ID работы: 9473270

Silentium — неизысканный эскапизм

Гет
NC-21
Завершён
32
Размер:
52 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 9 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Да, не беспокойтесь, всё обошлось, — она выдыхает еле тёплый воздух в замёрзшую ладонь с бренчащими ключами от дома и жмурится от покалывания под бинтами. — В любом случае опасность миновала, господин. Вам не за что волноваться и не полезно это. Морщатся и кривятся в тонкой металлической леске некогда нежные губы. Едва выстанывают горькое отчаяние, стараясь не задрожать от желанного крика. Человек на противоположном конце телефонных гудков долго прощается и желает добрых снов. Кладёт трубку. Она бьется всем телом о дверь, измученная и оскорбленная жалостью. Будто птица со сломанными крыльями, ещё учащенно дышит, корчась от тяги под ключицами. Замочная скважина со скрипом издыхает, и дверь отворяется, не смея больше удерживать на себе её тело. Ненужная. Даже обыкновенным доскам, что обтянуты искусственной кожей. Не стальной та дверь была. Осаму всегда была рада, когда наступало время возвращаться домой. Или, если быть точнее, в место своих тёплых вечеров. Но сегодня было не до этого. Апельсиновый глаз устало выглядывает из-под челки, осматривая собственную обитель, которая кажется теперь мрачнее чёрного. Девушка касается левой половины лица пальцами и болезненно давит на забинтованное око, прикусив губу. Что же так ломает человека? На этот вопрос есть миллионы чересчур умных ответов с красивыми фразами для девочки-подростка лет тринадцати. Как глупо, что она и поведётся на такое. Но не Дазай. Нет, в её теле спрятана серьезная драма. Некогда пухлые яблочные щечки сдуты и бледны. Тонкие пальцы спешат по стене, нащупывая крючок для ключей. Нашли! Вот и славно, минус одно несложное дело. Осаму распускает потускневшие, некогда соблазнительно шоколадные волосы, раскидывая по плечам и груди. Бредёт на кухню, а дальше все механически: чашка чая, любимая пушистая кошка, голодный желудок, батарея у стены, прогревающая замёрзшую спину и плечи фальшивым нечеловеческим теплом.  — Вот так, Бао-Линь, мы с тобой сегодня без ужина, — девушка закрывает пустой холодильник и бросает в заварник парочку сухих листьев женьшеня и одну мясистую веточку мяты, которая полностью так и не влезает в стеклянный сосуд и теперь лишь нежится в горячей ванне, расправив свои бархатные листья по краям. — Ты не видела моего друга? Он ещё не заходил к тебе сегодня? Ласковая мурлыка обвивает хвостом голую голень. Шершавый язык с любовью касается выступающей косточки на лодыжке. Как же исхудала за это время… На саму себя теперь совсем не похожа: бледная, побелевшая от чего-то, может, от недостатка солнца или витаминов группы В. Но все эти медицинские аспекты слишком далеки от реального ответа.  — Бао, — Дазай выдавливает на ладонь пару таблеток из блистера у столика. Кошка беспокойно поджимает уши, наступая лапками на пальцы ног хозяйки, но разве это остановит её? Несчастные покинутые глаза… Бывает ли картина печальнее? — Прости, у меня нет другого выбора. Но, обещаю, сегодня — последний раз. Ты больше никогда не увидишь меня в этом состоянии. Долгий протяжный глоток. В горле пересохло, но это не заботит уже давно. Она стягивает с себя неудобное платье и прижимает к носу любимый оранжевый свитер, вдыхая запах ненормально, резко, рвано… Словно кто-то может отобрать у неё эту вещь, это чувство, этот день. Тепло прижимается к ней, и внутри впалого живота снова распускаются ароматные цветы, заполняя собою абсолютно всё. Лепестки щекочут изнутри, заставляя улыбаться от иллюзии чего-то особенного. Просыпается забытое чувство детской любви к не изысканному, чему-то простому. Приятно и страшно. От чего? А не жутко ли станет человеку, стоящему посреди оледеневшего мира собственной комнаты и упивающегося ложными эмоциями? Раньше Дазай это очень хорошо осознавала. А сейчас стало, грубо говоря, наплевать. На ней тёплый свитер сидит довольно неплохо. Раньше он был даже внатяжку на бёдрах, а теперь плавно огибает их, скрывая их худобу. Хрупкая: дунешь — сломается на ветру. Тело покорно начинает расслабляться, мышца за мышцей, разум за сознанием. В холодильнике уже третьи сутки ночуют только пережаренный в уличной лавке тофу и пакет любимого шоколадного молока. И все полки напрочь забиты шприцами, таблетками, ампулами. Она знает каждое название наизусть: вот справа лежит амитриптилин, чуть выше — открытая пачка с диазепамом. Такого пациента, как она, никто не стал бы слушать и сразу же закрыл бы от людей подальше. Но у Осаму есть свои связи, поэтому достать такие сильные препараты было задачей более легкой, чем встретиться со всеми людьми, которых она не раздражает, снова.  — Одасаку! — нетерпеливо вскрикивает девушка, безумными глазами пугая любимого зверя. — Одасаку, ты же здесь? Т-тут так темно… Даже Бао-Линь боится. Она тосковала весь день, а ты даже не зашёл проведать её. Монотонно гудит холодильник, нарушая обескураженную тишину. Этот крик внутри под силу повторить лишь сойке, что частенько пролетает мимо окна. За стеклом бушуют страсти, тысячи знаков сплетаются в хоровод. Жизнь горит и несётся бешено, насыщенно. А в её скромной кухоньке всё так же темно, все так же пахнет шоколадным пудингом, который так любил её господин Джокер. Что же ты, глупый, оставил свою Харли? Не уж то арлекины больше не по вкусу? Или она стала слишком жуткой для тебя, и оттого ты позабыл её совсем. Ты ведь и подумать не мог, наверное, что даже ей, сильнейшей из сильнейших фигур страны, свойственно что-то вроде «чувства», даже, будучи почти умалишенной. Губы дергаются, ломаются нервы. Большие и маленькие, разные. Ещё одно движение, шорох, скрип, и она совсем потеряет рассудок. Четыре пачки чистейшего фенобарбитала на полу и столе выводят её душу из себя. И вот она совсем другая — сломанная, растрепанная, маленькая. За окном разлили манговый сок. И солнце розовое пьянеет и млеет от любви космических тел.  — О-ода, почему ты не приходишь? Я надоела тебе, — шепчет девушка, улыбаясь и вытирая холодные виски от не менее холодного пота. Всё тело бросает в дрожь. Она снова хочет забыться, но никак не хочет забывать. Кутая сердце в оранжевой пряже, вспоминает два голубых глаза, так ненавидящих её до ужаса. Да все её ненавидят и боятся, к чему скрывать. Больно, приятно, желанно. И боль эту чувствовать хочется. Это лучше, чем существовать.  — Я и тебе надоела, правда? Скажи, я безумная, что ли? А ведь… никто, кроме тебя, не видел меня в таком дерьме. Подумай об этом как следует. В груди разгорается пожар. Не потушит его и самый любимый, и самый ласковый, чьё имя она боится произнести вслух. Сначала она сделала его своим пёсиком, при их первой же встрече. Приняла за ничтожество, за недостойного быть ее половиной. А теперь…  — Ах, нет, погоди… Помолчи, не отвечай, — Осаму прижимает палец к своим губам и тихо шепчет что-то невнятное. Глаза с хитростью мелькают по волнам темноты, замирая каждые пять секунд от ломанного давления в крови. Оно стремительно падает, пролетая весьма значительные отметки: сотня, девяносто, восемьдесят, семьдесят пять… — Знаешь, я так испугалась, когда он< воспринял всё это всерьез. Сказал, что дело таки дрянь! Тогда, почему же ты не отвернулся от меня? — Дазай медленно побрела к окну, закатывая оранжевые рукава как можно выше к острым локтям. На тонкой коже запястий уже не осталось живого места, поэтому она решила задействовать всю область рук, начиная с костяшек. Грязные бинты начали сползать на пол, оголяя воспалённые розовые трещины на коже со струящейся, благо, сукровицей. Крови ужа порядком много наплыло. — Одасаку, Одасаку, Одасаку… Шёпот замедлялся, стремительно летела вниз улыбка. В лишенной зрения памяти всплыли отрывки забвения, отдающего точечной колкостью в пальцы. Дазай сейчас не нужно знать, насколько сильно затормаживается нервная система, и как замирает сердце в замедляющуюся диастолу. Внутри души орудуют убийственно теперь бархатистость промокшей под ливнем кожи и таинственно равнодушный взгляд пасмурно-мокрых глаз. В них завелась тайга, холодная и хвойная. Наверное, только так ослепшее от ожога сознание самоубийцы способно рассказать об Одасаку. Только о его глазах. Осаму обожала хвойные деревья и чувствовала их аромат только в его зрачках. Скованных и неприглядных. Черствых и убогих на первый взгляд. Но чуть глубже, там, где нервы сплетаются воедино, ночевали вот уже двадцать пятый год одресневевшие двери и забитые лесной растительностью замочные скважины. Оды не стало два года назад, но подруга дней его весьма суровых каждый день рождения ходит на бетонную могилу поболтать по душам.  — Осаму, — тихий мужской голос успокаивающе шепчет в дрожащее плечо. Полупрозрачная рука опускается на макушку девушки, заставляя распахнуть глаза, что есть мочи. — Осаму, ну что ты, разве могу я оставить тебя? Дазай приподнимает голову и заглядывает в нечеловеческие глаза. А он все тот же, каждый вечер. Плащ, полосатая рубашка, брюки. Простреленная грудь с замеревшим таймером, ожидающая, пока кто-то переведёт часы, дабы на месте выстрела расцвела тигровая лилия. Бархатные волосы на огрубевшем от мрака жизни лице лежат спокойно как и всегда. И в сконфуженных, честных глазах отражается то, что не под силу было увидеть обычному человеку. Такой космос, растоптанный тысячами грозных и гнилых тел, измеренный миллиардами прасеков между звёздами, и способна увидеть только свихнувшаяся в край Алиса, утопившая своё голубое платьице в крови.  — Ода, ты пришёл! Черт, я бы все отдала, чтобы с тобой поговорить по душам как раньше. Уже думала, что ты больше не явишься ко мне. Что бы я делала, будь оно так? Хорошо, что у нас есть это безумие, не находишь? Без него я бы… Знаешь, что самое страшное? Мужчина встаёт и подаёт руку юной мисс, легким воздушным взмахом поднимая с пола её обреченное на страдания тело. Лицо ни капли не изменилось: преданные глаза и грубоватая щетина словно того дня и не было вовсе, словно никто не умирал. Она слишком много говорит — это всегда заставляло его едва успевать за её гигантским потоком мыслей. Сейчас горит одним, чуть позже — уже совсем иным. Мужчина чувствует её запах, а она — его. Пахнет костром, лопающимися искрами в камине. Ничего не изменилось, всё осталось прежним, но, как и у любых психопатов весной, обострились чувства.  — То, что я — точка твоего вечера. Зачем задаёшь вопросы, на которые сама придумала себе хороший ответ?  — Не-е-ет, — таинственно замедляется женский голос, и остатки его скатываются по подбородку, минуют шею и летят прямиком вниз: где плитки кафеля давно уже разобраны, а под ними тикают стрелки на золотом циферблате. — Неужели ты так недогадлив, Одасаку? Самое страшное — это забыть. А я совсем не хочу забывать, тебя в первую очередь. Всё-таки память, пусть её и бранят во все времена, такая сладость? Убивает медленно, приятно. Сакуноске, всегда спокойный до поры до времени в мимике, нервно отводит глаза. Не такой он представлял её себе ещё пару лет назад, не думал, что не сможет воодушевить её отчаявшееся сердце на жизнь. Когда под дрожащими перебинтованными по-детски слабо коленками мрачнеют десятки тикающих часов, как не сойти с ума?  — Дазай, послушай меня внимательно. Тебе сейчас всё это кажется, ты просто… — мужчина смотрит на стол и видит два полностью опустошенных блистера лекарства. — Ты выпила все эти таблетки?  — Нет, что ты! Всего парочку, как и говорил мне мой мафиозный лекарь. Тц, даже к нормальному не позволили сходить, — Осаму касается пальцами чуть выступающей щетины на подбородке друга, расплываясь в тоскливой улыбке. Колючая и тёплая щетина. И никто не умирал, никто не уходил, никто не срывал бинты с её глаз, никто не просил быть собой. — Зато теперь ни Огай, ни кто-либо ещё не посмеют задержать меня. За эту ночь решится столько проблем. Дазай ненасытно разглядывает его с головы до ног. Друзей не забывают, друзей любят и ценят, что бы ни случилось с ними. Но у неё в душе расцветают тысячи грозных солнц, убивая изнутри глупой памятью, не дающей покоя. Словно это она во всем виновата. Бестолковая и сумасшедшая мисс. Его образ предстаёт перед ней весьма продуманным, реалистичным. Она может сделать абсолютно все, что пожелает сознание: улететь в пропасть его зрачков, посидеть маленькой девочкой на его ресницах, собирая скопившиеся от эмоций слезы. Но одного ей никогда не заменить. Уж Осаму Дазай и только лишь она помнит, как в тот самый злосчастный золотой вечер сидела на коленях посреди бесконечного зала. Его кровь поблескивала на её ладонях, пропитывала бинты, пальцы. Солнце пробивалось сквозь разбитые окна, а за ними не было признаков чьей-то жизни. Осаму опоздала в тот день. Слишком поздно пришла — Сакуноске уже успел загореться бенгальским огнём, а ей остался лишь его лакомый кусочек — последние минуты. Она помнит, как его рука замертво упала на её колени, как сама самоубийца крепко схватила в ту же секунду мужчину за лицо. Смотрела в закрытые глаза так пристально, так долго и мучительно тоскливо, пока на бледнеющую кожу Оды не закапали первые грозовые капли. И начался ливень, вслед за ним поспешила и гроза. Первая и последняя истерика. Никогда, ни одна таблетка, ни один час не мог заменить ей те пять с лишним минут, когда Осаму теряла контроль, бросаясь на мертвое лицо ястребом-самоубийцей, но касаясь грубой щетины как котёнок. Она целовала его. Очень поздно. Ничего нельзя изменить… Но губы так дрожали, так бегали в россыпь по мужскому лицу, пачкались в слезах и поту, задерживались на холодном лбу, очень боялись добраться до его губ. Ничего нельзя изменить, а солёные слёзы заливали всё горло… Осаму и не вспомнит, как оказалась в кабинете Огая, накрытая одеялом и с компрессом на лбу. В каком-то бешеном бреду от холодного трупа рядового мафиози её оттаскивали свои же чуть ли не за волосы. Ходят слухи, что она и слова не сказала, даже не рыдала при них, не скулила. Все эмоции и чувства успела разделить в кротком поцелуе в губы с ним, и сердце приняло утрату… Погасло. Словно в трансе девушка долго сидела молча, уставившись взглядом в разрезающие мысли туманные лучи солнца. Сейчас же самоубийца постепенно успокаивалась, как можно ближе прижимаясь к Одасаку. Обнимала очень скромно, боязливо, но с бесконечным чувством сладкой печали.  — Дазай, остановись. Я — выдумка твоего воображения. Я приходил к тебе вчера, и не должен был быть с тобой сегодня. Это опасно, как ты не понимаешь?  — Н-не говори глупостей! Что за чушь? Одасаку, ведь я совсем одна осталась, — очарованный апельсиновый глаз щурится, стараясь в полной мере ощутить то, чего нет. — Мне хочется напоследок обрести хоть какой-то смысл, так не значит ли это, что я могу побыть с тобой, чтобы увидать в последний раз? Но ты же сказал мне в тот день, что есть ещё один шанс? Ты не мог лгать, ты не умеешь. Скомканные, смоченные вязкой слюной слова выходили обрывками, дрожали на нёбе, скапливались в противный ком, который уже невозможно сглотнуть как раньше. Грязь и пыль этого мерзкого мира скапливалась под кожей, создавая прочный панцырь, вскрыв после смерти который, вероятно, никто не отыскал бы жемчужину. Вместо перламутра под чернотой виднелась бы замерзшая куколка, не ставшая бабочкой. Мужчина молчит, крепко держа девушку за руку. Сердце колотится и вылетает из груди. Больно. Внутри неописуемо тянет. Хотелось бы, чтобы так сладко тянуло от осознания того, что вечером можно кого-нибудь набрать по телефону, усесться на балконе с бокалом оранжево-красного «Апероля» и проговорить всю ночь до утра о том, что важно. Но из номеров у Дазай почти никого не осталось, и грозную убийцу никто не пожелает слушать.  — Мне недолго осталось, знаешь, — бормочет ласковым голосом, утыкаясь растрёпанной головой в окровавленную мужскую грудь. Она хочет услышать, как внутри что-то бьется, но слышит лишь собственный грохот. — Побудь со мной до зари, ладно? А после я больше не потревожу тебя. Правда-правда. Мужчина молчит, опустив подбородок на дрожащую женскую макушку. Руки не слушаются мертвеца, обнимают давнюю подругу, как и она обнимает его, стискивая пальцами приятную ткань рубашки под плащом. Что-то бормочет под нос, но Одасаку сейчас не до этого. В груди с мертвым сердцем зарождается трепет. Будто много-много маленьких колибри собрались вместе и запорхали крылышками, вытаскивая крошечными лапками наглухо запертую в мышце пулю. Этакая недосказанность. Но молчание ценнее слов. Если такая тишина нарушится, то всё вернётся в точку рестарта. И чувства могут порой всё испортить, и проще оставить всё как есть. Но где-то под недрами сознания у Осаму трещит по швам такое же ощущение. Не назовёшь его дружбой, и любовью назвать не позволено. Наверное, что-то родное, мудрость, умиротворение, гармония.  — Ты вся мурашками покрылась, — подмечает друг, замечая, как собственные руки растворяются в воздухе. Действие препарата не долгое: ещё немного и они расстанутся до следующей встречи. — Не открывай глаза, Осаму. ***  — Вот, держи крепко и не отпускай его, — монотонно проговаривает доктор, улыбаясь изящно-гордой улыбкой пятнадцатилетней девочке в чёрном замшевом платье. — Пистолет — не игрушка, но у нас так принято, малышка. Если ты приходишь в Мафию, сколько бы тебе ни было лет, ты в первую очередь являешься пешкой босса.  — То есть, здесь абсолютно все — пешки? Девушка зажимает в губах резинку для волос, собирая из длинных локонов косматый хвост. После осторожно берет в руки тяжёлый пистолет, сверкая от его изысканной омертвленности глазами. На рукоятке — резной платиновый дракон, пылающий на фоне бамбука.  — Верно смекаешь. Даже ты — моя маленькая пешечка, — доктор натягивает на пальцы стерильно белые перчатки. — Но ты также и моя дорогая леди. Такие детишки как ты не часто появляются на свет. Только представь, насколько ты окажешься полезной в этом мире! Не находишь, малышка? Осаму хладнокровно молчит. Глаза смотрят в глаза, в детских ладонях крепко заседает оружие, впиваясь в тонкую кожу резным рисунком. Выступают первые капельки крови, остаются первые обрывки тела. Ни одна мышца на её лице не позволяет себе зашевелиться. Не гемофилия, не болезнь, просто тихая злоба, переполняющая сердце.  — Вам следует прекратить принимать столько лекарства на ночь, господин. Сами на себя уже не похожи, — сухо выдавливает Дазай, устало разглядывая кровь, капающую на пол. Кап-кап-кап… и тикают всюду часы. Коже до одури нравится. — Но благодарю вас за этот подарок. Весьма мило с вашей стороны.  — Да брось, милая! Всё для моей одаренной девочки, — Огай широко улыбается рослой Осаму, проводя пальцем по рельефу её точного носа. — Ты слишком идеальна для этого мира. С головы до пят. Будешь слушать меня, и однажды, — господин сделал паузу, достав из ближнего резного шкафчика стерильный бинт и противно пахнущие, стерильные марлевые салфетки. — Однажды ты убьешь меня. Его лицо зверски исказилось. Стало кукольным, горячим, душным. От него у любого бы на желудке екнуло. Пластилиновая мимика вызывала рвотные позывы и у некоторых мафиози, стоило им взглянуть доктору в глаза. Но Дазай терпеливо ждала босса, лишь перекинув громадное оружие из одной руки в ещё живую. Губы дрогнули и потянулись к собственной раненой ладони, коснулись разорванной кожи, выпустив из тёплого рта мокрый язык, тут же слизывающий струю крови. Глоток…  — Ты так сильно желаешь моей смерти, что даже успела обычным пистолетом порезаться? Скажи, тебе понравилась рукоятка? — врач суетливо давил на сосуд с хлоргексидином, чтобы антисептик вылился на салфетку. — Я желаю своей смерти. Мори Огай замер. Выдохнул, вдохнул, осмотрелся… Всюду раздался его безумный хохот, затмивший всё красное небо, задернутое шторами. Мужчина трепетно прижимал салфетку к кровавой ладони девушки, строго глядя в её безразличные глаза. Словно под кайфом. Словно наглоталась как следует крови в жизни. Избалованная мразь и та ещё грязная стерва — так подумают многие.  — Что за чушь? Мы договаривались, кажется, я не должен больше слышать это из твоих уст, — босс ожидал буйной реакции, но увидел лишь кроткую улыбку. — Впредь обращайся с орудием нежно. Считай, это твоя обязанность. Кого бы ты ни убивала, всегда следи за пистолетом.  — Поняла вас, господин, — Дазай гордо смотрит на пальцы Огая, механически повязывающие на её холодные пальцы бинт. — Могу я идти?  — Да иди уже, — Мори хмыкает. Осаму послушно спешит на выход. Всё тело немеет, руки дергаются в нервном тике. Во рту на языке притупляется желанный горький вкус: слюна смешалась с кровью. Дазай погоняла этот одинокий ком во рту и проглотила, меняя траекторию к выходу. На улице было очень дождливо. От земли ещё тянуло терпко-сладким ароматом весны. На циферблатах часов самого центра сказочно красивого города стрелки указывали на поздний вечер. Наверное, всякая мать как следует отругала бы свою блудную дочь, если бы та заявилась не в девять, как положено, а вот так. Но разве у Дазай Осаму есть семья? Что это вообще такое — мечта маленького ребёнка, брошенного на произвол судьбы? С самого начала девочка словно была проклята. Дар, обретенный ещё с рождения, был губителен для остальных. Будто побочный эффект от лекарства заставлял других одаренных не то, чтобы терять свои способности, но ещё и просто медленно погибать. Лишь со временем бушующая сила осела на дно маленькой души, прикорнув с удовольствием в спокойствии. Однако начало беде было положено: от чёрного солнца отрёкся весь космос, оставляя в одиночестве. Но Осаму не сдавалась. Больше всего в людях она презирала жалость к себе, не выносила нытья, чуть ли дыбом не вставая как сердитая кошка. Девушка спрятала пистолет в сумку-портфель и со всей силы побежала подальше от адских небоскребов. Туда, где никого нет, где пусто и тихо. Взор растерянных глаз пал на какое-то водохранилище, куда стекали химикаты от фабрик. Забрела на свою голову больную… Вот оно — благословенное первое знакомство со словом «смерть». Однако это место ей было куда более по душе, чем вся кровавая роскошь. Усевшись на небольшом выступе перед водой, Осаму подняла глаза на небо. До чего же было темно: ночь всегда для неё была самой настоящей императорской дочерью, одетой в ультрамариновые шелка с вышитым на них узором белых звёзд. Губы немного расслабились, лицо начало потихоньку отпускать от притворной маски самолюбия и гордости.  — И умереть здесь совсем не жалко. Девушка любопытно взглянула на перебинтованную доктором ладонь, и поспешно стянула бинты. Разорванная кожа, раны щипало так сильно, что от ужаса любой ребёнок бы закричал. Осаму стеклянно осматривала руку, и, приблизившись к ней лицом, укусила кровоточащее место, сморщившись в злобном оскале как тигрица, которая рвёт добычу на куски.  — Можно я просто сдохну, — девушка заскулила, агрессивно выпустив ладонь из зубов. И физическая боль, как скорая помощь, торопящаяся спасти больному жизнь, затмила душевную. Одним взмахом, одним укусом. А крови хлынуло — мама не горюй. В глазах цвета девятого круга ада проснулся азарт. Было слишком блаженно, чтобы думать о том, насколько серьёзно её пальцы истекают кровью. Осаму безумно улыбнулась и встала, чуть пошатнувшись. Пару шагов вперёд словно под кайфом — и тело в платье полетело в воду, обволакиваясь керосиновой пленкой жира. Губы задрожали, глаза распахнулись и увидели затухающее ночное небо, которое так дивно колебалось под водой. Дазай не сдержалась — умирать так больно. Нужно удавить себя чем-то ко дну, чтобы легкие потеряли последний воздух. Чтобы ни одна альвеола не смогла получить кислород. Осаму вынырнула и растеряно схватила тяжёлый камень с берега, разорвав о выступающее в воде острие платье на бедре. Дубль второй: она летит ко дну, медленно, не спеша. В прозрачно-радужной от топлива воде тянется полотно вытекающей крови, длинные волосы обматывают шею, закрывают глаза. Желанная гибель приходит медленно — но для Дазай это высшее счастье. Легкие выворачиваются наружу от боли, от химии во рту тошнит. Кожу противно жжёт от ядовитых примесей, которые попадают в свежие раны, не позволяя им покрыться тромбоцитной коркой. В темной бездне тонут воспоминания, алеет густая вода. И бордовые пузыри с последним воздушным намеком на жизнь отправляются в мирный путь к бездонному небу. Это действительно удивительное явление: вода сливается с небом. Две заскучавшие стихии сплетаются телами, задерживая дыхание. И не поймёшь сразу, куда летишь. Может, в то самое небо со всеми его вакуумными ловушками, или, может, на дно океана, нашептывающего что-то лопающимся от давления перепонкам. Кожа серебрится под толщей удушья, загорается белым светом, не чернея и не скукоживаясь как чешуя. Так странно: она всё-таки предпочла мерцающий космос холодному песку на дне мировых вод? Или все это безумие — только плод юного воображения? Может, кто-нибудь услышит её лучистый болезненный зов, кто-нибудь дотянется до тех самых звёзд, заберёт, не отпустит… Такое возможно? Осаму с наслаждением закрывает глаза, отключаясь и желая более не возвращаться в этот мир. Не просыпаться бы. Она и не знает, что бы могло её ещё пронзить мощней. Не чувствует боли мертвеющее тело. Она мечтает открыть глаза и оказаться где-нибудь в раю или аду ночи, свернуться калачиком в её шелковом одеянии и чувствовать только спокойствие, а после — спуститься на Землю, проникнуть в её недры и стать единым целом с вечностью. Есть особое место в нашем теле. Оно более интимнее, чем мы привыкли думать. И в этом слове кроется не пошлость, здесь лишь чистая правда. Это место, в которое вкладывают крошечную душу, зашивают золотой нитью и пускают плыть по течению. Это место таится под рёбрами, теснится между плевральной полностью с воздушными массами. Это сердце, то самое тёплое и бархатистое, которому посвящают книги о любви. Но тайна ведь куда глубже, чем кажется. В груди температура всегда на градус-пару выше, и оттого мы жмём ледяные руки к ней, когда страдаем от потери или боли. Потому что там — хранилище бесплатного тепла. Но как и любой источник энергии, тот огонёк не вечен. Раскалённый астероид внутри не светится неоновым светом, он сгорает в атмосфере тела. На самом его стыке с эмоциями. Но у Дазай Осаму и того не было. Всё тело было покрыто вечной мерзлотой, в груди ничего не грело. Но почему-то под водой засияло ярче любой звезды. Проснулся белый карлик, крошечный и неловкий, среди тысячи ему подобных, рассыпанных рассеянным звездным скоплением по всей её коже. И светил бы дальше, пока звезда не взорвется и даст жизнь новому небесному объекту… Но открывши глаза, Дазай начинает резко сплевывать отравленную воду, изгибаясь и задыхаясь от воздуха, пронзающего её легкие. В глазах мутно, почти ничего не видно. Её кто-то крепко держит под лопатками, что-то кричит, чуть ли не плюясь слюной от злости. Пару обидчивых капель скатывается с ресниц. Это смерть? Неужели она так противна на вид?  — Дура тупая! Ты что себе позволяешь! Этот твой Огай шею бы мне свернул, если бы ты там сдохла! Совсем разум потеряла? Или думаешь, что ты такая взрослая и гордая, чтобы делать подобное, — сказать, что у Чуи наворачивались слезы на глаза — значит промолчать. — Бестолковая! Осаму безразлично отвела глаза, сдерживая тошноту. Всё-таки отравилась она знатно. Было обидно, что за её жизнь что-то решил какой-то такой же мелкий гад, как и она. Какое право он имел? Она так надеялась, что её уже никто не потревожит.  — Завали, ладно? — бросила лаконично Дазай. — Раз уж продлил мое мучение без моего согласия, хотя бы просто заткнись. Раздражаешь. Накахара возмущённо цокнул, поднимаясь с земли. Его толстовка была вся мокрая, с мягких волос стекала вода. Висок был измазан в крови — самоубийца задела его кровавой рукой без сознания. Не то, чтобы Чуя хотел спасать эту чертовку. Было бы гораздо проще, будь она мертва, но за это ему свернули бы голову. Дазай рассеяно осмотрелась: всюду было темнее прежнего, рядом стоял мотоцикл напарника, а за ним велась грубая растерзанная колёсами земля с травой — спешил. Как только он смог оказаться рядом с ней в одно время? Удивительно.  — Вставай уже, чего расселась? Или тебе не понятны мои слова? Ах, ну как я мог забыть, ты же не слушаешь отребье, — Чуя ловко зажал меж пальцев сигарету, истошно выдохнув в химический воздух. — Столько проблем из-за тебя одной. Не понимаю, за что тебя так берегут. Осаму опёрлась на колени и встала на ноги, разглядывая кровоточащий шрам на бедре. Оглядевшись вокруг каменистый берег, она нашла подаренный ей пистолет и спокойно выдохнула. Он всё так же лежал в сумке, никому не мешая. От греха подальше девушка забрала её, щурясь от жжения в глазах. На лице и бровь не дрогнула. Самоубийца зажмурилась, сжав ладонью затылок и прикусив губу. На нежных волосах было ещё одно красное мокрое пятно. Грязное и тягучее…  — Просто закрой свой рот. Не умеешь говорить, так молчи лучше и засунь всю свою грязь в одно место. Не остановишься, пущу себе пулю в висок при тебе, и когда Мафия найдёт нас, во всем обвинят тебя, — Дазай устало захромала в сторону от Чуи, недоверчиво оглядывая спасителя. — Не знаешь причины — молчи, бестолковый пёс. Девушка отвернулась и побрела к дороге, наконец позволяя эмоциям выползти на лицо. Стыдно… За то, что только что позволила себе такие гадкие слова, за то, что подсознательно ничем не отличается от Мори Огая. Противно от самой себя. На мокром от воды лице выступили капельки холодного пота, тело бросило в дрожь. Сзади стоял ошпаренный её словами Накахара, глотая обиду вместе с сигаретным дымом. Всё, что он видел перед собой, — её слабое тело и стальной дух, ошмёток разорванной ткани платья на бедре, промокшие красные бинты с запахом рыбы.  — И куда ты собралась в таком виде? Хочешь, чтобы тебя поймали, связали и продали на органы? Никто ведь не узнает тебя сразу в таком виде. Выглядишь, кстати, как проститутка, — Чуя самодовольно потёр переносицу и выбросил окурок, ожидая злости со стороны напарницы. Но девушка не оглянулась. — Я со стеной говорю или как? Ку-ку, госпожа неудача!  — Чего ты прикопался? Осаму повернулась к парню, пряча глаза в волосах. Не куда ей в этом мире не деться от всех этих жалких людишек. Непонятно, чего хочется душе: если не самоубийство, то, что тогда затмит её одиночество? Ненужная, пафосная, брошенная… Ни матери, ни отца. Одни бесчисленные мертвые за её плечами и только.  — Это всё, о чем ты спросишь? — Чуя рассмеялся, поправляя сохнущие на ночном ветерке волосы. И в глазах его играла одинокая Луна. — Ты просто глупейший человек, которого я знаю. Поражаюсь тебе. Он подошёл к девушке и резко взял за руку, притягивая ближе к себе. Повёл до своего мотоцикла, достал чистую кофту, накинул на её плечи. Но она была настроена иначе: сняла с себя его одежду, швырнула нагло в грудь и старалась как можно озлобленнее посмотреть в его глаза. Но вышло болезненно, мерзко. На самом деле Чуя не был настолько отвратительным человеком, каким она его себе представить. Созданный ею образ был ложным. За колкостью у парня мерцало горячее сердце, резное и воистину красивое в полном смысле этого слова. С детства оно приспособилось к жизни в криминальном мире, потому приняло позицию мятежного воина, ставшего лучшим среди лучших, смирилось и поплыло по течению.  — Если так поражён, то делай, что хочешь. Оставь меня в покое и прекрати улыбаться. Это тебе не цирк, Накахара Чуя. Гордись тем, что у тебя есть возможность выкарабкаться из этого дерьма, понял?.. Если считаешь, что это всё шуточки, то советую пересмотреть тебе своё мировозрение. Не все люди такие шелковые. Ясно? Думаешь, мне нравится всё это ничтожество?  — Ну… ты ведь такая же, как…  — Не зная истины, молчи! Ты не знаешь, что это такое, когда тебя тянут за веревочки, и ты играешь роль. Сначала грозную убийцу, потом коварную сучку, пытающую невинных людей… И тем более, ты не знаешь, что это такое, когда ты не хочешь убивать, но, убив, уже не можешь остановиться. И продолжаешь месить кровь и мясо из мертвого человека, пока он не издаст свой последний вздох, а его раскрошенные кости челюсти и груди не превратятся в кашу! — Осаму опускает обезумевшие глаза, стиснув слабеющие колени. — И уж тем более ты не знаешь…  — Хорош, — Чуя кладёт ладонь на дрожащее лицо Дазай, прикрывая губы пальцами. Её сильно тошнит, но губы закрыты, и керосиновые слёзы выступают на нижних веках. — Я понял. Не тупой, как видишь. Успокойся и садись за мной. Отвезу тебя в твои хоромы безбожные. Дазай резко вытирает глаза и сжимает до боли свою руку, наблюдая за молчаливым напарником, садящимся за руль. Над ним тысяча разных галактик сплетается в ночной танец. Он похож на иностранца, будто не здешний. Рыжий, голубоглазый. Они знакомы то пару месяцев, а в его глазах горит огонь расправы.  — Если кому-нибудь скажешь о том, что ты видел, пожалеешь. Осаму садится сзади Чуи, невольно прижимаясь забившимся заново сердцем к его спине. От него веет жаром, недетским огнем. В нем живет страшный Бог, который изо для в день сжирает его на завтрак. Накахара молча заводит байк, лишь изредка с любопытством поглядывая на девушку. Кровь стынет от её прикосновения, сдержанности и холода. Все сопливые девицы, которых он ранее видал, просто курят в сторонке.  — Я тоже такой, — Накахара шарится за своей спиной ладонями, хватая за руки самоубийцу и прижимая к своему животу. Толстовка пачкается кровью. — Имею в виду, что тоже живу как ты.  — Мне это не интересно.  — Интересно-интересно. Меня не обмануть твоими жалкими попытками быть жёсткой, — ухмыляется самодовольный Чуя, отпуская ладони девушки. Они крепко прижаты к его телу, держатся, что есть мочи. — Вот же, ты испачкала мою дорогую вещь своей грешной кровью, рыба. Тебе придётся хорошо мне заплатить за химчистку.  — Почему я не удивлена? Я не просила тебя ни о чем, в частности, и меня спасать тоже. Кто же знал, что ты такой глупый, — Осаму впервые улыбнулась, поёжившись от прохлады. — Мы скоро поедем, нет? Хочу курить и…  — Арахабаки, — Накахара не слушает девушку, выезжая на пустынную дорогу. — Арахабаки внутри меня точно такой же, как твоё сознание у тебя.  — В каком смысле?  — Пожирает изнутри, заставляя взвыть. Только ты лезешь в воду, а я хочу всех грохнуть. Ну, ты, наверное, за наше знакомство должна была понять. Твой дэдди поставил нас вместе, чтобы ты сохраняла мне жизнь, аннулируя моего Бога во время миссий. И хотя бы от того я вытащил тебя, тупицу.  — Огай мне не отец, пёс, — прошипела Дазай, и тут же выпрямилась, подставляя лицо попутному ветру. — Всем что-то нужно. Постоянно, а я вот смотрю на обычные семьи и думаю: да с какого же черта я должна буду лишать их счастья, уродуя их тела? А затем так наплевать становится на эту нежность. Ты этого никогда не поймёшь.  — Такова жизнь, рыба. Есть хорошие, а есть — плохие. Плохие ребята, такие как я и ты, и ещё уйма таких головорезов. Дазай разглядывает массивное небо, считая пролетающие астероиды. И ни один не желает свалиться на неё, никто не хочет убить её. Самоубийце сложно быть самой собой: её растят одной мелодией, а она слушает совсем другую музыку. Две личности живут в одном теле, доводя его до адской боли. Гигантское чертово колесо сияет разноцветными огнями, а они мчатся с убойной скоростью по голой дороге, рассекая воздух и влагу корабельного порта. Дазай рассматривает вьющиеся рыжие волосы, успевая уложить неосознанно голову на мужское плечо.  — Чего это ты прилипла, ведьма?  — Нас не найдут сегодня, — девушка выдыхает ему в щеку, опустив усталые веки. Кружится голова, срывает крышу. — В этой больной реальности я хочу сегодня быть свободной. И ты будь. Осаму отпускает ладони от тела напарника, стягивая со своих волос резинку и завязывая на рыжих волосах. Так не будут лезть в глаза. Накахара прибавляет скорости, задыхаясь этой свободой ночного времени. На поворотах наклоняется так сильно, что самоубийца позволяет своим пальцам коснуться асфальта, тут же стирая всю кожу в кровь.  — Ты больная? Держись за меня! Упадёшь — собирать тебя не буду по частям! Дазай безумно смеётся, откидываясь на капот всем телом, выгибаясь разорванной струной, подстреленной птицей. Достает пистолет и вытягивает руки в небо. По пальцам течёт кровь, растрепанные волосы развиваются в потоке колючего воздуха. Напарник делает ещё один заворот. Она нажимает на курок, и пуля взмывает в усыпанное молочными каплями небо. Отдача сильная — в грудь и руки бьет волной удушья, закрывающей доступ кислороду. Диафрагма внутри чуть ли не рвётся, получая такой удар.  — Блять! Дазай, какого хрена? Чем ты думаешь? Мозги имеются или нет? — кричит Накахара, но девушка не обращает внимания. — Нас могут заметить!  — Тогда в этом будешь виновен ты.  — Чего? Да я жертва твоего тупого эксперимента, — бросает рыжий Бог, грозно скаля зубы.  — Ладно-ладно, хватит ныть. Если что-то случится, ты и твоя задница останутся целыми. Я просто хочу быть сегодня свободной. Осаму хватается пальцами за спину парня, поднимаясь с капота и выстреливая ещё пару раз в небесную даль. Предплечье стонет от сильной боли. Это были её первые знаменательные выстрелы, такие же бессердечные, как она. Девушка прикрывает глаза и отворачивается от роскошного вида ночного города. Сейчас она уже гордо перешагнула ту грань, когда становится абсолютно наплевать на то, кто ты, насколько мягкий и правильный. Людям не интересно такое. И ей её безнадежная тоска уж явно не принесла бы пользы. Да, раньше была нежной и скромной, но кому это всё нужно? Простите, пожалуйста, последние нервные клетки умрут, и что тогда прикажете делать? Бегать как псина в соплях за всеми, умоляя не оставлять одну одинешеньку. Черт ас два… Слишком много раз оставляли бестолковое сердце с ложными надеждами. В её жизни был лишь один человек, которому она доверяла сильнее, чем себе. Но Одасаку рядом с ней сейчас не было. Разве подпустят простого смертного к такому-то существу в рабочие дни? Она всегда ждала выходных, чтобы встретиться с другом, не назначая время и места. Но с Накахарой она теряла себя. Совсем. Превращалась в потерянную, злую, странную. Раздражал он её не на шутку, но что-то было в его разъярённых глазах драгоценное, что влекло за собой как морфий. Довериться ли такому человеку? Испытать судьбу ещё раз на прочность?  — Приехали. Слезай с моей крошки и уходи, — рявкнул Чуя, опуская уставшую рыжую голову на сложённые руки. Мотоцикл остывал после долгой поездки от безбашенности до молчания. Одиночный рейс, и билеты «на обратно» уже распроданы, причём вместе с терпением юного Бога. Осаму игнорирует слова Чуи, колеблясь ещё с минуту. Тело все в треморе от облепившего кожу холода и дикой звериной скорости. Платье почти высохло и теперь бодро взмывает ввысь, качаясь на ветру.  — Не расслышала? Я сказал, уходи. Спасибо, мне больше приключений не нужно, хватит на сегодня. Итак мозги выдаёшь, и…  — Спасибо, — Дазай аккуратно встаёт, поправляя спутанные волосы. Неземная, убитая, связанная. Чем? Собственными цепями из ада. — Погоди минуту. Осаму поворачивается к напарнику, ровно глядя в голубые глаза. На её лице собранность и не более. Показывать себя — открывать двери к собственной гибели. Наверное, так она привыкла считать. Бледная ладонь достает из сумки бумажник, пальцы ловко и неспешно раскрывают его словно его владелица — вовсе не обычная девушка, а умелый хирург, хладнокровно выполняющийся свои обязанности.  — Ч-что ты… Ты с ума сошла?  — Да.  — Прекрати! Убери обратно сейчас же.  — Не могу, я все же доставила тебе неудобства, судя по твоему кислому выражению лица, — Дазай бесчувственно улыбнулась, наклонившись к напарнику. И он впервые смог разглядеть её печаль так близко, так отчётливо. Нет, за этой каменной стеной пряталось что-то слезно-болезненного оттенка. — Поскольку людям в таких ситуациях приходит осознание того, что они упустили важный час своей жизни, теперь они жалеют о потраченном времени, чуть ли не взвывая от боли. За одну минуту человек может сделать столько всего, даже мир перевернуть. И той минуты все равно жалко. Поэтому тебе твою «утрату» я компенсирую. Вот столько устроит? — Дазай опускает глаза, протягивая в кровавой руке скомканные купюры и пару монет. — Несмотря на то, что я не просила тебя «подарить» мне жизнь, ты так сильно расстроился из-за потраченного времени, что я не могу оставить тебя без награды. Ты ведь хочешь этого? Чуя молчит, озлобленно глядя в сторону. Перед его носом крепко держится тонкая рука с деньгами, по сторонам — благодать и тишина. Каждая клетка тела пропитывается странным чувством, необходим чувством, каким-то стыдом с примесью тахикардии. Внутри отдаёт, дай боже, сильно.  — В общем, у меня тоже мало времени, чтобы мешкаться тут с тобой, — Дазай берет тёплые ладони Накахары и укладывает в них деньги, спокойно выдыхая. — Если людям плохо, если перед ними ты виноват, — дай денег, и тебя простят. Надеюсь, и тебе этого хватит, чтобы меня прос…  — Дазай, ты такая странная, — усмехается Чуя, отдавая купюры обратно в ладони напарнице. — Настолько, что иной раз твоя прямолинейность меня доводит.  — Возьми то, что я даю. Я не со всеми так обращаюсь, — Осаму упрямо смотрит в хитрые глаза, заправляя за ухо выбившуюся прядь волос. — Если хочешь поучить меня жизни, можешь сразу убираться. Накахара проводит пальцами по её ладоням, изучая подушечками их рельеф и неприкосновенность. Дазай холодно следит за его действиями, покусывая губу со внутренней стороны. Струйка крови попадает на язык, становится больно, но этого мало. Боль должна быть неописуемой, чтобы она смогла затмить душевные терзания. Почему-то ей нравится это чувство, и она не отдергивает ладонь, прекрасно ощущая теплоту на кончиках ушей.  — Что же внутри тебя сидит, Осаму? Арахабаки не сравнится с тем, что находится в тебе. И отчего ты стала такой? Готов спорить, ты была милейшим ребёнком, — Чуя хмыкнул и притянул девушку за затылок к себе. Поцеловал тонко, как любят девушки, нежнее и как можно ощутимие. Провёл губами по губам, улыбаясь дьявольской улыбкой и крепко держа за затылок. — Ты вымотала мне все нервы сегодня, поэтому мне разрешено сделать с тобой то же самое. Посмотрим, что из этого выйдет. Дазай рвано вдохнула воздух, поморщившись от наступивших на горло чувств. Губы загорелись от горячего дыхания напарника: застывшего тактильным касанием на коже. Она не позволяла так играть с собой, не позволяла снова окунать себя в ту же грязь эмоций.  — Скажи честно, ты специально?  — Да ты вся горишь, — Накахара зевнул и потянулся, вновь заводя мотоцикл. — Взгляни на себя в зеркало и пойми, что я тебя сломал. *** В ночной тишине засыпать бывает неуютно. Особенно, когда покалывает током кожу от чувства нового и непонятного. На ее пурпурных щеках горят следы дерзких губ, изласкавших всю шею и грудь. Жарко… Она никак не может уснуть, разглядывая его крепкую спину на соседней стороне кровати. Рыжие волосы, взъерошенные ее пальцами, прикрывают покрасневшие уши. Рыжая луна в небе сводит её с ума. Рыжее, рыжее, рыжее. Она проводит пальцами по его волосам, обжигаясь их кипящей лавой. На ладони остаётся огонёк, и она тянет его прямяком в душу. Их первая ночь. Все тело скулит, а его владелица разглядывает его лопатки, не смея закрывать глаза. Губы горят, приоткрываются, вспоминая по следам и вкусу горячий поцелуй, подаренный в награду. На потолке и стенах бродят духи и призраки чьих-то существ. Ей страшно без него. Чуя стал для неё больше, чем просто напарником, и сегодня они это доказали. Голову занимал лишь он, его неопытность и запах кожи. Ничто не лезло в сознание более: ни травмы детства, ни то, что за юного Накахару могли очень волноваться. Где он? С кем? Осаму целует его под ухом и жмётся ещё ближе, ласково укладывая голову на плечо — бесконечно боится потерять и его. Но он не чувствует её так же глубоко, как она его. А потому внутри бродят бесы, поселившиеся с давних времён.  — Что такое, малыш? — два хитрых глаза поглядывают на обеспокоенную Дазай, и она тотчас вспыхивает ярким огнём. — Не можешь уснуть? Осаму молчит и кивает, ожидая классического равнодушия со стороны Чуи. На месте других он отвернулся бы и продолжил свои сновидения, но не в этот раз. Слишком дорогого ему стоило открыть для себя эту «стерву» особенной. Не жестокой, не лишающей жизней, не гадкой змеей. За ее плечами десятки погибших, сотни искореженных лиц и душ. Но Осаму совсем другая, когда открывается Чуе. Так сильно позволяла себе открыться лишь ему и тому, кого уже нет в живых. Блуждающая женская рука обнимает со спины его горячее сердце, а раскрасневшиеся щеки жмутся к его спине. Так тепло. Но неуютно и холодно. А ему только в радость такая сладость — когда твоя персональная «проблема» сама просит тебя убаюкать её. Ещё год с лишним назад Дазай было не узнать: слишком тяжело ей далось пережить смерть Одасаку. Именно смерть, не уход, не утрату, не, как модно нынче говорить, бремя, которое осталось после того, как человек «оставил» эту жизнь. Смерть довольна склизкая наощупь и горьковатая на вкус, её тяжело принять, поэтому она не церемонится и страдающего по «ушедшему» первая обнимает костлявыми руками, царапая кожу на шее, душа, лишая права жить спокойно. Может показаться на первый взгляд, что Чуя — только способ утешить растоптанную душу, однако это наглая и бестолковая ложь. После смерти Оды, пусть и не сразу, но она всё-таки смогла сделать глубокий вдох и даже поверила в мифически прекрасную реальность о том, что может измениться. Хотя бы на каплю стать другой. И в Чуе ей полюбилось это дивно достойное качество — не жалеть людей, не жалеть, когда те плачут. Если жалеть человека, это лишь погубит его сильнее, поскольку мрачные мысли и подгорелый мир его станет вдруг невыносимым, превратит невинного в жестокого эгоиста.  — А Огай точно ничего не скажет тебе? Что, если они узнают о нас? — робкий шёпот в капну рыжих волос, и этот голос… он заставляет его застыть в одной позе и замолчать. — Тебя, болвана, не накажут?  — Скорее, накажут тебя, глупую, — ухмыляется парень и блаженно выдыхает, чувствуя её ладони и резко бьющееся сердце голой спиной.  — А меня за что? Накахара поворачивается к девушке и непрерывно смотрит на не меняющееся в мимике лицо. Что бы он не говорил ей, как бы не поступал, для него её печаль оставалась вечной загадкой. Дазай смотрела на него с улыбкой, но губы стеснялись, боялись глаза. Боялись так, словно это запуганный ребёнок, а не беспощадная убийца, лишающая жизни раза два на дню. Словно это подросток, а не женщина, расцветшая мудростью. Далеко не так.  — Ну, ты меня украла, привела к себе домой, не отпустила обратно, — Чуя накинул на голые плечи одеяло, — и это ещё не всё. Могу с самого начала пойти, если хочешь. Прямо с того момента, когда ты решила сделать меня своим пёсиком. Осаму грустно прикрыла веки и коснулась губами его губ. Кротко, ласково, холодно. В голове поплыли воспоминания, и она почему-то поддалась их течению. Чуя без слов всё понимал, но всякий раз таким неожиданностям удивлялся как маленький. В детстве многие играли в игру, суть которой таилась в сборке уютного гнездышка из пледов, одеял и всего подручного. Так и они: лежали «в домике», боясь и на миллиметр отодвинуться дальше друг от друга. Всё-таки она правда его любила, а он — её.  — Прости, — девушка извинялась впервые. Ни за одну жертву она не просила прощения, а за него была готова отдать весь свой мир. — Не стоит говорить об этом. Она прикрыла глаза и поцеловала его в губы, посылая все «но» куда подальше. Я люблю до бесконечности… В голове проносится отчетливым эхом тысячи неоконченных фраз. Только их обрывки и смущенные поцелуем губы, пара рук, успевших обжечься об огонь и покрыться волдырями. Ну вот, снова придётся бинтовать. И, как не кстати, самоубийца снова забыла, в какую сторону мотать бинт. По часовой ли стрелке или иначе?  — Silentium, мой друг, не шутка, — улыбка в поцелуй. — Словами много не покажешь. Давай немного помолчим. Он хлопает удивленными глазами — не понимает и капли. От того ли они не будут вместе, потому что такие разные? Или потому, что изувеченные умы с сожженными заживо душами не в силах совладать с друг другом? Или, может, когда она уйдёт, у него останется попытка жить спокойной размеренной жизнью. Без нервотрепки, молчания и скандалов. Люди делятся на два клана: для одних слова — метод выразить всё изнутри, а кто-то под клеймом вечной темноты способен высказать себя с помощью молчания. Дорогое это удовольствие. Сколько они так пролежали, она уже и не вспомнит, но эта ночь была особенно тосклива. Она хотела встать, чтобы выпить стакан воды, но чуть начинала шевелиться, и крепкие руки Чуи тут же прижимали её к себе, а сам он шумно дышал. Словно дракон… Вот-вот загорится изнутри пылающим огнём грудь. Сказать, что от такого внимания внутри неё расцветали сказочные мечты — ничего не сказать. Она отказалась от слишком многого в своей жизни ради убийств, и поведать истинную себя кому-то ещё раз было тяжелым решением. Осаму почувствовала, как любимый бес ослабил хватку, и осторожно выползла из-под тёплых рук. Только сейчас она смогла как следует разглядеть оголённые пальцы, всегда скрытые под перчатками. Не созданы эти руки для жестокости. А к ней Дазай сама привела его. Фактически как жертву к погибели.  — Прости меня, — единственное, что выпалила она, осторожно подняв тяжелое запястье Чуи и прикоснувшись к нему своей щекой. Его пальцы заметно дрогнули, отчего по вискам девушки разбежались во все стороны мурашки. — Не теряй нас, пожалуйста. И я постараюсь не натворить дел. Ты — мой последний шанс, слышишь? Дай мне немного времени, и я стану хорошей.Я стану ласковой. Наблюдать картину спящего Арахабаки было одним из милейших моментов её жизни. Но даже тогда сердце не выдерживало прилива таких эмоций и убегало, куда глаза глядят. Забирало свою хозяйку с собой: посидеть на балконе в одиночестве. В такие моменты Дазай, как и в свой первый подобный лунный вечер, накидывала на плечи тёплую козью шаль, осторожно доставала из холодильника очередное фальшивое счастье в блистере и усаживалась на крепкий дубовый столик на спящем балконе. То ли плакала, то ли дремала, стараясь избавиться от кошмаров, сидела до рассвета. Веяло ароматом гиацинта с настенных кашпо. Едва слышно жужжали пчёлы, и, наверное, такие же странные, как и Осаму, не спящие по ночам. Эдакие особи-одиночки типа Хордовые и типа Членистоногие. Везде таки встречаются юродивые. Девушка сидела на столе, прижав одну коленку к груди, а вторую ногу полностью свесив. Потом возвращалась к обнимающему край одеяла Чуе, ложилась рядом, изображая спокойствие и гармонию всем телом. Ластилась как кошка, вела себя как полагалось: обнимала за спину, утыкалась губами в шею, но глаза никак не смыкались. Слишком много в них было крови. За ней постоянно следил какой-то страх, не отпускал ни на минуту. Если удавалось заснуть хотя бы к шести утра, это чудо можно было счесть за победу. А бывали и другие дни: страшные, запачканные дождём, когда она непрерывно дымила у окна дома, ёжась по-детски от озноба. Никто не знал, все думали — у неё отпуск или что-то вроде того, если у убийц вообще существуют выходные. А если все же засыпала, то чутко и неважно. И снился ей один и тот же сон.  — Почему это вы вдруг загрустили? — маленькая девочка подсела к довольно притягательному внешне молодому человеку. Паренёк, отдыхающий на скамье, закрыл книгу и уставился на холодное солнце, по-осеннему размытое нескончаемыми ливнями и падающей листвой. На лице его играли огоньки. Так странно! В такую-то ужасную погоду он походил на те самые красные клёны, готовящиеся ко сну. Казалось, поздний октябрь был ему к лицу. И правда: красновато-рыжие волосы спадали на глаза, выделяя их загадочность.  — Прошу прощения?  — Вы совсем не выглядите счастливым, хотя сегодня довольно красиво, — девчушка пристроилась рядом с ним, трепетно роясь в стареньком черном пальтишке. — Расскажите мне о вашей грусти? Может, я смогу чем-нибудь подбодрить?  — Вот уж не думал встретить вас сегодня, — парень повернулся к ней и улыбнулся, и лицо его заиграло иной музыкой, более нежной. — Осаму, все в порядке. Вам не стоит волноваться.  — А за что же мне тогда волноваться?  — Хм-м, — юный мечтатель задумался ненадолго и вздохнул, — может, над тем, что нам стоит обращаться друг к другу на «ты»? Юная Дазай взволновано поменялась в лице. Маленькие ладошки что-то старательно прятали, и болталась нога в потертом башмачке, длинная не возрасту, шаркающая по асфальту. Скамейка, на которой сидела эта странная пара, была и сама изувечена временем, стилем и фриками, болтающимися по ночам в парках.  — А разве тогда нас не накажут? Сами понимаете, в Мафии за ослушание…  — Это будет наш секрет, — хмыкнул повеселевший Сакуноске, озарив своими эмоциями и её красные глаза. — Согласна, Осаму? Девочка огляделась и кивнула, подрумянив щеки смущением. Она была куда выше его по статусу, всё-таки бесценное сокровище, рубин в короне короля со скальпелем. А он… да о нем никто и не слыхал, но судьба — сложная штука, и таких детей в одну могилу заводит. Ему сегодня исполняется бесценное количество столь юных лет, а он до прихода новой подруги сидел один одинёшенек и думал, о чем поёт весь этот мир, если в нем так мало радости.  — Хорошо, — Осаму разжала пальцы рук, и на ладонях показался самый обыкновенный черничный Чупа-Чупс. — Одасаку, так ты скажешь мне, почему такой грустный? Такое чувство будто ты — ребёнок, у которого наступил день рождения, и он празднует его в одиночестве. Ода промолчал, но не от того, что не знал ответа на этот её бестолковый вопрос, а лишь потому, что не знал, как расстаться с комком в горле. Она — его первый и самый верный друг. Пока что он лишь может догадываться об этом, но само ощущение нужности придавало ему счастье. За все свои годы жизни ему не приходилось его испытывать. Говорят, глаза ребёнка — самая честная правда из всех наичестнейших. Но юный мафиози не носил при себе искренность уже тогда. В зрачках, наполненных густотой этого города, повис лишь нередкий гость — туман с верным своим спутником — полу-голубым небом после дождя. Осаму Дазай была сильно младше своего друга, но была преданнее его сверстников и, если быть точнее, преданнее целого мира. Мало помалу, но Сакуноске начал открываться только ей, и то давалось ему совершенно не легко. Когда человек умирает, его душе, только что расставшейся с телом, почти до колющей боли сложно стоять на ногах. Они ватные и лишенные ритма. Так и с юным господином, которого многие в округе за человека то не считают, не говоря уже о том, что все думают о его характере. Весьма скверен? Может, уныл и одинок? Но способен ли тогда столь равнодушный к жизни поэт собственных мыслей быть таким ласковым и добрым к близким?  — Ты Ванга? Я не перестану тебе удивляться, — неловко пробормотал он. — Я и не грущу, просто думал о том, о сём. Скажем, об этой осени и о том, сколько ещё таких осенних дней стоит пережить в скуке.  — А что ты понимаешь под словом «скука»? Отрешённость и апатию или медленное убийство?  — Скорее, последнее. Но пришла ты, и я больше не чувствую этого.  — Знаешь, я не могу развеять твою грусть, наверное. Доктор тоже постоянно хандрит в это время года, ну что уж тут поделать? Зато ты стал на целый год старше! — Осаму осторожно дотронулась до его тёпленькой ладони и посмотрела на тоскливые глаза. — С твоим днём тебя, друг. Ты теперь не один. Её ловкие пальчики передали ему ту самую вкусную конфету, обернутую шуршащей разноцветной бумагой. Словно огромный подарок в приятно шумящей упаковке. И вот в его глазах показалась желанная искренность. Он тотчас перевёл их на улыбающуюся подругу, которая, ну, никак не могла усидеться на месте, тревожно болтала ногами и переодически поглядывала на него. Такая странная и даже очень. Порой дергался глаз, придавая её виду ещё большую ненормальность. Но почему-то Одасаку другого друга и не было нужно.  — Спасибо, — он завороженно окинул взглядом её трепетность. И тот трепет запал в душу. Им пополам. Но никто ничего не признавал. — Я так рад, что ты пришла. Я… я очень ждал, хотел хотя бы увидеть разок.  — Я, может, и не уйду сегодня. Дома всё равно одна ругань. — Дазай сняла с себя красный шёлковый шарф и накинула на шею друга, аккуратно повязав по-французски. — Так, вот это мой небольшой подарок. Начнёшь брыкаться и отдавать обратно — убегу! Согрейся хорошенько. Так ведь поступают друзья, да?  — Да ты сумасшедшая! Иди сюда, скорее, — Одасаку развязывает на себе вещь и притягивает надувшуюся девочку, повязывая один тёплый шарф на их шеях. — Приму его только так. Пока ты здесь, будешь греться со мной, понятно? Осаму краснеет, усмехаясь в приятную нежную ткань шарфа. Ну ещё бы, разве она может быть не согласна? Всюду дует холодный ветер, подхватывая на ходу листья-самоубийцы, не давая им разбиться. Они кружат и падают ниже, скрывая двух друзей в своей тишине, чтобы позволить им насладиться моментом весьма редким.  — А ты нехилые ультиматумы ставишь, — девочка улыбается, натягивая края рукавов на ладони и отводя глаза. Признаться в том, что ещё вчера ты резал себе руки, и сегодня будешь делать это тоже, крайне сложно и не нужно. Эта боль, о которой никому нельзя рассказывать, которая может все разрушить. — Это ты делаешь потому, что, если узнают, что я разболелась из-за такой погоды, будучи с тобой, тебя могут отогреть пулей в лоб?  — Ты всё-таки ещё такая глупая, Дазай.  — Чего? Сам дурак! Я тебя на верность проверяю.  — И многим же ты не веришь? Осаму замолкает, глядя в честные глаза с особой боязнью лишиться их. И правда, как же это получается: выходит, она такая же мерзкая и презрительная, как и все, кто её окружают? Сначала ластится, а потом так ранит?  — Извини, — она берет его за руку и крепко сжимает, что есть мочи. Тремор в ладонях болезненно отдаёт током в костяшки, но она все равно улыбается ему. — Ты для меня очень важен, и на самом деле я очень не хочу ссориться. Я не подумала, прежде чем говорить, просто совсем не знаю, как себя вести с…  — Друзьями?  — Да.  — Я тоже, — улыбается паренёк в ответ, ответно сжимая ее ладонь и накрывая пальцами замёрзшие косточки. — И я не хотел быть резким с тобой.  — Тогда, раз мы оба такие невежды, может, поговорим о чём-нибудь? Могу рассказать немного о том же Чупа-Чупсе. Одасаку с интересом вертит в пальцах другой руки конфету на палочке. А чудила с растрепавшимися из-за ветра хвостами на кукольной голове внимательно наблюдает за этим. Все ещё удивляется, моргая яркими глазами, почему он не испугался её? Почему другие её чуть ли не возносят, чуть ли не поклоняются её дару, боготворят как дочь всея Мафии, а он так прост и ласков к ней?  — Может быть, ты знаешь, что эти конфеты испанские на самом деле? И дизайн логотипа придумал сам Сальвадор Дали, — полушепотом рассказывает Осаму, ощущая, как под накрытой его ладонью её рука вместе со всем телом больше не подаётся тремору и тикам. Нервы скомкались в комок и в ужасе спрятались в уголках тела, и не выйдут, пока она будет рядом с ним.  — Правда? Неужели сам Дали?  — Он самый. Говорят, он съедал в день по восемьдесят Чупа-Чупсов, думая над логотипом компании. До сих пор не понимаю, как его желудок принимал такую порцию сладкого…  — Но признай, наверное, было вкусно. Одни вкусности каждый божий день. Вероятно, у него были проблемы с вдохновением, раз ему поставляли столько коробок с конфетами. С той самой осенний поры Сакуноске стал приглядывать за взрослеющей звездой криминального шоу. С каждым годом глаза становились всё бешенее, возбужденнее, тоскливее. Он разглядывал их с надеждой, что горе не коснётся их слишком близко. Осаму же любила слушать лаконичные истории друга про удачу и неудачу, иногда ответно молчала, крепко держа за руку и опустив глаза в знак уважения к проблеме, иногда советовала что-то. Для него она была любимой сестрой, а он для неё — совсем не братом.  — Не могу не согласиться, — она жмётся чуть ближе к его плечу, уже не скована рядом с ним. Давно не было таких чувств, даже, находясь с близкими людьми, она не испытывала такое. И испытает подобное лишь раз после его ухода… — Подумать только, он был безумцем и гением, а это восхищает. Знаешь, что он говорил про Саграду?  — В отличие от Оруэлла был влюблён в этот замок.  — Тебе тоже нравится размышлять над подобным? Юный философ почему-то улыбнулся этим вскользь сказанным словам. Восхищала его отнюдь не готика величественного храма, не безбашенность испанского деятеля. Его вдохновляли неординарные умы, бредовые и не бредовые идеи. В скучном мире это было весьма занимательным развлечением — читать Джорджа Оруэлла, верить на слово Ясунари Кавабате, томик которого Одасаку не выпускал из рук, и быть чем-то средним между романтиком и реалистом.  — Быть бы таким же смелым человеком. Смелым и отчаянным, пусть это и будет стоить жизни.  — И правда, — Ода удивился недетским мыслям подруги. Хотя чему здесь удивляться? Это ведь он давал ей как-то раз прочить «Цикаду и сверчка». После этого в юной убийце и проснулась страсть к раздумьям о важном, желание провалиться в выдуманный мир и остаться там. Не встретив она Сакуноске в своё время, так и осталась бы гадкой и выросла бы такой же беспощадной.  — А почему Оруэлл считал Саграду Фамилию отвратительным? Гауди так старался, столько души вложил…  — Ты поймёшь, когда вырастишь. Словами это не объяснить. Всегда будут в жизни люди, которые будут ненавидеть тебя или считать безбожным существом. К сожалению, в нашем с тобой случае это неизбежно. Дети и подростки — это тот самый ковш ведьмы, в котором властная чародейка варит своё зелье, а эмоции, которые выкипают и бьются ошмётками пены о раскалённые языки пламени, — это те самые баночки с колдовством, просто каждую из них добавляют вечно излишне. Зато чувства выходят высшего сорта, дорогая добыча для взрослых людей. И пусть Одасаку был несколько скрытным, причудливым и замкнутым, пусть их разделяла нехилая разница в возрасте, почему-то возникало между этими двумя чувство, роднее которого только, пожалуй, тот миг, когда новорожденного укладывают на живот матери. Но в голове это чувство разум считал далеко не тёплое и ласковое. Скорее, адаптация и привычка, которая переросла в необходимость. А может, и это — дивная ложь. В этом мире никому нельзя верить. Ему нравилась та ахинея, которую от балды несла девчушка. В своих словах и, как выяснилось позже, в существе своём, она была вполне честна. Пусть и, будучи оставленным на произвол судьбы маленьким ребёнком, который гораздо младше смышленого Одасаку, вернее друга он и не желал найти. Ему просто нравилось быть с ней таким же не скованным, обычным подростком. ***  — Бог мой, Ода, и как ты узнал, что я здесь? — девушка в промокшем плаще жмурилась от холодного алкоголя, обжигающего глотку. В стакане, на дне опустошённого стекла, болтались крупные кубики льда, тревожимые красноватым пальцем Дазай. — Вот уж не думала, что мы сегодня снова увидимся! Но ты же так нуждаешься в этом. Хочешь, желаешь, ждёшь его в мыслях каждый день божий, мечтаешь до дрожи в мизинцах его обнять. Зачем? Чтобы коснуться незаметно губами места, где разрывается от недосказанности его бьющееся сердце, обнимая своими тощими руками с особым блаженством. Или, может…  — Трубку не берёшь. Чуя сказал мне, что ты только с миссии домой собралась, но, как я вижу, все же хорошо, что сначала я заехал сюда. — Мужчина собранно проходит в зал, ощущая, как под мелодию со старых стертых клавиш и звона разбившегося бокала в груди медленно отпускает. — Готов поспорить, ты даже не переодевалась.  — Как верно. Ода, ты как всегда абсолютно прав, я поражена, признаться. Осаму запахивает на груди мокрый плащ и одуревши улыбается другу, стараясь не переборщить, не отпугнуть, не сломаться. Они дружат слишком долго, но между ними веет вечной неловкостью и то глупыми попытками Одасаку поставить юную госпожу на путь истинный, то его же равнодушием и осознанием того, что мафиози с перебинтованным лицом не подходит для этих целей. В спертом воздухе летает с носу на нос крепкий запах дуба и оливковых деревьев, дурманит уставшие умы и чудом приводит в чувство. Посетителей в столь поздний час мало, поэтому всюду выключен свет, за исключением одной лишь пары светильников над головами у друзей. Может, ты просто так стараешься избавиться от мерзости, которая оседает в твоём пустом желудке, саднит язвами по телу, кровоточит порезами? Ты используешь его или правда так сильно стараешься избегать чувств…  — Почему ты пришёл? Время не детское, разве твоим ребятишкам не пора спать?  — Всё в норме, за них не волнуйся. Я обо всём позаботился, — мужчина бросил взгляд на согнувшуюся над бокалом девушку, проводил глазами её не пьянеющие щеки, измазанные пылью, пепельницу и пару окурков. Пахло от неё более, чем отвратительно. Разве от девушки должно так нести выпивкой и сигаретами? — Приехал, потому что знал, как всё это будет. Мы давно не виделись, и ты совсем пропала. Про тебя пошли слухи, что ты сходишь с ума, вот я и приехал, как смог.  — Спасибо, — Осаму, забывшись на несколько секунд, зажмурилась и резко вдохнула, тут же скорчившись и прикрыв губы бледной рукой. — Н-не нужно было, правда. А сплетням не верь, вернее, верить или нет — дело твоё, но помни, что я в порядке.  — Дазай? Тебе больно? — Ода коснулся промокшей её спины ладонью, ощутив сбитый усыплённый ритм сердца. — Как мне не верить, когда передо мной живое доказательство…  — Всё в порядке, — выдыхает Осаму, боясь посмотреть в родные глаза. Руки крепко жмут к себе верхнюю одежду, скрывая прожжённое до тла тело. Во рту держится противный вкус спирта и крови. — Всё-таки неплохо, что ты здесь. Я успела соскучиться. Всё время читаю «Тысячекрылого журавля» и вспоминаю тебя. Одасаку молчит, замирая на пару секунд. Он знает, если начнёт сейчас учить её жизни, на её слова о том, какая она бесполезная блядина, ворчать что-то вроде «не смей так о себе говорить, чтобы я больше такого не слышал», девушка просто пропустит это, как пропускала подобные нравоучения от всех всегда. И ведь это был способ защиты и последняя капля в чистейшей ненависти к себе: она не терпела, когда за её выбор создавать себе образ твари, все вокруг начинали поучать мудрости житейской. Да нужна ли она, эта ваша мудрость? Попробуйте сами себе сначала сказать и почувствуйте как надменно это выглядит. Ода чувствует, насколько она благодарна за молчание. Ничего, кроме молчания и не нужно. Человек всегда сам способен разобраться в том, кто он, но, будучи не один, это почти всегда гарантирует точный исход. Дазай осторожно прижимается к плечу мужчины, улавливая нотки кофейных зёрен от его волос, рубашки, кожи. Даже ресницы несут в себе непосильную для познания таинственность. Под светом ламп красноватые волосы становятся рыжими, млеют как и их владелец от ощущения нужности.  — Одасаку, выпьешь со мной? Угощаю, — улыбается Дазай, разбитыми глазами рассматривая на лице друга то, что он всегда старательно прячет.  — Нет, спасибо. И тебе не советую напиваться, всё-таки позаботься о своём здоровье, тебе всего…  — Здоровье? Ох, мой милый друг, да нужно ли все это, если вся грудь в шрамах и швах? — Осаму смеётся, упираясь губами в своё запястье, ловя недоуменный взгляд мужчины. — Ода, ты слишком хорош для этого мира. И уж тем более слишком хорошего мнения обо мне. Вот он — печальный итог всех прочитанных умов. Это Одасаку сделал её такой неполноценной или она сама, успевшая вдоволь наглотаться дыму в детстве, своим восполненным мозгом сделала себя такой? Они читали одни и те же книги, у них под кожей зашит один и тот же пепел, но жизнь их настолько разная. Одна монотонно возрастает, а другая — убывает.  — У тебя швы… на груди?  — Имеется парочка, весьма аккуратных кстати. Хирург умелый попался. Но это всё равно выглядит более, чем просто мерзко, поэтому не в счёт. Так что это мы о таких интимных вещах болтаем? Расскажи-ка лучше мне, как твои дела? Ода окинул подругу понимающим взглядом, замерев на мгновение на растерзанной горем улыбке. Её губы были пересохшими, красноватыми в уголках от вечной аллергии на всё подряд, но создавалось впечатление, что кто-то разрезал эти самые уголки, вставил в них ленту и теперь тянет, что есть мочи, чтобы кукла могла улыбаться. Она же смотрела на него с нежностью. Не дружеской нежностью, боязливо. И всякий раз, когда под брюки сквозь штанины забирался ветерок из окна, она краснела, взбудоражено и невообразимо держась. Была настоящей, наверное. Он не проверял, но, если проверил бы, Осаму точно бы не подвела.  — Вот ты даёшь, конечно. И почему это уродливо? Кто тебе сказал такое? Шрамы, где они ни были бы, — это истинная ты. До сих пор не забуду, как ты однажды осталась у меня на ночь. Кто бы знал, что ты настолько сильно себя ненавидишь. Но знаешь, шрамы тебя не портят.  — Только не говори, что видел меня в таком состоянии, иначе я умру со стыда перед лучшим другом, — Осаму побултыхала виски в бокале, чуть отвернув косматую голову. Где-то в волосах горели уши — она всегда это остро ощущала. Так стыдно… Стыдно, стыдно, стыдно.  — Спокойно, голубка моя, — мужчина почесал затылок. — Я лишь успел тогда разглядеть кучу кровавых бинтов на полу, — Сакуноске мрачнеет, вспоминая вид полу-бордового тонкого тела. Сладко… Сладко так искусно лгать. Ещё бы, Ода видел всё, случайно застал в комнате меняющей бинт за бинтом. Он помнит, как она шипела, туго наматывая каждый стерильный тур, плотно зажимая рёбра и грудь не менее туго. Под краями жесткой повязки синела кожа. Одасаку хотел бы сделать в тот миг хоть что-нибудь, успокоить, подбодрить, стереть всю боль из юной памяти. Но мог ли он? Увидев истину, не так просто смириться с ней. Сказать, что её «изуродованное» кровью тело поразило его — ничего не сказать. Такие, как она, — летальные комбинации генов. Не живут такие долго, либо погибают ещё в утробе матери. А на крошечной его кухне их в тот день ждала приготовленная ими же семга с рисом и соевым соусом. Столик был маленький, уютный, под две пары ног под ним и две пары рук, тянущимися до лакомства на одной тарелке. Когда Ода думал о том, что увидел ранее, почему-то вообразил себе эту недоизысканную модель машины для убийств в виде счастливой мамы для сирот. И сердце поймало удар. А, если бы она не попала в Мафию, мола ли быть другой?  — Так ты не рассказал, как поживаешь? Одасаку вдохнул глубоко и улыбнулся расслабленно, потирая пальцами глаза. Знал, прекрасно знал, что на него смотрят. Но всё же боялся что-то сказать.  — А что мне рассказывать? Существую, читаю Далай Ламу, ем карпа по твоему рецепту с шампиньонами. У меня все по-обычному: работаю, варю, стираю, убираю. Всё подряд в несколько рук. Обыкновенная жизнь. Иногда нервы сдают, но это ведь такая мелочь, — безразличие в его глазах меняется на открытость. — Думаю, хотел бы завязывать с этим дурным делом. Покоя мне нет от этого, ночью и днём иной раз места не нахожу.  — И почему же завязывать? Ты в игре, а это на всю оставшуюся жизнь, Одасаку. Отсюда не сбежать, — Осаму болезненно кашлянула в сторону, зажав у губ ладонь. — Можно только уберечь кого-нибудь ещё от этого дерьма, понимаешь? Не понимаю, конечно, откуда у людей такая тяга к жизни, но, если задуматься, то можно вычленить что-то хорошее. Например, всего тебя.  — Ты всегда говоришь эти слова. И что же думаешь на самом деле? Если у убийцы нет права на раскаяние, — Ода серьёзно разглядывал изысканную коллекцию вин на полках стен, прекрасна зная, что дотрагивается до Осаму слишком глубоко. Даже чересчур сильно раздевает ей душу, — то, как тогда быть тому, кто хочет нарушить этот негласный закон? Я говорю сейчас не только о себе, Дазай.  — Да брось… Ты верил бы мне побольше, сам в детстве ругался, если я не доверяла. Ты не настолько крупная фигура, чтобы тебя на следующее утро после, допустим, того же ослушания босса нашли мертвом в канаве где-то. Потому ты ещё можешь уйти. Янтарно-малиновые грозди винограда сочно поблёскивали при свете пары светильников, засыпая на деревянных полках с роскошными сосудами напитка богов. Атмосфера становилась слишком личной даже для этих двоих. Девушка ещё раз попросила обновить ей напиток, рождая обреченные взгляды на себе милого друга. Одасаку не любил, когда она врала ему и себе, подло держа на лице маску равнодушия и гордой жалости, но любил её настоящую: маленькую, с разбитыми в кровь губами после неудачного падения, пускающую дымящиеся струи ввысь. Любил как свою сестру, наверное, а может, и нет. А она любила его, неопрятного, покалеченного душными днями, сожжённого в костре инквизиции, слишком дерзкого и смущенного. Всякого любила, к чему скрывать?  — Ты снова обманываешь нас. Не стыдно ли, Осаму?  — А что, по-твоему, значит стыд? Не нам ли, убийцам, пора его искоренять?  — Убийца ты или нет, но человек — в первую очередь. А убийца по принуждению, пускай тебе и сносит с этого крышу.  — Вот видишь, Ода, я всё-таки та ещё…  — Какая разница? Вопрос ведь только в том, как же быть. Потому что оставаться в таком положении, имея большие разногласия со своими принципами, опасно. В гроб сведёт раньше, чем того захочет Всевышний.  — А его, — Осаму облизнула промокшую в алкоголе губу, — и нет. Если бы был, не послал в такое дерьмо. Жили бы спокойно, учились бы вместе, ты однажды пригласил бы меня на кофе, я бы не отказала. Смотрели бы вдвоём на звёзды. Так поступают друзья, ведь правда? Ода посмотрел на подругу: отчасти та была права. Что можно изменить? Если во всем признаться, уйдя из Мафии, можно погубить себе жизнь за решеткой, жрать оставшиеся дни плесневую кашу и терпеть побои от таких же уродов… Осаму молчит, вальяжно и не менее возбужденно глядя на бокал. С каждым глотком погибает смысл.  — И каков тогда выход? Его вообще можно найти?  — Смерть, — убийца запахивает плащ на себе, откидывая на спинку высокого стула голову. — Но тебе такое не по вкусу, я знаю. Прости, я долго искала ответ на подобный вопрос, который ты мне задал, но ничего лучше не придумала. А, между прочим, кровь весьма хороша на вкус. Будто целуешь тёплую воду, после того, как перекусил сочным гранатом. Сакуноске сломано смотрит на девушку. Под глазами сковываются морщинки, и мужские плечи теряют сдержанность. Падают, расслабляясь, даже не выпивши. Он безупречно болен, но все же более стойкий, чем она. В огрубевших от жизни пальцах мужчина крутит салфетку, складывая уголки в крошечные складки. Ответ должен быть, ответ обязательно есть.  — Дазай, знаешь, если я когда-нибудь найду выход, то пойдёшь ли ты со мной? Если зло искупается добром, решишься ли рискнуть попробовать? Девушка недоуменно смотрит на друга, но вскоре в глазах проскальзывает искра. Внутри распускается ещё один бутон.  — Разве такое возможно?  — Возможно. Всё возможно, мой друг. И Одасаку не подведёт. Он обязательно найдёт решение: вот только поздно будет, потому о том самом выходе он сумеет рассказать своей милой подруге лишь при смерти. Ответ будет до чёртиков прост: если в этой жизни кончился и запасной пакет с услугами смысла, почему бы не стереть себя и не начать все заново? С точки начала… Без цвета, вкуса, запаха, личности? И быть миру предельно полезным. Ответ этот ходит вокруг да около, но воспользуется ли им кто-нибудь? Девушка, замерев на секунду, уткнулась лбом в плечо мужчины, мурлыкнув что-то ласковое, что он никогда и не услышит. Одасаку погладил её по затылку, приподняв после за щеки и, коснувшись носом носа, улыбнулся, позволяя опереться на свою руку раскалывающейся головой.  — У каждого человека есть шанс, Осаму. А ты смотришь на меня так будто бы собралась умереть прямо сейчас.  — А что, если это так? — Дазай потрогала пальцем свой кончик носа, старательно стирая в мыслях дрожь и краску. — Ода, нет хуже чувства, чем то, когда ты живёшь в загадках… Всюду видеть намёки, маски, алчность, реализм и полный крах понятия человечности, возмущаться, а потом… поступать точно так же. А знаешь, что дальше? А дальше тебя рвёт от ненависти, не пережаренный завтрак, обед, ужин! Сидишь после бледный, потный и грязный как псина. Все же есть такой локус генома, где всякий ген сводит счёты с жизнью. Ода замирает, слушая полупьяный бубнеж девушки, от алкоголя в крови захлебывающейся в этой адской реальности.  — Я всё же не отступаюсь: у каждого из нас есть ещё один шанс. Ты в забытие, потому что боишься им воспользоваться. Я знаю, что у тебя проблемы с психикой, знаю, потому что видел твои лекарства, многое слышал о тебе. Ты прячешься ото всех — тебе холодно. На органы режешь потому, что выплакала все, что было. И кто теперь не прав? Дазай хмыкает, прикрывая глаза. Губы касаются его плеча, а металлические руки ломаются, кривятся, тонут в ночной тишине. Мужчина берет женскую ладонь, ослабляет бинт и видит, как кожа тут же наливается кровью. И зачем так туго стягивать пальцы?  — Ох, Сакуноске, не морочь мне голову. Пойми, это имело бы право на существование, если бы не около сотни убитых мною бестолочей и невинных, — девушка приподнимает голову, сразу же кривясь в спине. Она видит — на плечах друга сидят чёрные вороны, бодро вонзая клювы в чуть покрытую щетиной шею. — И давно тут стали разводить птиц…  — О чем ты?  — Как о чем? На твоих плечах вороны обитать пожаловали. Ты будь аккуратнее, ладно? Дурной знак, — девушка касается кадыка Одасаку пальцами, сгоняя прочь птицу. — Ох, она удумала заклевать тебя! Но теперь ты спасён. Ода искренне в ту секунду испугался за Дазай. Она всё презрительно шептала протяжное «прочь», касалась пальцами его плечей, легонько тормошила их, с особой тоской и страхом всплескивая ресницами. Но ни одной птицы в заведении не было. Только барная стойка, два друга, местный знакомый кот, который до безумия обожал носить в зубах крупные монетки платинового цвета. Сколько бы посетителей сюда ни приходило, абсолютно все любили взглянуть на это чудо: поэтому у стойки, за крохотной скрипучей дверкой рядом, таилась целая стопка «кошачьих» монет. Дазай дрожала, заглядывая с опаской в близкие ей глаза. Но сейчас выглядела как начинающий псих, не более. Не алкоголь ударил в голову. По жилкам тела бежал пот, холодный и соленый, будоражил разорванную кожу. Вороны теперь летали всюду, садились на позолоченные светильники, бордовые затянутые занавески, царапали когтями мебель, пачкая дерево грязными лапами. Птицы ломали крылья, некоторые и вовсе падали, бились об Одасаку, вызывая у девушки болезненное удивление.  — Дазай, ты, наверное, немного пьяна. Так бывает… Предупреждал же, не пей так много в столь юном возрасте. Но кого я обманываю? Каждый подросток и полувзрослый так делает. Всё же постарайся больше не глупить.  — Ты не понимаешь, не понимаешь, не понимаешь… Ты не поймёшь, — Осаму крепко держала его за плечи пальцами, опустив и завесив маской лицо, кричащее от ужаса. Глаза переливались из стороны в сторону, накатывая пелену ватного дыма, чернели, боялись до тошноты. Под ресницами вырисовывались серые мешки с морщинками словно зрачки наполнялись влагой и лопались, вытекая на кожу. — Прости, ты, вероятно, можешь быть прав. Я хотела бы, чтобы это было так. Но всё, что я могу сказать тебе — это то, что у тебя на коленках уселась огромная ворона, а по твоей рубашке течёт кровь… н-не чувствуешь? Сакуноске хотел было заглянуть в глаза, но почти сразу же понял её. Даже отчаянному пьянице не приснится тот кошмар, который она видела наяву. Ходили дурные сплетни о том, что у главной звезды доктора Огая выявилось расстройство, которое будет убивать её изо дня в день. Глотками напиваться юным телом, напоследок оставляя только душу, чтобы вкусить это лакомство последним. И Ода не верил бы во всю эту чушь, если бы она не держалась за него так сильно.  — Осаму, посмотри на меня. Тебе сейчас только кажется. Не смотри на всех, кого ты видишь, — мужчина заводит ладони в её взмокшие от холодного пота волосы и наклоняется над лицом, прося бармена отойти в сторону. На его кожу сыпятся рваные ненасытные вдохи девушки, звуки скрипящих губ и оттенок гибели. Будто сама смерть спустилась к нему, отчаянно глядя в глаза. — Не отводи глаз. Смотри только мне в глаза, поняла? Я с тобой, и никого здесь больше нет. Только ты и я, хорошо? Ты мне веришь? Осаму огибает ладонями его руки, безумно глядя в самые зрачки. Дыхание сбивается, покидая пересохшие губы и скрываясь где-то в глотке, завязывая в узлы тонкие связки. Но она уже предостаточно увидела — пол под ногами превратился в тысячи тикающих стрелок, до которых она боялась дотронуться пальцами. Вся рубашка Оды в её глазах промокла в крови, вытекающей из области рёбер. Знала ли юная самоубийца, что с ней? Да… Уже давно, только сначала галлюцинации были мягкими, даже приятными, забирали с собой из этой жалкой реальности. Но потом она стала видеть то, что сводит её с ума. От этого тошнило, желудок не выдерживал таких нервных импульсов, сердце сдавалось с потрохами, позволяя сосудам лопаться от напряжения.  — Но ты в крови! Ты в крови, ты… Так много, — девушка нервно набрала в рот воздуха, едва сумев его выпустить, морщась от пузырящейся боли в легких, — Одасаку, ты умираешь. Ты вот-вот умрешь.  — Какая кровь? Осаму, о чём ты только думаешь? Я твой друг, а потому не имею права бросить. Дай мне руку, — мужчина настороженно посмотрел на худые ладони, лежащие на его плечах, потом взял одну из них и начал гладить, стараясь быть более мягким. Не выходило — его очерствевшее лицо не менялось даже с улыбкой, но пальцы были тёплыми, успокаивающе приятными. Он не знал, как закончится этот вечер, но то, что он сумел увидеть, не видел никто из Портовой Мафии. Её ладонь ответно начала сжиматься, не теряя остаток сознания. — Чувствуешь, я тёплый? А это значит, что и живой. А ты собралась меня в могилу раньше времени свести. Ну, нет уж, ищи себе другого партнера для двойного суицида, а лучше — живи. Всё хорошо, я же с тобой. Угрюмость и колкость на девичьем лице сменились разбитым на кусочки криком. Не сдержалась — заплакала. Не отпуская ладони, держала её крепче всего на свете, пока в голове чёрные вороны клевали кровоточащее сознание. Сколько они так просидели? Час, а может и полтора. Это был один из страшнейших приступов, наверное, один из самых первых серьёзных таких случаев. Кто бы только знал, что Одасаку умрет именно от этого выстрела. Кто бы знал, что на похоронах будут летать чёрные птицы, до треска в костях треща своим противным карканьем.  — Мне очень стыдно за то, что сейчас тебе пришлось увидеть. Обычно я ношу с собой таблетки, целую пачку, но сегодня нужно было срочно собраться и приехать, куда нужно. Всё забыла, абсолютно всё, — Дазай всё ещё держала мужчину за руку, уже менее сковано рассматривая пальцы. — Могу я как-нибудь загладить этот инцидент? Одасаку удивлённо хлопнул глазами: сбрендила, что ли? Он по-детски потрепал густые каштановые волосы и взглянул на часы. Было очень поздно, неудивительно, что замученный бармен материл этих двоих за всё хорошее и не очень. «Люпин» должен был закрыться ещё четыре часа назад, но, кто откажет мафиози? Себе дороже связываться с такими психопатами.  — Как следует высыпайся и почаще рассказывай мне о том, чем живешь. Вот об этом я тебя хочу попросить.  — Ода, я сейчас серьёзно спрашиваю.  — А я не менее серьёзно отвечаю, — мужчина замечает на себе смущенный взгляд, который то и дело чувствует себя виноватым ребёнком. — Как давно это у тебя? Девушка закусывает губы, соскабливая зубами тонкий слой помады и кожи. Говорить лучшему другу о том, что она скрывала от него весь год, — это страшно. Потому на красные глаза натягивается пелена ложного спокойствия, умеренного равнодушия с парочкой ломтиков дымчатых отметин под впадинами глазниц. Это первый и последний приступ, который она вынесла без таблеток. И она всё, верно, бы отдала за то, чтобы изменить этот вечер. Если бы она сразу поехала домой, то этот траурный этюд случился бы с ней в одиночестве. Осаму уже проходила через это и прошла бы ещё. А теперь её лучший друг так тревожится. И снесла она какую-то чушь про воронов и кровь. Точно курица — золотое яйцо. Под рубашкой прожгло всю кожу — воспалённые, красновато-фиолетовые раны зудели и трещали.  — С месяц где-то. Но это не имеет значения. По-хорошему, повторюсь, ты не должен был…  — Обижаешь, Дазай. Тебе сейчас тяжело открыться другу? Может быть, скажи ты мне об этой боли раньше, мы вместе смогли бы её преодолеть. Люди не настолько похожи на скот, как ты думаешь, — мужчина, нерешительно смотрит на подругу — совсем плохая. Худая — мурашки по телу, молчит, не смеётся, не травит шутки про смерть. Из подражателя великому суециднику, превращается в него самого.  — Хватит, Ода. Если я не хочу говорить об этом, значит, и не буду. Дело не в том, что люди — блядские животные. Проблема в том, что с детства я не могу позволить себе рассказывать о своих «прелестях» кому-либо. Но это отдельная история, давай не будем, ладно? — Осаму снова прижимает к груди мокрый плащ, упираясь локтями на поверхность стойки. — Но для меня самое бесценное то, что человек не старается изменить другого человека. Если они действительно вежливы и любимы друг другом, то принятие придёт само. И, возможно, один излечит другого.  — Что же поделать, — о мужские ноги трется пушистый кот — главный хозяин заведения. Глаза блестят золотом, а в мокрых от слюны клыках — монетка. Одасаку улыбается ночному господину, наклоняясь, чтобы поглядите за ушком любезного зверя. — Ты сейчас хорошо себя чувствуешь?  — Более чем, — Осаму завороженно рассматривает темно-рыжую макушку друга, наклонившегося к коту. Уголки губ слегка приподнимаются, отчего щеки болезненно сводит — давно не улыбалась искренне. В голове страшно грохочет, и собирается майская гроза. Каждую клетку мозга выворачивает наизнанку. На протяжении всей жизни чувствуется сплошная недосказанность, недоверчивость, стыд, кроющий тузом высокомерия любую низшую карту. Но, что же будет, если тузу крести попадётся один из красных тузов? Каковы будут масштабы взрыва?.. Сколько ночных слез: море, океан, водоемы других неизведанных планет?  — У тебя есть какие-нибудь дела до утра? — Осаму подтягивает бинт на затылке и ослабляет хватку рук, держащих плащ. И вот воротник его ползёт по плечу.  — Если я приехал сюда в полночь, как ты думаешь?  — Ах, ну ты ведь всегда по графику живешь. И как я могла забыть? Мне правда жаль, что ты не выспишься из-за меня, как-нибудь угощу тебя вкусненьким за это.  — Брось, Осаму, — Ода разглядывает её с любопытством, с чувством тревоги и чем-то нежным и грубым одновременно. Замечает, как на спине под рубашкой тянется размытая дождём багровая полоса, прилипая к позвонкам. — Черт, как знал, что еду не зря…  — О чем ты? Твой взгляд меня пугает. Дазай приподнимается, тут же оказываясь осторожно приобнятой за плечи. Осознание набирает бутон, заливая его краской. Одасаку отрешенно ведёт пальцами по жесткой красной ткани на её спине, недовольно опуская глаза. Осаму глотает ком. Хочется и нужно срочно придумать что-то внятное, адекватное, правильное, но губы наполняются беспокойством, связки завязаны в узлы. Снова неловкость и её верные друзья: непонимание, стыд, ненависть к себе.  — Рана ещё кровоточит, — подмечает мужчина, совершенно не собираясь осуждать и без того осужденную жизнью девушку, — надо срочно обрабатывать. Ты же не хочешь, чтобы загноилось, наверное. Дазай кивает, откидывая уставшую голову. Он снова понимает её без слов, она снова молча соглашается, стараясь быть более мягкой, но выходит нелепо и глупо. Её воля бы, и она, верно, выкурила всю пачку сигарет, выпила бы ещё бокал, и после просидела бы до утра, смакуя на губах вкус одиночества. Её воля открывалась, когда самоубийца принималась убивать таких же мерзких ей людей, набивая пулями и без того раскрошенные животы. Если Осаму начинает стрелять — это надолго. Убивает коварно: сначала сажает пулю в ногу, чтобы человек корчился от раздирающей боли на земле, топя всю траву в крови, затем стреляет в печень или, может, в поджелудочную. Так ведь очень больно, достаточно ощутимо. Кожа расходится от резких движений, внутри рвутся паутинки из сосудов, и кровь топит всю брюшину, смешиваясь со всем подряд. После убийца улыбается и смотрит на свою жертву, наклоняется и закрывает мертвецу распахнутые глаза с сосудами, лопающимися от болевого шока… Никогда и никто не смеет мешать юной госпоже. Мертвые тёплые веки она закрывает сама. Каждый блядский раз. А потом?  — Я поеду домой и перебинтуюсь, — девушка достает ещё одну сигарету, такую же прожжённую, как и кожа на её спине, изуродованную и красную, — ты не должен был видеть это. В какой-то момент я потеряла бдительность. Почему, Одасаку? — Дазай нащупывает холодной рукой зажигалку с резным китайским драконом в своём плаще. — Когда ты приходишь, я не чувствую ничего, кроме этого… Одасаку достает из кармана брюк красненькую пачку, ловко выхватывает из ладони самоубийцы её сигарету, и на уставший непонятливый взгляд лишь молчит, подавая безумице новую, более качественную. От того ли, что он не выносит вони от пепельницы с окурками выкуренных нервов, а может, не находит подходящих слов и заменяет их действиями. Девушка шепчет тихое «спасибо», через несколько мгновений начиная жутко дымить как паровоз. Прошлые мысли вслух мужчина, в прочем, желает оставить без ответа. Слишком много он глотнул яду за свою жизнь, и теперь предпочитает не углубляться в раздумья о счастливой обычной жизни.  — Да, ты поедешь домой, но по пути снова поддашься соблазну, свернёшь к городскому стоку, решишь «поплавать», а ни я, ни господин Накахара не будем понимать, где ты, — Сакуноске заглядывает в её неравнодушные глаза, с которых виски неплохо стянули колкость. Осаму недовольно фыркает, мол, «что за чушь», и обреченно выдыхает в сторону дым, кашлянув в руку. — Поеду с тобой, всё равно нечем заняться до утра. Зато за ночь умрет на одну несчастную меньше.  — Какие умные слова…  — Не злись, для тебя же лучше.  — В таком случае готовься к тому, что Бао-Линь не отлипнет от тебя. В прошлый раз, когда ты пришёл ко мне, она тебя безумно полюбила. Вот незадача, да?  — Ну что ты, любовь твоей красавицы для меня — маленькая радость. — Ода улыбается и вызывает печальную улыбку и на губах Дазай. — Идти сможешь, горе луковое? Осаму снова кивает, стискивая свою талию в мерзлом объятии болезненно сводящих от судорог пальцев. Ей сейчас восемнадцать лет, а она совершенно во всем разочарована. И можно ли такую жизнь прожить с новым глотком сил? Простит ли ей столько пролитой крови каждый убитый её рукой человек? Вероятно, ответ очевиден. Ни она, ни Одасаку не знают, что через несколько дней оборвётся меж ними последняя нить. И каждый бестолковый вечер, самоубийца будет задаваться вопросом о том, а не был ли её любимый друг её последним смыслом? Пальцы дрожат, горят губы. Дазай неотрывно следит за мужчиной, неутолимо стараясь унять внутри себя разгорающийся пожар. Пылает сердце, рёбра, нервный комок в горле, перебинтованный худой живот, щекотно отдавая на дне. Отчего-то хочется уснуть и не просыпаться.  — Подождёшь немного, я сварю нам рис с миндалем и спаржей. О, или, хочешь, сейчас приготовлю карри с чечевицей? На этот раз у меня при себе её очень много, а ты такое, наверное, никогда не пробовал, — выдавливает из себя ненужные слова девушка, бросая в угол прихожей свой плащ. Взору мужчины предстаёт усыпанная порезами рубашка и кожа, пара точечных родинок в крови. Ткань изорвана в самый край, поэтому смысла снимать вещь, расстегивая пуговицы, нет. Нитки дорогой рубашки вихрятся своим остаточным уродством, ведь всё остальное чернеет вместе в кровью. — Ну, правда! Поговорим о жизни, поедим. Когда ты в последний раз ел домашнюю еду? Я нашинкую говядину так тонко, что она будет таять у тебя на языке… Разве не соблазняет? Дома у Осаму пахнет приятной мягкостью, ночной бархатистостью холода. Аромат забирается в нос, минует быстро носоглотку, трахею, бежит в легкие, растворяясь и влюбляя в себя. Она любит готовить для Оды, колдует над его самыми любимыми закусками и горячим, всегда умудряется набить желудок раньше, чем приготовит еду, закидывая в рот то сочную дольку помидора, то ещё какого-нибудь лакомства. Сакуноске это всегда смущает, и особенно то, что в процессе готовки, когда крепкий мужской аппетит от приятного запаха острого мяса разыгрывается не на шутку, верный гость дома Дазай всегда получает такой же крошечный вкусный кусочек от будущего блюда. Одасаку замечает, как о ногу трется пушистым тельцем милая Бао, довольно мурлыкая и подставляясь под ласку, вытягивая длинный хвост. Кошачьи глаза блестят и сияют, совсем как у хозяйки, вот только кошка не стесняется своих чувств. Мужчина берет мурлыку на руки и ласково чешет лоб, наблюдая за вытягивающейся шеей Бао.  — Мы с мисс Линь подумали и решили, что сначала спасём от ранений твою прекрасную спину, а потом будем рады помочь при готовке, если ты не устанешь. Дазай отводит унылый взгляд.  — Я сама всё сделаю. Можете подождать меня на кухне. Осаму стыдливо прикрывает спину ладонями, кусая губы от жжения на ссадинах и ранах. Но и у ран есть глаза: они ловят на себе взгляд человека с тускло-жгущим взглядом.  — Ты не сможешь, у тебя порезы прямо на пояснице и между лопаток. С кем же ты так дралась, что так теперь истекаешь кровью?  — А разница есть? Этих ублюдков уже нет в живых, а ты так беспокоишься, — подмечает девушка, торопливо шарясь дергающимися руками возле шкафа со свернутым футоном. Белье совсем новое, ни разу не использованное, лежит просто так для вида обыкновенной жизни. Но Дазай ненавидит сон. — Не отстанешь, пока не поможешь, чудик?  — Ты догадлива, — Сакуноске заглядывает на верхнюю полку в шкафу и между стопками книг и писем видит пузырёк с хлоргексидином да пару запрятанных на «особый» случай бинтов, перочинный нож. О, как мило, только подростки режут кожу подобным способом, пока не начинают понимать, что, кроме родной бритвы, тоньше порезов никто не сделает. — Можно я возьму вот отсюда бинты?  — Да бери, мне как-то без разницы. Через пару минут Дазай уже гудит и стонет от вяжущей боли, прижимая к полуголому верху домашнее платье-рубашку. Как же ее раздражает, когда люди видят эту её беспомощность, эти раны и голые плечи в синяках. Не такой она хотела бы показаться человеку, которого любит, а что в итоге? Зато мужчина крайне осторожно дует на разорванную стертую кожу спины, когда капли хлоргексидина, довольно безобидного для боли, скатываются по красным трещинам ее тела, когда в ответ этому девушка тихо шипит, сдерживая слезы и стыд.  — Осаму, всё заживёт, — улыбается Сакуноске, отрывая вихристую часть бинта. — Я тебе сейчас повязку асептическую сделаю, хорошо? Девушка кивает, сглатывая ком. Боль невыносима, достигла таки своего пика. Позвонки дрожат, хрустят и скрипят от каждого прикосновения, а руки Оды теперь прибывают в красных пятнах, и краска расплывётся по пальцам словно чересчур разбавленной акварелью, которая вот-вот достигнет косточки запястья. Осаму без интереса разглядывает свои ладони, трогая пальцы, сжимая одну руку в другой. Её с неловкостью просят приподнять одежду, чтобы провернуть тугой неприятный бинт по груди, затягивая все сильнее и сильнее. Дазай слушается: сидит в запачканных кровью брюках, без особого стыда совершенно голой торсом. Глаза подавлены, ужасно хотят скорее добраться до заначки с волшебными пилюлями в холодильнике. Мужчина заканчивает бинтовать, когда вся спина становится плотно закрытой стерильностью.  — Можно туже, если кажется, что вышло слабо, — выдыхает косматая Дазай, сжимая клок своих волос от не утихающей боли.  — Туже? Только больнее станет. Хотя бы до утра так посиди, хорошо?  — Ода, — Осаму откидывает голову на зажатые плечи, останавливаясь глазами на собранных глазах мужчины. В отличие от неё он гораздо мудрее, думает она. Почему-то желание прикончить себя прямо сейчас возрастает в пару десятков раз. — А ты боишься меня? Друг вопросительно вскидывает бровь, наблюдая, как самоубийца прикрывает глаза. Ей хватило: она увидела весь этот желанный космос в его глазах, и теперь старается сфокусировать его в памяти, чтобы на случай атомной войны, эпидемии или ещё какой-либо отравы для человечества запустить музыкальную шкатулку мыслей и вспомнить каждую взрывающуюся звезду в этих радужках, познакомится со всеми инопланетными чудесами и захлебнуться.  — С чего бы, позволь узнать?  — Я убиваю людей. Среди них есть пожилые, есть молодые и их дети. Целые семьи. До сих пор чувствую каждую мольбу. Отцы крепко держат на руках маленьких и тщетно верят мне, что я пощажу «хотя бы дитя». А знаешь, что я делаю? Я…  — Тише, — мужчина видит: она перед ним сейчас открыта как никогда. Но голова слишком эмоциональна, приглашает в гости на чай любой психоз, каждую нервотрепку. В последнее время Осаму часто задается подобными вопросами, замедленно чахнет над этим миром, наблюдая откуда-то с облаков, но только не из реальности. В неё боязно возвращаться. Не страшно только тогда, когда рядом есть такой человек. Черт! Она готова подавать на его стол это ужасно острое карри каждый день, только бы он никогда не уходил.  — Да, понимаю, за такое только ненавидят. Я бы тоже ненавидела. Убого, да? Мне кажется, хуже всего этого кошмара может быть лишь потеря чувства вины за содеянную мясорубку. Почему ты со мной? Я утяну тебя в пропасть… Так они и замирают. Он завязывает узелок из бинта на её лопатках, неопрятно и неаккуратно, но прочно. Осаму молчит, царапая кожу ладоней ногтями, отрывая её клочками. Хочется выстрелить себе в голову, лизнуть своей же крови, заставить себя испытать то, что чувствовали и убитые люди. Но это так страшно: умирать не за один вскрик.  — Может, оно и так, но я всё ещё рядом. Как думаешь, может, этого потому, что я хочу убить тебя, изуродовать ножом и бросить умирать? Нет, ты сама бы хотела этого, а если учесть, что я якобы ненавижу тебя, то явно должно быть что-то, что не принесёт тебе счастье. Я тебя точно не боюсь, — Одасаку опирается уставшими руками в стол, на котором сидит Осаму, разглядывая её подрагивающие ресницы с любопытством. — Тебе пора завязывать с такими мыслями — это первое действие для того, чтобы вдохнуть без боли. Я тебя не ненавижу и…  — Я даже не задела тебя? Не задела, когда говорила и про детей?  — Ты перестанешь меня перебивать сегодня или нет? Слишком много болтаешь.  — Я слишком мерзкий человек, чтобы не перебивать, а ты просто чокнутый на голову. Мужчина улыбнулся. Она открыла глаза и повернула голову к другу, разглядывая с тянущейся за волосы тоской темно-рыжие волосы. Вдруг тонкая рука потянулась к ним, пятерня плавно осела на тёплой макушке, а подушечки пальцев начали мягко гладить затылок. Последний раз в жизни мафиози чувствовал такое только во сне лет так в пять. Он хотел было заглянуть ей в душу, но девушка печально качнулась, переводя глаза на бледный свет. Тело-мотылёк тянулось к лучам, растворяясь и надеясь погибнуть во сне. Лишь немного это можно было списать на действие алкоголя.  — Если не остановишься и продолжишь говорить такие вещи, то ночь уплывет быстрее, чем тебе кажется. Отпусти всё на час-другой.  — А ты уверен, что тебе понравится моя худшая половина, если я всё отпущу?  — Прекращай говорить загадками, Осаму. В этом мире люди, к счастью или сожалению, не выносят намеков. И чем больше ты их себе придумываешь, тем больше начинаешь их воспринимать взаправду. Уж поверь своему молодому старику. Осаму приподнимается телом, скованно двигаясь в жестких бинтах. Шоколадные пряди волос падают на глаза, позволяя им спрятаться в безумии. Бао-Линь укладывается на мягком кресле, пристраиваясь на вязанной кофте. Дазай поворачивается к другу и наклоняется к лицу, переполненному задумчивостью. Стрелки на кухонных часах отмеряют стук сердца, и в уютно-мерзлявой комнате с роскошными окнами выключают свет. Как и у всего дома. В темноте всё выглядит более сумасшедше: и стол, и бинты на груди и спине, четыре глаза, изучающих друг друга. Ода всегда неважно видел впотьмах, а потому и болезненно щурится, стараясь разглядеть самоубийцу. Однако, если глаза так подводят сейчас, может, лучше довериться чувству? Не обманет оно и не огреет выстрелом в спину. Сегодня — точно. Поэтому мафиози не чувствует боли, только спокойная, печальная тишина и звук выдоха у его губ, затем кроткий поцелуй в уголок, небрежный, тонкий, немного ласковый. Словно слепой проверяет наощупь асфальт, она кто-то так же робко, с дрожью касается горячим носом его щеки, обеспокоено выдыхая в губы. Вот и шершавый бинт касается его лица, и спадают на его глаза её волосы. Ничего не видно. Рассеянное скопление звёзд, миллиардов парсеков между ними, космическая пыль — всё это стирается между закрывающимися глазами, затягивается чёрной дырой между стыдливым дыханием. Умирающие небесные атланты рассыпаются на щеках мужчины, обжигая скачками на веки, проникают в радужку глаз, рассеивая скопившееся по частям грозовое небо. Осаму тяжело отыскать его губы в темноте, но она всё же справляется с этой задачей, пользуясь ночным часом, когда в его ультрамариновых тонах можно скрыть абсолютно всё. Одасаку слышит шорох и тремор её рук, робко касающихся его лица, чувствует, как её приятные губы целуют его. Очень неопытно, расплескивая тихо нотки голоса, в один момент резко замирающего и более не дающего о себе знать. Брови дрожат, ресницы хлопают, пьяно закрываясь. Она старается удивить его изысками своего недомастерства, покусывая за губу, и для него — это, пусть и не впервые, но слишком дорогое ощущение. Слишком трепетное это чувство — знать, что именно ему доверена её «худшая» половина. Слишком интимная информация. Одасаку понимает, ей, кажется безумно стыдно заниматься подобным, возможно, это даже впервые. Изрезать мертвое тело, ещё тёплое после смерти ближайшие сорок минут, Осаму может спокойно, но провести языком по его нижней губе — задача самого сложного уровня. И тело Одасаку сковывает паника. Наверное, он многое сейчас отдал бы, чтобы узнать, как выглядит её лицо сейчас. Какое оно? Испуганное и печальное? Грустное и искреннее? И почему на небрежное, не изысканное лицо его ложатся холодные и столь же не идеальные хрупкие пальцы, постепенно забираясь в волосы? Столько вопросов, а в ночной тиши под звуки между губами, очень тёплые звуки, потихоньку начинает загораться небо. Слабым голубовато-синим огнём. Мужчина привык видеть в ней ребёнка, сестру и верную подругу, но такой пылкой чувствовал впервые. Потому был любознателен к её мимике, не мог успеть за ней, за её приоткрывающимся ртом с изрезанными краями, за языком, за этим вкусом необычно облепиховым, кисло-сладким, не терпким. Внутри расцветают не то, чтобы густые крупные цветы. Внутри все рёбра её проросли дикими зарослями, и бутоны раскрылись, благоухая ароматно, и далеко не порохом с табаком.  — Дазай, э-это… это необдуманный поступок, — Одасаку краснеет и отстраняется от девушки, выпрямляясь и стараясь найти в темноте хоть какой-то намёк на мебель. — Давай не будем совершать его, хорошо? Мы — взрослые люди, а это — далеко не сказка для детей. В ответ он долго ничего не слышит. Смотрит куда-то в окно, которое еле-еле нашёл глазами, и теперь держится за этот мерцающий свет как за солнце. Дазай прекрасно видит его фигуру, осев на пол совсем неслышно. Стыдно? Нет, наверное. Всё было вполне ожидаемо, поэтому нечего закатывать внутри себя дикую бурю. Но разве Осаму может? На полу сидится совершенно не холодно, самоубийца позволяет эмоциям выплеснуться наружу парой горьких истерических капель, но не более. Зажимает губы рукой, находу думая, как ответить за свой содеянный кошмар.  — Это обдуманный поступок, — слова опережают мысли, падая в воздух. Дазай прекрасно осознает, что теперь Ода не останется на поздний ужин, она не приготовит для пего рис с чем-нибудь вкусным. Скорее всего, он уйдёт, и хорошо бы, если не навсегда. — Но я прекрасно поняла тебя. Давай сделаем вид, что свет не отключали, ладно? Мы и правда совершенно взрослые и… Ты сам остался один на один с психом.  — Прости, Осаму, — мужчина, привыкнув к темноте, садится рядом с разрывающейся подругой, — пожалуйста. Я знаю, что тебе внутри сейчас очень сложно это понять.  — Я всё очень хорошо понимаю. Даже лучше, чем ты думаешь, — Дазай нарочно зевает, сглатывая слова, которые давно растягивает на языке. Тело не слушается, хрипит и болит, но поднимается, а перебинтованная рука опускается перед мужчиной. — Только можно я попрошу тебя кое о чем? Одасаку молчит, разглядывая безнадёжно влюблённые глаза. После они в миг каменеют, надевая привычную дружелюбность и тонкую сорочку из света. Осаму берет в подрагивающие ладони силу, скатывает из неё комок и крепко держит, сковано реагируя на чугун в ладонях. Через минуту после окрепшее тело уже бродит по кухне, ища спички и пару свечей. Она устала. Ужасно устала жить вот так, стыд забирается на язык, растворяясь вместе со вкусом мужских губ, тянется в глотку, связывает её в узел и крепко стягивает. Стыдно за эту привязанность. Всю чёртову жизнь эта черта преследует убийцу. Как противоречиво… как свойственно ей. Герой-мертвец среди живых, адекватных и умных людей, которые уже давно научились дышать. А она все никак не может банально встать с колен, все время стирает кости и падает. Как глупо было полюбить друга. Что же теперь он подумает?  — Останься ненадолго. Я приготовлю нам поздний ужин… или завтрак! В-вот беда, уже так много времени. Осаму достает с верхней пыльной полки шкафчика ароматную свечу и поджигает, шипя от боли на обожженных пальцах. Они некрасивые: сплошные заусенцы, местами на ладонях скрываются под бинтами оборванные куски мяса. Так мерзко, правда? А ведь дыры на её теле могли быть закрыты одним осознанием силы. Она неполноценна, горяча и вся в пыли. Уже сейчас. Готова сжимать волосы на своей голове, вырывая клочьями, готова бить себя по щекам, изувечивать сонные губы в разбитых ссадинах и дальше, но это лишь больше придаёт ей инвалидность. Уж этому убийца предпочитает чистую смерть во всем своём мясисто-костлявом виде. Вязкую и красную, отравленную и гадкую.  — Электричество же отключили, Осаму. Девушка материт себя благим матом в душе, дьявольски больно сжимая пальцы. Хороший тест вырисовывается на фальшивую улыбку. В такой ситуации не каждый смог бы совладать с любовью, переполняющей тело, выливающейся за его пределы. Но она хранит её бережно, оставив лишь попробовать другу собственный вкус. Но Дазай не знает, что Сакуноске боится больше всего на свете сейчас потерять его. Не знает, и сама боится аналогичного. Но глаза затухают, погибают, размываются. Она помнит серые будни с чёрными коршунами на дёснах мягкой кожи. Когда в черно-белой ванной она монотонно убывающей функцией выдавливает мятную пасту, тело бросает в соленый пот с запахом хлорки и фосфатов, пенящихся слюной у искусанных губ. В ярко-мертвых глазах пылает ненависть к себе, маска любви и безразличия ещё тихо дремлет на столе. Поднося к белым зубам щетку, Дазай вжимает её с болью, агрессивно давя на немеющую челюсть. Но к чему всё это? К тому, что быть коварной сукой довольно непросто. Злость на себя овладевает исполнено, кривя и ломая позвонки косматой принцессы, затягивая сфинктер пищевода золотой ниткой, заставляя склониться над раковиной и исплеваться, скрипя губами, вдавить ногти в белые щёки и провести пару глубоких полос до глаза, и, задрав его веко, пустить кровь до самого лба. Вот теперь она похожа на себя. Весьма реалистично! Или, кажется, чего-то не хватает… Приходящего понимания содеянного, тугого бинта и скорейшего оказания первой помощи себе и залитой кровью раковине. Вот так она выглядит по-настоящему.  — Тогда ненадолго, просто, пока не наступил рассвет, если ты, конечно, не против…  — Останусь-останусь, — мужчина бросает вновь сдержанный взгляд на спящую мирным сном кошку, роняя улыбку. — Черт, ты бы видела себя такой настоящей.  — Ты бы знал, как я хочу… нет, как желаю, возбужденно до мурашек, чтобы ты всё это забыл. Ода выдыхает и медленно подходит к подруге и становится рядом, облокачиваясь на столешницу. Внутри она давно мертва, он это знает как никто другой. Бросая взгляд на ковыряющую кожу ладоней руку, он осторожно дотрагивается до неё и спокойно распрямляет пальцы, заставляя Дазай отвернуть голову. Молчит, молчит непрерывно. И он занимается тем же с ней. Она не любит тупых оправданий, а он предпочитает правду лжи. Так похожи, никто бы не отличил их друг от друга, будь они в другой реальности.  — Ты ничего плохого не сделала. Хочешь поговорим на эту тему? Девушка жмурится в сторону, затаивая дыхание. Под веками съёживаются морщинки, собирая мятую нежную кожу как скомканный лист бумаги. Она ответно расслабляет руку, слегка сжимая пальцы — все хорошо. Правда, поверь, все в порядке.  — Давай лучше… Сделаем тебе карри с собой, когда дадут электричество. Я вспомнила, что у меня есть твоя любимая приправа, поэтому получится особенно вкусно. Что же может быть лучше подобного мига? Вкус нефти во рту, его запах и густота заражённой химией воды. Наполнив пищевод топливом, самоубийца чувствовала желанный тошнотный позыв, который ощущает человек перед гибелью. Тот самый день, то самое место, те же радужные пузыри химии… Надо было предпринять третью попытку суицида, только бы жизнь скончалась. Не было бы этих томных дней, не было бы боли. Тяжелые металлы наполнили бы как следует тело, загнали бы, нет, уложили в могилу, сладко целуя в сердце. Как это славно, не правда ли? Отравиться, пустить себе внутривенно кадмий, медь, фракции бесценного топлива. Запах керосина или бензина поджег бы сладкое лицо, изуродовал бы глазницы… Они больше не чувствовали бы света. Сорвала бы с вен жалкие капельницы с антидепрессантами, пустив в ядовитую кровь аммиачный раствор оксида серебра. И стенки сосудов стали бы изысканными. Наконец… Как жаль, что этого не случилось. Об этом сожалеет, пожалуй, абсолютно каждый человек, кроме Одасаку. Свеча истекает воском, а он молчит и чувствует рассыпающееся молчание на ладони девушки. Это он держит её или она, не отпуская в могилу жестокого мира? Внутри мужчины с чёрными воронами на плечах срывается один из замков. Глаза погружаются в транс, они закрываются и прислушиваются к телу: там, глубоко между рёбрами проскальзывает юродивая с изуродованным телом и безумным сознанием, аккуратно приоткрывая створки клапанов сердца. Она оглядывается, кашляет во все стороны от дыма, кутающего чёрным вихрем ее белую кожу. Запах хвои манит ее сильнее и сильнее, поэтому она тянет, что есть мочи, потертую доверную ручку, оглядываясь в заполненном пеплом пространстве. Куда же она попала? Такое одинокое пустынное место, ни души живой. Густая дымка раскинула вальяжно локоны, потому незнакомка вязнет голыми ногами в рыхлой земле. Под пальцами всплывает зелёный мох, чем глубже идёт Алиса — тем сильнее тянет гарью. Дойдя до обрыва, она находит маленького мальчика с туманно-пасмурными глазами, стёртыми в самые уродливые ссадины. Осенне-рыжие, печально испачканные сажей волосы его прилипают к не менее грязному лицу. Он смотрит на неё, растоптанный, но такой другой, разбитый и грустный. На щеках и шее — прилипший пепел, забивающий загустевшие кровавые раны. Девушка садится на колени, щёлкает малютке по носу и крепко обнимает — она теперь совсем рядом, теперь никуда не уйдёт, не оставит страдать в одиночку. Мальчик улыбается, стягивая с лица юродивой бинт, ласково гладя по щеке. Что это такое? Открылась одна из потайных дверей загадочного мафиози. Одасаку знает это, знает с того момента, как только оборвалась волнительная связь между губами. И говорят же ещё, что в поцелуе нет ничего волшебного: сплошной разврат да влага. Какая милая ложь, Сакуноске улыбается ей и, забывшись, упускает из виду исчезнувшую незнакомку, которую крепко держал за ладонь. Думал, что хорошо знает её, а оказалось — она совершенно другой человек.  — Подожди немного, я позвоню кое-куда и узнаю, когда дадут свет. *** От неудобного сна вся спина девушки начинает болезненно высказывать своё недовольство. Давно самоубийца не засыпала на балконе, согнувшись чуть ли не в сорок с лишним градусов. Спросонья проспала всё на свете, поэтому серые от воспоминаний глаза с разбухшими веками никак не способны отгадать, который час и сколько прошло времени. Осознание самого страшного приходят чуть позже, когда дверь на балкон открывается, и в крошечный зелёный дворик входит собранный молодой человек с отнюдь не ласковым взглядом. Девушка сглатывает и собирает волю в кулак, резво моргая глазами, чтобы за пару секунд до встречи с неизбежностью стать адекватно соображающей. Чуя очень расстроится, если вновь поймёт, в чем дело. Но Дазай настолько дорожит их любовью, вознося её словно второй шанс быть белой вороной среди стони чёрных, но зато живой.  — Утра, — хрипит мужской голос, а его обладатель вынуждает любимую замереть в с повернутой на звук головой. — И как долго ты собираешься сбегать от меня по ночам сюда, шуметь шуршанием таблеток? Думаешь, я ничего не знаю? Дазай соскальзывает со столика, сдерживая в стойкой позе всю прелесть затёкшей спины и шеи. В паре ласково-пугающих голубых глаз она видит столько накопившейся боли, сколько сама же и посеяла. Накахара отводит взгляд, кивая пару раз мыслям в своей голове. Молчит и не желает больше говорить. Сколько было криков, сколько ругани и ада… Всё же это в бестолку скатывается. Дазай подходит ближе, прикасаясь робкими пальцами к рыжим прядям на холодном лице. Он так любил её вначале, именно он открыл для неё второй шанс. А она, в свою очередь, стала его верной опорой и надеждой. Сошлись в жизни два одиночества.  — Просто скажи, что не любишь меня. Зла у меня не хватает на твою паршивую ложь, Дазай, — юный Бог сметывает слабую ладонь со своего лица, раздраженно уворачиваясь. — Снова эти сны? Давай, расскажи мне, как они тебя замучили до смерти. Я готов снова принять всю эту лапшу на уши. Девушка бросает взгляд на упавшую ладонь и не осознаёт, что это нечто с едва зажившими шрамами — её тело. Оно отвергается снова и снова. Лицо искажается в молчании, утягивая внутрь того самого кровавого тела все сказанные слова. Так тихо, грубо и тошно: скоро начнётся внутри кислотный дождь. Она знает, что обожжется снова, знает, что все лицо, подставленное под ядовитую влагу, сотрется в ошмётках кожи и крови. Зато не будут видны блестящие капли слез — разве это не плюс?  — Я просто не хочу, чтобы ты обжегся со мной. Понимаешь, пройдёт немного времени и я стану снова прежней? Потому что люблю тебя. Люблю обнимать тебя в дождь, и от тепла твоего мне уютно и спокойно. Я только не хочу потерять тебя, потому что…  — Да пошла ты, — вспыхивает любимый*, поспешно выходя из балкона в комнату. Он знает, она побежит за ним, разревётся и буде просить прощения. Он знает, потому что они это уже проходили. — Не корми меня сказками, ладно? Мы уже не дети, Осаму. Тебе пора повзрослеть. В ответ уносится лишь эхо выплюнутых слов. Дазай убито оглядывает мужскую фигуру и выходит следом, хватая с полки зажигалку и сигареты. Тонкие пальцы снова получают ожог, и легкие вновь наполняются дымом. Начинается самый настоящий пожар: она сидит на белой простыни и не смотрит в сторону любимого. Стать такой ласковой и нежной, поверить в жизнь снова, ещё один крошечный раз, маленький и жалкий — больно. Но ради любящих голубых глаз девушка и не на такое пойдёт. Сейчас она ему безумно благодарна за то, что от утопления её спас её герой. Но внутри него больше нет прежнего огня, нет пылкости и чувств. Между ними, несчастными людьми, находящимися в паре метров друг от друга, выросла целая пропасть. Осаму дымит, закусывая губу.  — А что бы я тебе сказала? Что у меня проблемы с головой, и мне всюду мерещится и снится моя правда? Между прочим, это ты распинался год назад передо мной, рассказывал про крепкую любовь… Да, у меня грандиозные проблемы, я чертов инвалид, калека, понимаешь? — Дазай царапает бедро, ненавидя себя до предела. — Какого черта, когда я взываю к тебе своей искренностью, ты ломаешь ее, даже и слушать не желая? Чуя поворачивается, видит — настоящая ведьма. Он тоже порядком устал от всего: что здесь истина, а что — обман? Чокнутая и любимая, она сидит у него в душе, иногда отдавая воспоминаниями о поцелуях под ухом где-то в три часа ночи. Может, всё-таки любит по-настоящему? Не может же быть такой нежности в бессонницу без чувства. Хочется убить ее и сохранить навечно одновременно.  — Сукин ты сын, Накахара, — девушка развалено встаёт с футона, наспех собирая растрепанные вьющиеся волосы. По лицу бежит море, огибая нос и губы, плавно погружая в транс их владелицу. Дазай скидывает с дурного тела рубашку и надевает новую, закатывая рукава. По-хорошему ещё бы бинты поменять, но и это может подождать. Тошнотворный запах от своего существа она не желает более знать, потому мерзко и рвано застегивает на себе пуговицы, не жалея уродливое нутро. — Иди к черту, здесь тебя никто не держит. Я к тебе с пониманием — а тебе лишь бы забрать это все в свою обитель и продолжать хныкать. Зачем… — девушка сжимает изо всех сил солёные губы. — Зачем ты клялся в чувствах гордых и честных, если теперь отказываешься от этого? Под жирным слоем боли и ненависти к происходящему Дазай скрывает не злобу к нему, нет, чем больше она материт свой лучик света, тем больше дрожит и ёжится от укола, сожалея о том, как подло она поступает. Не такая ему нужна опора — дряхлая и прогнившая насквозь. Он не знает той боли и не сможет никогда понять, потому что не прогнил всем своим существом, остался в здравом разуме. А что до неё? Как всё это осточертело: надежды, страх, ломота от таблеток, рвотные позывы от излишней химии в крови. Словно у птицы оторвали кости крыльев, вырвали с соком и жилами за одно, она корчится, сдавливая внутри себя ураган. Но сквозь боль на тонкой коже спины, испорченной ранами и шрамами, их остатками, усыпанной некогда ласковыми поцелуями, ложатся тёплые мужские ладони. И от того тепла на душе не становится жарче. Дазай знает, если осмелится повергнуться, то снова проиграет, споткнувшись об собственные слёзы. Чуя прижимается со спины, стараясь унять вызванную им же дрожь. Кто виноват здесь? Здесь нет таковых, просто сделаны оба из разного теста, а, как всем известно, подобные существа не приживаются друг с другом. Может, они и похожи, только один тёплый, а другой мягкий. Синонимы? Может быть, только контекстные… Это параллели, которые никак не пересекутся. Дазай не выдерживает, выдыхает шумно, ошпарено, дрогнув от стыда.  — Я… я ненавижу быть, — смеётся обезумевший женский голос, — в мире, где причиняю боль и где причиняют боль.  — Прости меня, это я вспылил. Ты нуждаешься в поддержке как никогда, а я не могу тебе этого дать. Мир, в котором нас вырастили, сказался на мне и тебе по-разному. Мне, грешнику, за всё это не гложет душу, понимаешь? Я не могу…  — Да брось же, Чуя, — Осаму откидывает голову на мужское плечо, встречаясь взглядом с пустым потолком, на котором загорается одна из умирающих звёзд. — Мы с тобой — бестолковые люди. Только я утоплю тебя вместе с собой, если так и останется дальше. Мы пробовали по-хорошему, не выходит. Накахара крепко прижимает к себе напарницу, собирая её слабеющее сознание вновь по крупицам, которые они рассыпали. Не сойди она с ума, было бы что-то иначе? Мафиози замирает, чувствуя, как безумица ответно обнимает его, спустя несколько секунд. Он готов стоять на своём хоть целую вечность, но земля входит из-под ног, когда её руки вот так по-простому сплетаются у него на шее, когда она снова дьявольски плачет, не стесняясь показать себя, когда целует в губы и шепчет о том, как не хочет делать ему больно.  — Наше время истекло, Осаму. Она очень любит его. Всем сердцем и душой. Он знает, и она — тоже. Но одиночество на стыке двух душ все же берет верх. Накахара ощущает, как девушка гладит его по волосам, но это не её руки. Это не её губы, не те они. Красавица, которая была влюблена в него так сильно, угасла в ней уже так давно, но юный Бог только заметил это. В тусклых вытекающих наружу зрачках Чуя видел сплошное безумие. Безумие, которое больше не станет любовью. Дазай остановилась, ощутив всем телом, как последняя искра между их сознаниями оборвалась. Оборвалась, стоило любимому опустить ладони со спины. В памяти мелькнули окрасившиеся болезненно-синим воспоминания о том, как вдвоём они на крыше смеялись над противным мятным капучино, гадая, что испортило вкус: кофе мятный сироп или же мятный сироп так предательски пригорчил напиток. — Знаешь, хуже извращения, чем мятный кофе, мне ещё не доводилось узнать, — Дазай морщится, проглатывая напрочь испорченный напиток. — Или это мятный сироп портит капучино, или это он уродует мою мятную любовь.  — Не ной уже, сама такой хотела, — Чуя смеётся над девушкой, целуя разочарованную в щеку. Осаму поправляет прядь за ухо и улыбается напарнику, сумев обаянием нежности выбить из толку и украсть излюбленную шляпу. — Пей и пойдём, не то нас найдут и закопают.  — Погоди, — девушка достает из кармана мятные леденцы и протягивает целую коробочку с шершавой мятной бумагой и гремящими конфетами Чуе. — Попробуй, и от этого гадкого вкуса не останется и следа.  — Спасибо, рыба. Странно, ты обожаешь мятные конфеты и жвачку, но при этом не любишь с этим вкусом кофе, — Накахара поправляет на Дазай свою шляпу и улыбается, краснея по-детски от ядреного вкуса мяты на языке. — Вот это вкус, конечно. Я люблю тебя, балда. Девушка прячет смущённые глаза, оперевшись щекой на поджатые к груди колени. Улыбка засыпает на лице, заставляя щеки запылать и заболеть. Она смотрит вдаль и знает, что ничто не случается просто так. Просто хочется чувствовать такое спокойствие вечно. Как с Одасаку в те времена… Глаза жмурятся и приоткрываются, улыбаясь напарнику.  — А я, к горю или радости, тебя, — смеётся самоубийца, ставя точку в своей истории болезни. Процесс прогрессирования запущен, пути назад нет. Осаму проводит пальцами по своему лицу и улыбается: оно почти высохло, но кислотой обожглось все же порядком сильно. С потолка на неё падают осколки мертвых звёзд, она собирает их в ладони и разглядывает с удивлением — это конец. Чуя видит эти безмолвные глаза и покинутые миром пустые руки, согнувшие пальцы в корзинку для космоса.  — Прости, Дазай. Я правда думаю, что это конец.  — Когда захочешь быть любимым, клянись в своих чувствах, но помни, что это навсегда. Помни, что это сломает и тебя, и любимого человека, от которого ты отречёшься, — Дазай переводит серые глаза на Чую, и мерещатся этому взгляду сплошные чёрные перья воронов да стойкий запах мертвого тела. Её тела, наверное. Когда его не станет. Она говорит как солдат, который наперёд знает, что погибнет от первой же пули, причём от своей же собственной, не сумев вынести ада. — Я обещаю тебе повзрослеть, а ты пообещай мне быть счастливым за нас двоих. Накахара не может оторвать глаз. В безжизненных ресницах её не скопилось и крупицы бриллиантовых слезинок, всё высохло и замерло. Она угасла, осталась внутри своего мира. Он знает, будь воля её, давно уже милые руки собрали всех птиц в этой комнате и сожгли, будь её воля, были бы счастливы они за двоих. Но перед Чуе стояла бледная восковая свеча с погасшим фитильком. И ни одна таблетка, сажающая её на временное понимание реальности, не сможет выручить по-дружески.  — Осаму…  — И никогда, — девушка устало опирается рукой на стену, чтобы не упасть от последней собранной в ладони нежности, вылившейся в столь же желанный последний поцелуй, — не пей дурацкий мятный кофе. *** Осаму улыбнулась и встала с футона. Сколько было времени? Да бог знает. Перетормошив всю себя, переполненную сотнями воспоминаний, она не нашла в комнате любимого ею человека. Сакуноске покинул её сознание ещё на кухне, но, как безжизненное тело оказалось в собственной комнате остаётся загадкой. Слезы, стекающие по переносице и ресницам, изменили свою траекторию, грустно разбиваясь о холодный пол. Маслянистые, не выговоренные, прозрачные. Она заглянула тоскливо в стонущее от сильного ветра окно и поддалась лицом к потоку лунного света. Словно мама коснулась её щеки, погладив нежно-нежно, сочувствуя и бережно баюкая. На футоне остался дремать гаснущий экран телефона. Фотоплёнка собирается спать, закрывая глаза, отражающие тысячи воспоминаний. Всяких: и грустных, и веселых. Главное, в них есть те, кто до сих пор дрожат в её сердце.  — Почему я помню так отчётливо, — шепчет Дазай, растягивая на подушечках пальцев невидимую тонущую темноту, — и дни, и часы, и желания? Помнит каждый потерянный вдох. Для чего? И дела ведь никому не будет, кроме неё самой, до этих приятных мыслей, которые давят на душу как небо. И та подчиняется — «стокгольмский синдром», симпатия пленника врагу. Не дойдёт до конца, оставшись одна одинешенька в своих мыслях. Дазай выдыхает с облегчением: слезы сняли головную боль и отобрали самым бесстыдным образом дрожь. Давно у неё не получалось заплакать. С тех самых пор, когда внутри неё запустилась программа по аварийной ситуации. Боролась как самый крепкий солдат. Ради чего? Пойми уже, глупая и милая, то, что помнишь ты и бережно хранишь внутри, не многим дорого так же сильно, как и тебе. Люди несчастны в своём существе, и, забываясь в своих делах, никому не останется до тебя дела. Ни тогда, когда ты скручиваешься с хрустом от истерики, ни тогда, когда рвёшь глотку в крике о помощи или смерти. Никому нет дела и не будет — так устроен мир. Фраза устоявшаяся и по-блядски вымученная искаженным смыслом. Надо быть честной самой с собой. Думаешь, любовь связывает воедино два оторванных куска душ и пару нелепых тел? Милая, ты так наивна.  — Курить хочу, не могу, — хмыкает отёкшим голосом девушка, проговаривая отчётливо звуки. Хотя бы сама с собой. Уж если не поговорить так, то и совсем забудешь родной язык, и одиночество сгубит в край. Но уже ли не поздно? Небо за стёклами сгустилось в одну большую массу. Словно пудинг или застывшая венозная кровь. Красиво. В ее зрачках особенно таинственно. Не кокаин, не фенозипам, не мельдоний, только чернота в зареванных глазах. Кайф боли овладевает переполненным жаром телом, жар колется как старый жёсткий свитер, вызывая нетерпимость и нежелание сомневаться в своём выборе. Руки путают мягкость сползшего края одеяла с теплом дыхания человека, которого однажды уничтожила своей любовью. Так сильно боялась задеть его, что совсем позабыла, как убивает близкое сердце. Родное, не чуждое, оголенное. Она позволила себя ему забыть. Осаму поспешно зажимает сигарету губами, вытирая потные ладони о тело. Вскрытая пачка сигарет брошена куда-то в сторону. Самоубийца так давно этого желала: оказаться свободной внутри себя. Пусть будет это и очень сложно, и, наверное, в последний раз. Но камикадзе не надышится перед миссией, как не налетается алый феникс перед тем, как стать пеплом. Чего тянуть? И кому это нужно? Люди не любят медлить, ведь так? Торопятся, торопятся, как тараканы, черти… Деньги считают, забывают просто так. И она отчасти была из тех, но её светлая половина представляла из себя юного мальца с высоким и честным желанием помнить, ценить и любить. Как же всё-таки это бесполезно — среди серых мертвецов запоминать каждый звук, каждый шаг, цвет неба и шорох ветровых мельниц самого простого дня. Это никому и не нужно, в жизни ведь слишком мало ценителей истины. Зато, когда к горлу подбираются кровавые сгустки, слишком резко растёт желание жить. Но, прошу прощения, этой самой жизни теперь не нужны и вы. Прошу прощения, у неё таких, как вы, миллионы и больше. У вас же таких часов, как этот, лишь один единственный.  — А я бы сейчас тебе просто так позвонила, наверное, — Осаму улыбается и достаёт из ящичка пыльного стола ножницы с острыми тонкими рёбрами. — Поболтали бы о том, о сем. Ты бы не сбросил звонок, да? Ты всё такой же глупый коротышка! — в глазах плывет, во рту немеет от поломанных слов. Вокруг омерзительно пахнет табаком и разбитыми ампулами с каким-то лекарством, принятым ещё неделю назад. Пышные струи дыма обжигают язвы на губах, пропитывая подступающую кровь. Дазай заправляет прядь за ухо и вытягивает ладони. Сигарета засыпает, замирает, гаснет. И остаток стирается мягкой рукой, оставляя ожоги на не заживающей коже, которую, самоубийца разодрала бы все равно, будь это не её последний вечер. Все, о чем ей сейчас жаль, это только судьба любимой кошки. Но дикий зверь и сам найдёт выход в такой ситуации. Быть бы в следующей жизни подобным существом, ему безразлична чужая тоска. Потому коты гораