова пьёт. Здесь в честь твою наследный принц Твоё же сердце разобьёт. Их не слушай голосов, Не думай, кто же прав. Просто вытри снова кровь, Не щади рукав.

Бергтора "Кривой порог"

      Близится день Криспиана. Войска английского короля встали лагерем из тысяч походных палаток и разбросанных здесь и там костров в подножии замка Азенкур, чьи очертания на дальнем холме скрыли сумерки и терпкий дым войны. Выше, за увалом, куда уходит только что перепаханное Азенкуровыми крестьянами поле, теснимое густым лесом, там, где ивняком поросла рыхлая болотистая почва, ждёт рассвета войско французского дофина. И Хэл знает, на каждого разбитого лихорадкой англичанина в стоптанных до дыр гнилых башмаках и с палицей, какой ещё вчера он возделывал землю на своём огороде, Людовик выставит пять конных рыцарей, свежих, сытых и в полном доспехе. При нём, Людовике, молодом принце крови, старшем наследнике Карла Французского, несметные полчища, алчущие вражеской смерти, рвущиеся отомстить за былые поражения и шрамы своих пращуров. Эта гидра о тысяче голов, лошадиных и человечьих, ног, рук, копыт, копий и мечей, затаилась прямо за тем чёрным холмом, где сникли последние лучи минувшего дня, стихла, но глаз не сомкнула. А ночь обещает быть сырой и долгой: луна уж обновилась, и в свой календарный срок заступил тёмный Самониос, день за днём откусывающий по одному солнечному часу.       В эту ночь Хэл надеется выспаться — на рассвете им выступать, битва неизбежна. Той ночью его сон нарушил дофин своим милостивым визитом. После его ухода в ушах ещё долго звенел дурацкий шутовской смех вперемешку с картавыми бравурными обещаниями пустить кровь ему и подданным. Дёрганый белобрысый кривляка, он оказался сам немногим старше Хэла, а под складками парчи, затканной шёлком по рукавам и отворотам до самого пола, пряталась изнеженная фигура в чёрном кружеве. Такого снесло бы прибоем, замыло в песок по уши, ступи его нога в щегольском сапоге, шитом по парижской моде, на суровые берега Британии. Баюкали бы его тогда крики женщин и плач младенцев в пылающих деревнях? О, ему в радость кровавые детские слёзы! Но и Хэл не оставил неотмщённым мальчишку-оруженосца, который вместо теннисного мячика принёс своему королю в подарок голову ровесника в почерневших ручонках.       Бой неизбежен. По соображениям рыцарской чести, но, увы, не по соображениям ума. Им не выстоять против дофина. Хэл разрешил бы этот мальчишеский спор, как и подобает — дракой, один на один. Его люди больны и смертельно устали, а те, кто не исходит кровавой рвотой и испражнениями у канав, куда только что сбрасывал тела побратимов, сжимая в озябших руках лопату, растеряли воинский пыл по дороге. Да и сам он, венценосный Генрих, ввязался в эту кампанию не по собственной воле, а по чьей-то вздорной прихоти: дофина ли, так ревностно встретившего их здесь, своих ли дворян, горе-советчиков, или отца, который и из могилы простёр длинные костлявые руки к сыновней короне и мечу, столь мирно спавшему в ножнах до этих пор. Его бледная рука в язвах и царских лохмотьях подняла знамя с красным английским крестом над неспокойными водами Ла-Манша, так что терзаемые ветром белые языки простёрлись до самого неба над Парижем. За льдинками в его глазах эти прожорливые языки пляшут и разгораются всё шире, шире: его неуёмные амбиции, невыполненные клятвы, влияние, земли, золото, которые уже не лезут в пропасть его гнилого чёрного рта: ещё кусок, ещё, больше денег, больше пленных, больше трупов — скормите мне всю Нормандию, всю Францию, чёрт бы её побрал!       Хэл боится этой битвы — дурак бы не стал бояться. Но он готов умереть. Если принц примет вызов, если Святой Криспиан окажет ему услугу, ещё одна битва будет разрешена без боя, и если Хэл ценой тысяч жизней не прославится в веках, то быть посему. Он с радостью заплатит такую цену.       Фальстаф одобрил бы такой исход, пускай они и повздорили после переговоров с дофином. Если добрый старик Фальстаф не друг Хэла, то кто тогда ему друг? Сэр Уильям Гаскойн? Сестрёнка Филиппа, маленькая владычица трёх королевств севера? Нет, старый вояка просто спутал Генриха, короля Англии, с малышом Хэлом, своим всегдашним собутыльником и спутником в шествиях по борделям и трактирам на Торнбульской улице, Хэлом, который и на дворнягу руки бы не поднял, не говоря уже о нескольких десятках невинных душ. Тот Хэл не замарал бы руки чужой кровью, а имя Ланкастеров, без того попранное отцом, — бесчестной казнью высшей знати без суда и приговора. Но прежний Хэл, наивный Хэл, молодой повеса, не знал, что такое война.       Он многое бы отдал за то, чтобы кто-нибудь, пусть тот же Криспиан, ответил ему, кто он есть и что делает в чужой стороне дождливой октябрьской ночью. Пока он пытается уснуть в своём шатре, свинцовые мысли пушечными ядрами перекатываются в стенках черепа, ударяясь о кость и друг о друга с невыносимым звоном («Зачем мы здесь?» «Кто ты?» «Кому это нужно?»), заставляют выскочить прочь на воздух, тяжёлый и липкий от перерастающего в морось тумана. Пара потрескивающих в костре поленьев не даёт рукам замёрзнуть, лишь иногда вздрагивающий от дремоты огонь лижет подошвы, как ласковый хозяйский пёс. Хэл не тревожится, когда кто-то поднимает с земли опрокинутый табурет и садится рядом.       — Монаршие заботы — плохое снадобье для крепкого сна, а корона — жёсткая подушка. Так говаривал ваш покойный отец, — он чуточку расстраивается, услышав вместо хриплого бормотания Фальстафа свистящий по-старчески голос сэра Уильяма. — Простите, милорд. Знаю, вы не любите, когда вас сравнивают.       Неожиданно высокий всполох приводит костёр в движение, и Хэл опасливо убирает ногу. Где-то за спиной протяжно зевает часовой, засмотревшийся на круглый кусок реголита, движущийся вместе с небесным сводом за плотным покровом тумана и облаков. Его клюющий нос то и дело выскакивает из капюшона, когда о макушку тишком разбивается крупная капля.       — Искать сходства между мной и отцом значит делать дурную работу. Может быть, я так на него не похож, потому что мать зачала меня от рогатого месяца? — мурлычет Хэл куда-то в сырой вязкий сумрак, оседающий всё ниже к земле плотным слоем: кажется, воздух можно разрезать, как сбитый пирог трактирщицы Хупер разделочным ножом. Сэр Уильям растерянно вскидывает кустистые брови, но на всякий случай следует за чужим взглядом туда, где дрожит и тает луна, гонимая прочь за тучу. — Мама рассказывала, что ей строго наказали замкнуть ставни и не глядеть во двор, пока не пройдёт новолуние. Но она, конечно, поддалась искушению выглянуть в сад, где как раз спели груши.       Сэр Уильям зябко потирает мосластые пальцы, паром выдыхает в клочковатую пеньковую бороду:       — Если вы говорите о детях луны, милорд, то они, как мне известно, страдают падучей и становятся сомнамбулами. Говорят, лунный демон мучает их ночами… такими как эта, — он машет рукой на огонь, будто тот отпустил забавную шутку. — А впрочем, россказни мужиков и только!       — Доброй ночи, сэр Уильям.       — Доброй ночи, мой друг.       Когда палаточный город крепко засыпает под строгим дозором часовых и россыпь огней на поле превращается в круг, какие возжигают вокруг себя ведьмы из сальных свечных огарков, начинает накрапывать дождь. В умытом влагою небе высоко восходит полная луна. Ветер замолкает в ветвях, в опавшей листве, алые стяги костров укорачиваются и вытягиваются к небу. Всё стихает, не тревожа ни один сон под покровом солдатского шатра из тысяч и тысяч снов, ни одну крошечную былинку. Вся природа словно затаила дыхание. Полная луна стоит высоко над лесом, и там, под глухим пологом, где сквозь крону легко скользит серебряный луч, есть топкие места со стоячими водами. Для людей и животных они безвредны, но вот из болота начинает сочиться пар. Это яд, который луна вытягивает с илистого дна всё выше и выше, пока его летучие пары не стелятся дикими тропками, клубятся и путаются в ветвях, шуршат ковром листвы. Дождь всё накрапывает, и луна молчаливой соглядатайкой следит, как яд тянет щупальца к вражеским станам, окутывает и лес с ивняком, и поле, заползает в ноздри к часовым, слепляя им сонные веки. Кажется, только луна знает о том, что произойдёт. Нечто тёмное, колдовское, леденящее душу, нечто связанное со смертью и её знаменующее. Белое и холодное, как плен небытия. Как луна в октябрьском небе.       Хэл снова покидает свой шатёр в ведьмин час, когда ночь вступает в полную силу. Дробные капли гремят о натянутую парусину с сонливой монотонностью, ни нарастая и ни стихая совсем. Ясный диск луны не даёт отвести глаз, и Хэл, укрывший голову прелым шерстяным покрывалом, как старая побирушка, долго-долго не смежает век, пока влажный жемчужный свет не мутит ему взор, скрадывая и чёрную громаду леса, и шатры, и рыжий отблеск костра. Наконец он смаргивает тяжёлыми ресницами, и круг луны видится ему головой Авеля со смутными чертами покойника и тремя скорбными складками лба — печатью насильственной смерти. Голова Авеля превращается теперь в голову мальчика-оруженосца, и дальше одно за одним перед Хэлом проносятся лица, десятки лиц, молодых и старых, по-родственному похожих, и все с тройной печатью во лбу.       Головы скачут по небу дьявольским хороводом, едва поспевают друг за другом, образуя дугу, лёгкие и прыгучие, как теннисные мячики. Придворный слуга ловко подхватывает их в корзину, в какие метко летят с эшафота срубленные головы приговорённых. Они сыплются под ноги спелыми плодами, а на плаху ложатся всё новые и новые — мужские, женские, детские, седоволосые, — и топор так и пляшет в руках палача: свист, хруст, стук, свист — свист, хруст, стук, свист.       Над рекой восходит луна, освещая мертвецов, насаженных на колья, что выросли вдоль берега диковинными деревьями. Рядом тянутся ввысь молодые побеги: их остовы тонки, а чахлая крона сплетается рёбрами и скрюченными рахитными членами, обтянутыми бледной кожей. Другие, напитавшись соками земли, обрастают мускулами, растопыривают узловатые пальцы, подставляют их солнцу, подобно листве. Чем они старше, тем ясней узнаются в них комендант взятого боем Гарфлера и его гарнизон с вельможами и отцами знатных семейств. Хэл закрывает глаза, и жуткое наваждение проходит, а мысли разбегаются по спящему лагерю шустрыми ночными зверьками.       Впереди скрипучая ветка задевает соседнюю, как будто кто-то крадётся у самой окраины леса. Кто-то не выше оленя и не ниже вражеского разведчика. Дофин и его свора хорошо знают эти места, ступают по сухой листве бесшумно и не жгут факелов даже ночью. Ему бы, принцу крови, быть тихим ночным убийцей, что тенью проскальзывает под полог и чиркает тоненьким лезвием по ярёмной вене, — и проснуться не успеешь. Хэл почти кожей чувствует прохладу его белой руки, с силой сжимающей рот, обжигающей золотом перстней, накрывающей лицо длинной кружевной оборкой, будто траурной вуалью. Если убийцы здесь, надо предупредить часовых. Покрывало шлейфом тянется за Хэлом по узким спутанным тропкам между палатками, кострищами и разбросанным скарбом, пока не цепляется за что-то, спадая с плеч. Уже на границе лагеря, где до леса рукой подать, он мучительно долго вглядывается в темноту, и там, в чаще, вырисовывается чья-то фигура: кто-то ходит за стволами деревьев, не крадучись, не быстро, а как-то рассеянно и неторопливо, будто ищет что.       Он сам не замечает, как что-то незримое, потустороннее влечёт его в чащу, не зная троп, слепого и безоружного. Как нога без страха переходит черту, из хлюпкой грязи ступая на шуршащую подстилку, сладко отдающую гниением. Густой молочный туман скрадывает резкие тени и силуэты, но полнолуние не даёт затеряться за широкими стволами сгорбленной мужской фигуре, которая удаляется от Хэла медленно и неотступно. Кто-то очень похожий на сборщика хвороста с огромной плетёной корзиной за спиной тянет к земле не в меру длинную руку, подхватывая упавшие сучья и сгибаясь вновь. Хэлу хочется обернуться туда, где приветливо мреют факелы часовых, где людно и безопасно, хоть большая часть войска спит, но смутное чувство не даёт ему это сделать — даже мыслью зацепиться за островок реальности.       Сборщик хвороста. Он собирал дерево на растопку в субботу, за что Моисей и его люди забили того камнями, а Иегова приговорил вечно волочить за плечами вязанку. Много ли дров насобираешь на луне? От такой участи не мудрено стать бесом.       Лес сгущается, кривые голые ветви над головой змеятся чёрными угрями в белой мгле. Впереди, совсем рядом, журчит вода, и действительно Хэл выходит к мелкой речушке, серебрящейся в свете луны. Он садится на корточки у самой воды. Тут светло как днём, и поникшее детское лицо, кажется, ещё больше помолодевшее, как состриг тёмные кудри, отражается, словно в зеркале.       Хэл заглядывает себе в глаза с вечной поволокой сна и упускает момент, когда в ряби воды проступает уже не его лицо, а череп с зияющими глазницами.       Увидеть его значить нагадать себе скорую смерть.       И снова пробегает рябь, белый череп сменяет белая луна, а Хэл всё глаз не отведёт: полная луна, она околдовывает, путает мысли, затуманивает разум, влечёт в пространство между сном и явью…       И снова наваждение: река уже не река, а зеркальное озеро, чьи берега теряются в тумане. Деревья растут прямо из воды, нет, не деревья — чёрные реки с бесчисленными притоками, нет, не притоки — путаные чернильные разводы в стакане воды, без верха, без низа, без начала и конца.       Он погружает ладонь в мерцающую прохладу луны, и всё зыблется, расплывается, струится сквозь тонкие пальцы:       — Сверкающий глаз ночи, — от собственного голоса становится не по себе. Он неуместен, чужд в этой мертвенной тишине, где шелестит дождь, плещет река и ухает неясыть. — Ты сводишь людей с ума. Отравляешь разум. Ну же, поверни ко мне все три своих лица. Я тебя не страшусь, богиня смерти и колдовства. Я не обезумею от твоего ужаса.       Гулкий хруст за спиной заставляет резко обернуться. Набитая хворостом корзина уже утопает в густой тени, и спрятавшийся за ней человек коротко пронзительно свистит, подзывая к себе крупную собаку. Та послушно бежит за хозяином, мелькнув на свету всего на секунду, а Хэл торопится следом, позабывший и свой разговор с луной, и то, в какой стороне его лагерь.       У лунного пса шерсть цвета пепла. По легенде в конце времён он выроет и сожрёт тела мертвецов, овеяв землю прахом, а небосвод покрыв чёрной кровью. Сейчас он больше похож на бродяжку, которая вытерпит сколько угодно тумаков ради обглоданной косточки, брошенной в грязь. Хэл всегда подзывал и трепал дворняжек за холки, пока бродил злачными переулками Истчипа, чьи стены проели черви, а камень мостовых пропитала моча и прокисший херес. Он ведь не просто так нашёл себе пристанище в человеческой преисподней, в этой городской клоаке, как называл её отец. Он сам отсёк свои корни, и из Уэстминстера ветер судьбы занёс его зерно туда, в благодатную почву, щедро удобренную навозом, нечистотами и гниющими объедками. Что ему оставалось, как не рыскать по лабиринту Истчипа, где за каждым поворотом кабак, а каждый тёмный закоулок таит в себе запретные утехи? Что он знал о себе, о своём предназначении? И он, принц крови, ещё совсем ребёнок, припав носом к земле, вынюхивал своё место, цеплялся за тончайшую струйку воздуха, потерянный, неприкаянный, ко всему безразличный. И так до тех пор, как смерть брата и отца, одна за одной, не изменили всё.       Сборщик хвороста и его пёс заводят Хэла в тесный проход, где подземные воды подмыли почву, так что крутые склоны и стены растущих вдоль них деревьев образуют туннель с ветвистым стрельчатым сводом. За колоннами стволов и покровом тумана яркое синее зарево как будто поднимается из недр земных, преисподнего ада, где пылает самое жаркое пламя цвета лазурита.       Он слепо бредёт вперёд, думая обо всех тех беднягах, что ушли в леса и не вернулись. Может, блуждали до самой смерти, а может, как болтают поселяне, стали оборотнями, вернувшимися в деревни за кровью родни и соседей.       Хэл путается в крученой пряже собственных мыслей, когда перед ним возникает рогатое чудовище — на деле скелет оленя, свернувшегося в кроне маленького деревца, положив отяжелевшую благородную голову на хвойную ветвь. Он давно мёртв, шкуру и мясо вместе с ногами растащили падальщики, но Хэла почему-то не покидает прилипчивый страх.       Чудовища. Их носят в утробе женщины, засмотревшиеся на полную луну. Рождаясь, эти мелкие твари целыми стаями лезут на луну по прядильным нитям, обгладывают то с правой, то с левой стороны, стачивая острые зубы. Потому женщинам строго-настрого возбраняется прясть по ночам и в святые дни.       Рассеянный взгляд Хэла вдруг цепляется за красную ниточку, торчащую из рукава дублета. Продолжая перебирать ногами, он вытягивает её на несколько дюймов, но та всё ползёт и ползёт где-то под рубахой. Тогда непослушные пальцы судорожно пробегают по пуговицам, и Хэл достаёт шерстяную петельку уже через ворот рубашки, но и здесь ей нет конца, а, дёрнув со всех сил, замирает как вкопанный. Эта нитка красного сукна, какое он носит лишь для церемоний, когда облачается в меха и корону, вылезла не из шитья на исподнем платье и не из шнурка на крестике. Дёрнув, он кожей почувствовал натяжение, так, словно та к груди примётана. Словно растёт прямиком из сердца. Обмякшая было рука вдруг наливается силой, Хэл дёргает нить со всей дури, намотав на кулак, но лишь раскручивает веретено, тянет растрёпанную алую шерсть фут за футом, и та стелется по палой листве всё дальше вглубь туннеля.       Усмиряя дыхание, Хэл не находит лучшего выхода, как застегнуть дублет и идти за путеводной нитью, которая с каждым шагом скользит через его ладонь обратно в рукав.        Нить, красная нить… Лунный старец раскручивает её из своего клубка, но для чего? С чем она связывает, к чему ведёт?       Долгий путь тянется занесённой листьями извилистой тропой через овраги и кустарники, так и норовящие схватить за плечо и волосы, оцарапать лицо, уйти из-под ног каменистой осыпью. Он упрямо перебирает руками с каким-то мальчишеским любопытством, спускаясь по узкой каменной лесенке, вытесанной природой или загадочным лесным каменщиком, между толстокорых стволов и мшистых валунов-истуканов, каким туман воображения дорисовывает чудны́е дикарские физиономии.       И тут слышится музыка. Кабацкий нестройный мотивчик среди лесной глуши, в глубокую ночь. Весёлой скрипке вторят не лютня и барабаны, а будто бы кастрюли, тазы и сковородки: визжат, гремят, трещат каждая на свой лад.       Повеселевший Хэл ускоряет свой ход, и вот уже перед ним открываются древние руины целого дворцового зала, а может, заброшенного охотничьего домика графа Азенкура. От стен и крыши остались жалкие развалины несущих колонн и гранитной кладки, на которых пляшут пещерные отблески высокого костра. Его разожгли прямо на плитах пола, вокруг широким кольцом растянулись скованные цепями плясуны — голые лесные люди, сплошь поросшие покровной шерстью. Пока они кружат в своём адском танце, вокруг дамы и кавалеры в маскарадных нарядах скачут и бьют каблуками в такт похабной народной песенке. Музыканты фальшиво горланят куплеты, гремят посудой, кто-то по-кошачьи мяучет. Вино обильно льётся по кубкам и полу, длинные столы ломятся угощениями, в душном воздухе вихрем носятся искры костра и пьяное животное веселье, какое им с Фальстафом не раз дурманило головы.       Вот компания берёт в кольцо нарядных жениха с невестой, те бросают в ряженых звонкими монетами. Беспричинно смеющийся Хэл и сам тянется хлопать в ладоши, когда один из гостей оборачивается к нему с грозным узнаванием.       Дофин в своём туго обтягивающем силуэт чёрном наряде — брюках и ажурной рубашке, но уже без парчовой накидки — подлетает к нему в пару пружинистых шагов. Хэл неуклюже хлопает себя по бедру, где обычно висят его ножны, но как только стилет на чужом поясе с тонким лязгом обнажает полоску горящей стали, на плечи обоих падает по одной хваткой ладони.       — Так-так! Сын! Юный Генрих Ланкастер! И что вы тут затеяли, озорники мои? — Хэл глупо таращится на выскочившую между ними большущую безобразную маску одного из диких людей. Но тут рослый весельчак снимает личину долой, оказываясь никем иным, как король Карл, вымазанный липким пеком и облепленный клочьями крашеной пеньки, что твой базарный балаганщик. Лишь сейчас до Хэла доходит: ведь музыканты пели по-французски! — У нас тут кошачий концерт, как вы заметили. Наша фрейлина, — между прочим, ваша землячка, дорогой Генрих, — играет свадьбу!       Поджавший без того тонкие губы дофин дёргает плечом в попытке отстраниться, однако хохочущий король лишь крепче их прижимает. Хэл чувствует между отцом и сыном невысказанную обиду: дофин так резко отворачивается, что из его забранных назад волос выбивается упрямая прядка.       Надо же было им обоим очутиться здесь, в лесу, ночью накануне битвы! Что ещё за странная шутка?       Когда король окликает невесту, махнув той рукой, дофин выкручивается из непрошеных объятий, меряя Хэла взглядом уже на расстоянии.       — Одетта! Хочу вам представить Его Величество Генриха Английского! — король подаёт руку восхищённой невесте, и та чуть склоняет головку, шурша юбками в безукоризненной манере парижского двора.       — Примите… мои поздравления, — мямлит опомнившийся Хэл по-французски.       — Спасибо, милорд! Ужасно рада познакомиться! И, позвольте сказать, вы так молоды и красивы, — она озорно косится на короля. — Эти кудри, эти ресницы!..       — Да-да, прелестное личико. — Карл салютует музыкантам непонятно откуда взявшимся кубком. — Сыграйте-ка мою любимую сирвенту! — и запевает, не дожидаясь музыки:

«Сэр Джон Лангфорд пошёл в поход Святую землю брать, А по пути он захватил гусей французских пять! Айлэ-айлэ, сжёг сена сноп и меч свой поломал он О пугало набитое, что во саду стояло! Но вот напасть! Лангфорд попасть успел к старухе в плен И — ей же ей! — богатый ей наобещал обмен! Айлэ-айлэ, мешок овса да хересу две чарки За сэра Джона Лангфорда отдали англичане!»

      Захмелевший король опять лезет обниматься к сыну. Тот машет руками, побагровевший от стыда, и бойкая сирвента сливается с их сладкозвучной французской бранью, особо не теряя в мелодичности. Дофин всё-таки капитулирует первым (чего ещё от него ждать?) и так лихо выскакивает из тесного круга, что Одетта взвизгивает из-за отдавленной ноги, а Хэл как подкошенный падает навзничь под всеобщие охи.       Собрав с пола все мокрые листья, он теряет остатки терпения: да что этот шут о себе возомнил! Как в былые времена, когда они с братом устраивали во дворце догонялки, он лихо вскакивает на ноги и быстро нагоняет мерзавца дофина на ближайшей опушке, готовя кулаки. Но до кулачного боя дело не доходит: под Хэловым сапогом что-то натягивается с жужжаньем расстроенной струны, а дофина вдруг рывком утягивает назад за кисть руки.       Знакомая красная нить, на конце которой стоит Хэл.       Отшатнувшись назад, он позволяет взбешённому ещё больше дофину выпрямиться, нервно убрать за уши нечёсаные волосы, окончательно растрепавшиеся:       — Чем обязан, Генри Ланкастер? — он снова зовёт его так. Никто не зовёт его этим дурацким прозвищем! И чего он вечно переминается на месте, будто ему земля пятки жжёт? Слишком много лишних движений — от них рябит в глазах и побаливает голова.       — У вас нитка из рукава торчит, — буднично заявляет Хэл, хотя стоило бы, конечно, швырнуть в смазливое лицо перчатку и напомнить о недавнем подлом толчке.       — По-вашему, вежливо делать такие замечания? — ну надо же, и бровью не повёл, только руки холёные на груди сложил и пальцем в агатовом перстне тычет. — Положим, и у вас торчит, так что теперь?       — Неужели вы заметили? — пытается язвить Хэл, но выходит, как назло, его обычный скорбный полушёпот. — И вас ничего происходящее не смущает?       — О, конечно, смущает, Генри! Меня смущаете вы!       С этим дофин сурово делает встречный шаг, но оба растерянно замирают, когда с земли между ними взлетает и вновь ухает в листву крупная крылатая тварь вроде стрекозы. Умолкнув, они наклоняются ниже, и здесь начинает твориться что-то несусветное: в ногах у них копошится крохотный человечек с четырьмя длинными острыми крылышками. В ручонках у него концы двух нитей, Хэловой и дофиновой, а когда Хэл тихонько опускается на корточки, сказочное создание даёт дёру, шустро мелькнув в темноте перламутровым следом.       — Скажите, что вы это видели, — смешно передёргивает дофина, который принимается озираться по сторонам, вороша листву вокруг себя, словно там померещилась спина гадюки.       Хэл встаёт, подцепляя пальцами теперь уже соединённые нити, показывает дофину сложный фигурный узел, какими рукодельницы и колдуны-узольники украшают заговорённые амулеты и конские обереги.       — Что это ещё за дребедень! — тот нетерпеливо выхватывает нить, крутит узелок в руке.       — Это то, о чём я вам талдычу. Мы привязаны, видите?       Дофин на секунду вперяет в Хэла ошеломлённый взгляд, решение приходит незамедлительно: в руке снова сверкает стилет, и не успевает встревоженный Хэл рта раскрыть, как нитка звонко натягивается прямо на злосчастном узле:       — Ну так я вас освобожу!       Лезвие скользит по красной шерсти, и у Хэла вдруг перехватывает дыхание: он не успевает сообразить, как нить разрывается, когда оба чуть не валятся на спину, словно кто-то перерубил между ними туго натянутый канат. Грудь стягивает ноющей болью, и, отдышавшись парой секунд спустя, он понимает, что нить в дрожащих руках дофина осталась целёхонькой:       — Прошу, не делайте так больше.       Стряхнувший оцепенение дофин снова подпрыгивает на месте: вокруг него шныряет тот же крылатый человечек или похожий на него. Отмахиваясь руками, он делает шумный хлопок и с отвращением разводит ладони, в одной из которых раздавленным жуком лежит без движенья несчастный летун: то ли лесной эльф, то ли корриган.       — Это, что же, он нас связал? — дофин принюхивается, приглядывается ближе, снова мелко вздрагивая, когда полудохлый старичок-корриган с косматой бородкой и волосами, совершенно без одежды, издаёт предсмертные всхлипы: «Пэк! Пэк! Пэк!» — Святая месса… Он похож на герцога Бурбона, моего двоюродного деда! Так странно. И как-то мерзко, честно говоря.       — Мы могли просто вежливо попросить его развязать, — без сил пожимает плечами Хэл.       — Не советую водить дел с порождениями дьявола, милорд, — к дофину как будто возвращается его извечная беспричинная весёлость, он бодро утирает ладонь о рубашку, снова куда-то намыливаясь. — Что ж, братец Генри, раз так, придётся вам таскаться по делам со мной.       Не успевая спросить, какие у того могут быть дела в дождливом лесу среди ночи, Хэл едва тащится за неугомонным дофином через опушку в самую чащобу. Стоит ли напоминать ему о скорой битве? Помнит ли он вообще, что завтра им предстоит скрестить мечи на соседнем поле и прикончить друг друга, как и причитается заклятым врагам? Нет, он явно не в курсе событий. Или же… всё дело в самом Хэле? Это похоже на безумие, но не придумал ли он сам какую-то войну, несуществующую вражду между ними?.. Всё спуталось значительней, чем их чёртовы нити.       Прежде, чем Хэл пускается в жалобные расспросы, дофин, словно бычка на привязи, выводит его на широкую грунтовую дорогу среди леса. Ясно подсвеченный луной, от них с грохотом и тяжёлым конским топотом удаляется вперёд скрипучий обоз. На тюках с продовольствием устроились сморённые усталостью и тряской мальчики-оруженосцы в обнимку с тихо позвякивающими ножнами. Вдоль обочины и следом за повозками ступают конные и пешие солдаты, а в голове обоза в окружении свиты на одетом в латы жеребце едет сам король Карл, чей лавандовый бархатный плащ укрывает едва не весь лошадиный круп.       И когда Его Величество успел сменить свой туалет на походный и сбежать с бала? Крадущийся за древом дофин толчком в грудь приказывает остановиться, его лицо оживляется по-детски озорным предвкушением:       — Ага, вот и они! Тащатся, как улитки. Обгоним-ка их кортеж, хочу провернуть одну шалость.       — Что вы затеяли? — Хэл с неохотой держится дофина, который прытко бежит от дерева к дереву, пока они достаточно не отрываются от неповоротливого обоза.       Задравший голову дофин останавливается у большого ясеня с крепким стволом и раскидистыми ветвями:       — Генри. Не были бы вы так любезны меня подсадить?       Что же, если этот баловник великовозрастный думает броситься на копья или под колёса, так и быть, Хэл мешать не будет. Исключительно из любопытства и немного из злого умысла, он приваливается спиной к стволу, подставляя скрещенные руки высокому и, надо сказать, не такому уж худому дофину, по сравнению с субтильным Хэлом. Натужный рывок, и тот оказывается на высокой ветке, откуда превосходно видно уже подъехавший кортеж и почти не видать самого диверсанта.       — Эй, король! — вдруг гулко разносится по лесу. Дофин вновь набирает в лёгкие побольше воздуха. — Король Карл, тебя предали! Остановить, король!       Тут в одной из повозок вздрагивает ото сна маленький паж, из рук которого падает копьё и со звоном даёт прямо по маковке ничего не подозревавшему пехотинцу. Бедолага со страху хватается за оружие, возницы разом тянут за вожжи, кони пронзительно ржут, и король вместе со всем отрядом впадают в беспорядочную панику и замешательство. Дофин ликует.       — В атаку!!! — Карл круто разворачивает коня, мгновенно устраивая давку, и его огромный фамильный меч грозно вспарывает воздух, нацеливший остриё на невидимую угрозу.       — А теперь самое интересное. — Хэл вскидывает голову, где над ним проказливо болтает ногами дофин.       Предчувствие надсадно тянет сердце, но уже через секунду неразбериха перерастает в жуткую бессмысленную резню. Сбивая с ног людей, король проскакивает к повозке и лихо нанизывает на меч пажа, точно куропатку на вертел. Мах — и фонтан крови заливает солдатам глаза, а обезумевший король продолжает разить мечом во все стороны, срезая уши беснующимся коням и раня своих же людей, сбившихся на стеснённой лесом дороге.       — О-ох, вот несчастье! Он заколол бастарда. Бедный мой братишка! — фальшиво сокрушается дофин, когда король туго вынимает измазанный кровью меч из спины другого юноши. Разумеется, в суматохе на чей-то ехидный смех никто не обращает внимания.       Наблюдая за продолжающимся действом, Хэлу всё больше делается не по себе. Этот старый ребячливый весельчак на глазах превратился в кровожадное чудовище: он не просто напуган и сбит с толку — в глазах у него клокочет тёмное глубинное безумие, какое гнездится в душе и проедает её годами, а порой в одночасье испепеляет душу дотла, так что ничего человеческого в ней не остаётся. Хэл знает, он видел такое раньше.       Король ещё долго рыщет среди разбросанного по дороге отряда и оставленных поперёк повозок: никто не решается выбить из его рук оружие, и солдаты лишь удирают из-под разящих копыт жеребца да пятятся к лесу под сыплющимися на них исподтишка ударами. Топот, бряцанье железа, вопль и нечеловеческий рык стоят в ушах нестерпимым фоновым шумом, в котором пульсирует заливистый смех, истеричный, нелепый, захлёбывающийся, но неспособный остановиться, словно дофин вот-вот лишится чувств, упав-таки со своей ветки, словно бурное веселье разорвёт ему сердце в клочья. Хэл слышит, как он хохочет через боль, не успевает глотнуть воздуха, но ему хорошо, дьявольски хорошо и больно, как бывает только в детстве и в хмельном угаре. Сейчас он как никогда знает своё место. Он никогда не лицемерил, наслаждаясь властью и насилием без всякого зазрения совести. В отличие от равного ему Хэла, его не держат никакие рамки морали.       — Вы так ненавидите своего отца? — спокойно спрашивает Хэл, прислонившись к стволу и не глядя на беса, зависшего над его плечом.       — А вы любили своего отца? — хрипло отзывается утихомирившийся дофин.       — Я желал ему скорее умереть.       Судя по всему, такой ответ приходится дофину по нраву, и он ловко спрыгивает на землю, выпутав назойливую нитку в последний момент. На дороге снова поднимается гам: какой-то смельчак спрыгивает на спину жеребца, и изрубленный меч выскальзывает из рук Карла, со стоном ломаясь от предательского удара.       — Вам нравится мой отец, — бросает дофин напоследок, унося ноги от начинающих подозревать неладное солдат. — Эй, Генри! Может, вы надеетесь жениться на моей сестре? Тогда не удивляйтесь, если ваше чадо унаследует увечный дедовский ум! Но вы дерзните!       Бегущий следом Хэл невольно улыбается жестокой шутке. Сумрак перед глазами качается, как по-пьяни, корявые стволы несутся на них, так и норовят сбить с ног, а за спиной уже режет ухо протяжный свист, вселяя в сердце беспокойство. Хэл мчится со всех ног, так, словно они провинившиеся мальчишки, бегущие от порки, но на бегу так резко тормозит, что связанный с ним дофин впереди обрушивает его на колени.       От падения ещё пару мгновений звенит в голове. Хэл живо берёт себя в руки, поднимает глаза, но не может и шевельнуться.       В нескольких шагах от него стоит чудовище, не олений скелет — настоящее.       Высокий костёр, на каком сжигают грешников, вьётся к небу столпом чёрного дыма, таким густым, что закрывает собой луну. Огонь не щадит ни одну травинку, сжирая с неистовым аппетитом всё, до чего дотянется, и вмиг расползаясь пепельной чернотой по новой охапке сена. Высокий человек вилами кидает сено в костёр. И этот человек — не человек вовсе: весь покрытый оспенными язвами и гнойными струпьями скелет с длинными, как ветви, руками, в бывших когда-то шелками лохмотьях и с короной рогов на челе — двумя костяными полумесяцами, какие носят на своих исполинских головах безмолвные дикие туры. Его рога оплыли воском, и лицо, страшное, звериное лицо (хоть его и не видно), залепили белые подтёки, точно ледяные наросты или морские полипы, уродующие лица римских статуй.       — Ты лунный бес?       Завороженный Хэл нетвёрдо встаёт на ноги. Он слеп. Его веки обожжены и залиты воском, а вокруг не видно ничего, кроме тумана, в свете костра похожего на песчаную мглу, какие бушуют в великих пустынях.       Значит, ты лунный бес.       Мёртвая красная мгла над каменной пустошью, над которой вечно стоит солнце мертвецов. Нет, солнце мёртвых — это луна.       Бес, живущий на луне.       Он не видит Хэла, но неосторожное движение может стоить жизни. Он молча вгоняет вилы в копну сена, и костёр занимается ярче, шумит, как свирепый ветер, трещит, свистит, проседает от жара.       Что он хочет сказать? Что он хочет… Очень… Оч…       — Очнитесь!!! Генри!       Голос дофина вырывает Хэла из забытья, но полностью видение не исчезает. Они в какой-то паре шагов от двора в несколько дощатых домов, похожего на старый лепрозорий. Дофин уже стоит в дверях лачуги, и Хэл срывается со всех ног, не глядя на дышащее в спину пламя. Когда он залетает внутрь, дофин хлопком закрывает за ними дверь, и всё успокаивается, растворяясь в кромешной тьме.       — Чего застряли?! — огрызается дофин.       — Вы не видели?       Конечно, он ничего не видел — только лес, туман да бегущих следом солдат. Хэл сам не знает, что видел, но это уже неважно. Всё прошло, они в безопасности: больше никаких адских видений.       — Ш-ш-ш! — дофин робко скрипит половицей, здесь так темно, что не видно даже его лица, но от него веет напряжением.       Они одновременно поворачиваются на звук, и тут всё преображается.       Они больше не в заброшенном лепрозории, а в больших покоях с балконом, двери которого открыты нараспашку. Первым на Хэла обрушивается гудение толпы — шум сотен голосов с улицы, дробящийся о гулкие каменные стены. И только потом он замечает в слепящем белом мареве женщину: та стоит, одетая в чёрное платье, к ним спиной — точно не замечает. Хэл не видит и края её лица: его закрывает покрывало в виде паруса, накинутого на двурогий чепец, такой огромный, что фигура под ним кажется тщедушной, даже пугающей.       Дама медленно ступает к балкону, будто летит по воздуху — так длинны её юбки. Она держит на руках ребёнка, немаленького, но когда глаза Хэла привыкают к дневному свету, его всего пробирает холодом: тело ребёнка за спиной дамы столь истощено, что видно каждую кость.       — Мама. — Хэл оборачивается к дофину: тот обмер с тенью ужаса на бескровном лице, и не шелохнётся — только чёрно-белое рогатое отражение дрожит в распахнутых глазах. — Карл. Брат…       Дама с ребёнком на руках долго стоит на балконе под крики беснующейся толпы. Тонкая рука слабо тянется к ней, но каждый раз повисает плетью. Она не двигается, не говорит ни слова — лишь ждёт, когда толпа вдоволь налюбуется зрелищем. Её плечи не сотрясают слёзы, но Хэл знает, чувствует её скорбь, её беспомощность, чувствует через Людовика, у которого крик застыл на белых как мел губах.       Болезнь превратила его брата в живые мощи. Подданные требовали показать им наследника, объяснить, в чём корень недуга, но королева-мать была сломлена им не меньше. Обречённая выставлять напоказ своё горе, выходить на поруганье, одна к тысячной толпе. Что она могла им сказать?       Он видел всё это? Людовик. Когда был совсем ещё ребёнком. Они оба лишились братьев: он — старшего, Хэл — младшего. Том не должен был умереть. Если бы только отец не послал его на проклятую войну, если бы Хэл не толкнул его в смертельную боевую горячку, присвоив себе чужую победу.       — Голова! — они с дофином круто поворачиваются назад, где на широком ложе сидит король, тычущий трясущимся пальцем им за спины. Его длинные волосы растрёпаны, ночная рубашка распахнулась на голой груди, а глаза помутило безумие. — Отрубленная голова!       Хэл снова оглядывается к балкону, и теперь в ясном утреннем небе стоит чёрное пятно в огненно-красном ореоле.       Затмение. Оно приходит, когда голова Иоанна Крестителя поворачивается к земле усечённой стороной. Затмения возбуждают у короля приступы безумства и знаменуют несчастья. Он пережил всего около пятидесяти таких приступов за годы властвования. Однажды его пять месяцев подряд держали в покоях с зарешёченными окнами. Десяток самых сильных слуг носил под одеждой железные нагрудники и силком менял ему грязное бельё, заставлял мыться и есть. Почти полгода его не касались бритва и ножницы цирюльника, он превратился в лохматого опустившегося старика, но, по крайней мере, никого не зарезал. Или зарезал не всех.       Так значит, голова сводила тебя с ума всё это время?       — Папа. — Людовик весь скручен в тугой канат, каждый его нерв. За маской застывшего лица напряжена каждая мышца, его губы, глаза дрожат на одной дьявольской ноте. В нём смешались гнев, страх, отчаянье, даже мольба, с которой он шепчет, не разбирая слов. — Хватит, прошу тебя, папа, хватит…       Но вот людские возгласы за стенами дворца принимают новый голос: они уже не бездумно выкрикивают имена своих владык, а обретают намерение. Их призывы всё звучней, всё яростней, в них ясно различается клич: «Убить арманьяков!». И этот клич громом сотрясает стены, заставляя покинутого всеми — даже родным отцом — дофина уносить прочь ноги, чтобы не оглохнуть и не лишиться разума.       Хэл долго не поднимает глаз от пола, вслушиваясь в удаляющиеся коридором шаги.        Наконец они остались одни.        Он медленно поднимает взгляд туда, где в глубине комнаты пряталось ложе короля. На его месте теперь стоит деревянный трон, а на троне — то, что когда-то было человеком.       Кости в его теле превратились в лозу, тонкие и гибкие, беспорядочно разрастающиеся, сплетаясь в подобие кокона и опутывая собой престол. Так, будто в его теле сотни тысяч костей, наросших друг на друга беспорядочно и случайно. Всё его тленное тело — лоза, влагу из которой до остатка вытянуло время и иссушило пустынное солнце, но за сотни лет она окаменела так, что никакая сила не способна распутать эти жилы, разорвать эти ткани. Он врос в свой трон намертво, тот стал продолжением его тела. Ноги ему больше не нужны — он не сойдёт с престола. Его руки и пальцы истончились, словно гибкие усики, словно длинные пряди седой паутины в веками заброшенных склепах. Они рассыплются прахом от малейшего ветерка. Голова его — это череп мумии, слепой, безъязыкой, разевающей черный зев с остатками рассыпавшихся зубов: мучает ли его жажда, взывает ли он о милосердной смерти, бредит ли о былых победах или пророчествует — кто знает?       — Моё лунное дитя. Ты получишь все богатства мира. Будешь править над ним, как Господь Бог. Только принеси мне вина из моей лозы, кровь из моих гроздьев. Дай мне выпить из кубка бессмертия.       Снадобье бессмертия толчет в ступе лунный заяц — это известно даже детской песенке.       Хэл стоит у престола. Его рука твёрдо держит горящий факел.       — Ты сделал его таким. Людовика, — его испепеляет ненависть и жажда возмездия. Сухая рука тянется к нему, просит пить, но Хэл даст ему кое-что другое — огонь. — И меня тоже.       Сдавленный стон вырывается из его рта, когда боль под рёбрами придавливает Хэла к полу.       Нить в его груди размоталась, дофин ушёл слишком далеко — если не вернуть его сейчас, это убьёт их обоих. Он кое-как доползает до длинного коридора: дофин может быть за каждой из этих бесконечных дверей. Следуя за сматывающейся нитью, он находит силы подняться и, держась за стены, с немыслимым трудом волоча ноги, всё-таки отыскивает нужную комнату.       Он зашёл и впрямь далеко. Забился в тёмном кабинете с роскошным убранством, обшитом панелями по стенам и с занавешенным окном от пола до потолка. В неверном свете свечей, скрюченный на полу у стены, он кажется крохотным, впившись пальцами в закрывшие лицо волосы. Бунтовщики под окнами зажгли факелы, они голодно рыщут вокруг дворца, и где-то то и дело звенит стекло и бьётся о стену камень брусчатки. Воздух здесь настолько отравлен гарью и горькой безысходностью, что даже Хэла не обходит предчувствие скорой смерти. Им всё здесь пропитано, и он понимает: ещё минута, и дофин задохнётся.       Между тем от груди отлегает, не считая остаточной боли. Дофин поднимается, придерживаясь за письменный стол, находит графин с вином и кубок, который наполняет трясущейся рукой. Делая живительный глоток, он снова вяло стекает по стенке и протягивает кубок Хэлу, ловя помутнёнными глазами свечные отблески. Хэл подходит, приседает на корточки, его губы на миг холодит металл, и махагоновая струйка вина бежит по подбородку к впадинке ключиц. Они напьются. Да, так они и поступят, пока бунтовщики не выбили двери и не заменили камни факелами: «Смерть арманьякам!»       Дофин затихает. Хэл не может прочесть выражение его лица, и это рождает смутное беспокойство. Кажется, они сидят так, в гробовом молчании, несколько бесконечно долгих минут, когда дофин вынимает из-под рубашки ладанку, в которой спрятан тонкий прозрачный пузырёк:       — Они казнят меня.       Он знает, кто он есть. Полная противоположность Хэла. Он всегда чувствовал себя на своём месте, он не пытается лицемерить. Он наслаждался насилием, вседозволенностью. Он хорошо знает, за что толпа черни во главе с мясником ворвалась в дома его союзников, перебила его друзей, а теперь идёт и за ним.       Людовик срывает крышку с пузырька, который легко было принять за душистую воду. Он еле дышит и смотрит, как человек, которому вот-вот откроется святая тайна за вратами жизни.       Хэл не видел никого красивей, но понимает это, как всегда, слишком поздно — с хладными останками разбитого сердца на руках. Но когда последняя нить, удерживающая Людовика в мире живых, обрывается, Хэл стальной хваткой сжимает его кулак. Так сильно, что пузырёк готов треснуть в руке, пуская яд не по горлу, так через кровь.       И вот теперь Людовик смотрит прямо на него: не сквозь, не на ангела с зазубренным кинжалом за Хэловым плечом, а прямо ему в глаза.       Хэл не видел таких глаз, таких волнистых волос, отливающих солнцем. Его черты сглаживаются в какой-то детской растерянности, и сердце почему-то сжимает нежность, когда ладонь Хэла легко, как вуаль, отводит его волосы в сторону, ложась на щеку.       Они без слов скрепляют узы друг между другом. И Хэл позволяет себе сделать ещё один шаг, зайти чуточку дальше, ровно настолько, чтобы почувствовать на губах влажную прохладу его губ, тепло его сбившегося дыхания. Хэл отстраняется, забирая с собой их общую тайну с игристым привкусом. Тем временем ладонь в его руке обмякает достаточно, чтобы нежно забрать из неё пузырёк и резко отшвырнуть в другой конец комнаты.       — Слышишь? Они ушли. — Хэл и вправду замечает, как тихо стало вокруг.       В нём просыпается какая-то мальчишеская смелость, ужасно гордая и ужасно глупая. Ему хочется перешагнуть последние правила приличия, сделать дофину непозволительный комплимент, что-то о его необыкновенных глазах — слова бы подобрать.       — Даже не знаю, чем ты выкупишь мою погубленную честь, — серьёзно спрашивает дофин. Интересно, он имеет в виду поцелуй или то, что Хэл не дал ему достойно умереть?       — Ну, ты ведь обещал похоронить меня под маленьким французским деревцем.       Невинная шутка снимает напряжение. Хаос вокруг берёт передышку, давая им время найти выход из дворца. В лабиринте коридоров они слышат за одной из дверей негромкий разговор, в котором Хэл легко различает голоса короля Карла и его фрейлины:       — Валет бьёт шестёрку. Ваша взяла, милорд.       — Ха-ха! Я победил англичан!       — Так заберите свою заслуженную награду. Пойдёмте.       Звенящий смех Одетты и игривое рычание короля приглушает закрывшаяся дверь, и Хэл с дофином заходят в покои уже беспрепятственно. В королевской спальне всё та же роскошь и уют, что и всегда. Свет играет на глянцевых поверхностях, золоте и благородном дереве, струящемся шёлке и мехах. К небольшому круглому столику приставлены мягкие кресла, где только что сидела влюблённая парочка. За тонкой стенкой поскрипывает кровать, и льются сладкие вздохи вперемешку с вкрадчивыми шепотками, заставляя их с дофином лукаво переглянуться. Они как будто втянуты в неловкую игру, где каждый ход сокращает расстояние между сторонами, срывает покровы, размывая грань, когда игра перестаёт быть игрой. Воздух вновь наполняет молчаливая нежность, и в её благоухающей тропической духоте они оказываются за карточным столом с раскиданной по нему пёстрой колодой.       — Какие ставки? — нарушает молчание Хэл.       — Я буду тебе гадать.       Красивые руки дофина собирают карты со стола: это редкие, сделанные под заказ Таро с золотым напылением и насыщенными восточными красками. Такая колода стоит дороже всех дофиновых перстней с гербовой печатью и цельными камнями. Пока тот умело тасует, Хэл улучает минуту, чтобы без стеснения рассмотреть его новыми глазами, впредь не затуманенными неприязнью.       В Людовике есть что-то темное, что-то хищное. Нет, он вовсе не кажется недоумком, когда задевают его честь. Когда он доносит до тебя, как именно намеревается лишить тебя жизни. Он опасен, не стоит в этом сомневаться. Он пустит тебе кровь, стоит оставить неприкрытой спину, и обязательно отомстит за каждую издёвку и брошенную без должного почтения фразу. Он истинный наследник своего рода, Людовик Валуа. Слишком рано променявший детские годы на тяготы впавшего в детство отца. Корона была бы ему к лицу. Лучезарный Людовик, солнце прославленной Франции. Пускай он беспечен и чересчур самоуверен — это семейные черты всех Валуа. И как он красиво и искренне умеет оскорбить с милейшей улыбкой на лице!       Дофин непоседливо водит плечами, одним движением растягивая по лакированной столешнице расклад из шести карт. Сейчас начнётся волшебство. Хэл не успевает уловить момент, когда пространство вокруг растворяется, оставляя лишь их двоих да этот столик, как последний островок в мире вещей. Дофин поднимает взгляд, в нём сквозит смешливая проницательность языческого божества. Хэл наконец понимает, на что похожи эти глаза. Вытянутый соколиный глаз Гора, который он потерял в космическом поединке, и с тех пор тот стал обозначать фазы луны. В этом разрезе глаз правда есть что-то мавританское.       Пальцы дофина скользят по первой рубашке. Он изящным движением не глядя разворачивает ладонь к Хэлу. Пёс? Среди старших арканов разве был пёс? Надпись внизу гласит: «Одиночество».       Пальцы подхватывают со стола вторую карту, на ней — отрубленная голова Авеля. Надпись внизу: «Казнь».       Дофин поднимает третью карту. Ночные пряхи. Надпись внизу: «Рок».       Четвёртая карта. Демоны карабкаются на луну. Надпись: «Солдаты».       Пятая. Грааль со снадобьем бессмертия. Под ним: «Вседозволенность».       И наконец шестая карта. Дофин долго тянет её по столу, пока она не распахивается перед Хэлом окном в мир тайного знания. Это карта с узлом на красной нити. Надпись на ней: «Любовь».       Рука Хэла сама устремляется к протянутой карте, но стоит взять её, как края вспыхивают пламенем. Он судорожно роняет её на стол, огонь тут же перепрыгивает на остальную колоду. Дофин перед ним вдруг меняется в лице: с молчаливым испугом бросается назад, махом переворачивая стол.       — Что ты делаешь? — Хэл едва успевает отшатнуться от обрушившейся преграды между ними.       — Не подходи!!!       В этот раз стилет в руке дофина режет наверняка: по живому, без предупреждения. Боль такая огромная, словно вместе с ней из нити хлынули реки крови. Каждый член в теле Хэла скручивает в узел, и он ревёт, беспомощно корчась, ревёт не своим голосом, а чужим дьявольским рёвом: этот звук растёт в его утробе до немыслимых размеров, вибрирует на связках, толстых, как канаты, резонирует в лужёной глотке. Его крик сотрясает верхушки деревьев вокруг развалин бального зала. Хэл встаёт в полный рост, громадный рост. В ужасе смотрит на руки, широкие, когтистые. Он раздет, мощное мускулистое тело от паха до груди покрыла шерсть, вырос хвост. Руки судорожно ощупывают вытянутую звериную морду, рога...       Нет, так не может быть… Он снова заходится рёвом, взывая к немым небесам, что он не лунный бес, но не в силах сложить и слова.       Король Карл, теперь такой маленький, стоит перед ним в полном спокойствии. Пенька, которой он облеплен, пугающе дымится, и он собирает в груди всё отчаянье, чтобы сотрясти руины воплем:       — Ради всего святого! Если что-то или кто-то, виновные в моём недуге, здесь в этом зале… избавьте меня от мук и дайте скорей умереть!       Ветер разгоняет дым, превращая искру в огонь. Пек плавится и пузырится на коже, жаром разносится по пеньке, охватывая сперва плечи и руки, а затем и всего короля целиком. Но тот не двигается, только шире расправляет грудь и вскидывает руки в смиренной позе жертвы всесожжения. Другие дикие люди вокруг него в панике рвутся в стороны, но цепь не даёт им бежать: кажется, они разорвут короля на части, как приговорённого к четвертованию. Страшный затяжной вопль терзает слух Хэла. Горящий заживо король перед ним мечется, как одержимый демонами: его тело теперь отдано обезумевшей толпе.       Хэл ненавидит их, орущих, роящихся, как в подожжённом термитнике, тварей. Когда гости бросаются наутёк, он с глухим свистом разворачивает в руках массивные двурогие вилы и вонзает их наобум — точно в цель. Мышцы рук наливаются восхитительной тяжестью, когда он поднимает жертву с земли и с размаху швыряет в костёр среди зала, будто охапку сена. А глупые твари всё бегут и бегут на него, не в силах обогнуть широкое быстрое тело. И Хэл подхватывает их на вилы, одного за другим, а то и нескольких сразу. Эта бойня так увлекает его своей стремительной лёгкостью, что он забывает о мучительной боли, теряется во времени, а, на секунду остановившись, уже не понимает, где находится.       Лес вокруг него выгорел дотла. Чёрные колья деревьев стоят в мёртвой неподвижности на обугленной земле, укрытой толстым слоем пепла, как посмертным оттиском с некогда живых растений и животных. Голые серые стволы без ветвей и кроны лежат буреломом, словно павшие в бою гиганты.       Это уже не лес, а выжженная пустыня, где не осталось никого, кроме двоих.       Хэл надвигается на Людовика всей своей тёмной громадой. Лицо и волосы того почернели от копоти, на губах засохла брызнувшая из носа кровь. Он удерживает в себе всю волю, чтобы остаться на месте, хоть видно, как мучительно исказились его черты, каждое его движение от вида истинного облика Хэла.       Расстояние между ними сокращается до шага. Хэл смотрит на него и не знает, что чувствует теперь. Он хочет взреветь: «Зачем ты разрезал нить?!»       … и ревёт, когда в грудь ему вгоняют стилет по самую рукоять.       Он падает к ногам Людовика. Перед глазами вспыхивает огонь, но горит уже не лес, а он сам — каждая его часть.       И он сгорает в этой неугасимой ненависти: его тело, его душа, всё, что было Хэлом.       Он вздрагивает ото сна в своём шатре, плотно укутанный одеялом на походной постели. Утренний свет несмело пробивается сквозь полотно, колыхаемое проливным дождём. Его шум и плеск грязи повсюду заглушают обычную лагерную возню: голоса, звон посуды, лошадиный храп. Хэл вяло спускает босые ноги на землю, зарывается пальцами в волосы. От холода ломит суставы, и всё же от прежней адской боли не осталось ни намёка.       Ощущение собственного тела и окружающей реальности возвращается мгновенно, как после любого, даже самого правдивого сна.       И всё же Хэл не может поверить. Как он уснул, когда? Он точно помнит, как вышел ночью из шатра, как пошёл в лес… Все эти жуткие видения — они тоже плод воображения?       Очнувшийся от кошмара, он отчего-то испытывает разочарование, тупое и ноющее, как боль в натруженных ступнях.       И тут пальцы цепляются за крохотную примету: сухой листочек в волосах. Хэл судорожно вскакивает на ноги, выправляет рубаху, и на пол сыплются ещё листья вперемешку с мелкими веточками. Он внимательней осматривает руки, все в тонких царапинах: нет-нет, он точно был в лесу, всё было взаправду: и дофин, и король, и лунный бес…       Его лихорадочные размышления обрывает протиснувшийся в шатёр Фальстаф:       — Хэл! Хорошо, что ты встал. Пора выступать: дождь шпарит, план работает!       — Что случилось?       — Ты не помнишь? — Фальстаф по-отцовски оглядывает растерянного Хэла. — Парень, ты шастал по лесу ночью, как лунатик! Один! Слава святой мессе, что наши ребята нашли тебя и привели обратно! Ты, что ли, к французам собрался наведаться втихаря? Лёг только пару часов назад, как ни в чём не бывало. Ну, я тебя, вестимо, охранял.       Край набравшей влаги парусины снова хлопает, впуская в шатёр ещё одну маленькую фигуру. Фальстаф отдаёт мальчишке-оруженосцу — тому самому — пару наставлений, протягивая крупную блёсткую монету. За секунду Хэл умудряется разглядеть на ней чеканку: это девонширская крона с изображением собаки — лунного пса.       Значит, всё-таки сон. Всё эти проклятые разговоры с сэром Уильямом о всякой чертовщине! Но почему дофин и что за красная нитка? Откуда только взялись все эти образы в его мозгу?       И вдруг Хэла как молнией прошибает.       На аудиенции с дофином была небольшая шкатулка: послание от короля? Там, кажется, было письмо и — Хэл уверен — красные чётки. Ну вот же! Чётки и есть зацепка.       Такая мелочь, что сложно вообразить, как она не затерялась в ворохе воспоминаний, и что разум выцепил из всего сора именно её, так причудливо обыграв.       Какой удивительный сон.       Так странно осознать, что ничего не изменилось. Ночь прошла, ливень смыл отголоски сна вместе с чувствами и воспоминаниями, которых никогда не было и уж точно не может быть.       Ему всё ещё предстоит битва, и сегодня под Азенкуром погибнут тысячи невинных душ.       Он всё ещё король — Генрих V. А дофин Франции, Людовик Валуа, всё ещё его враг.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.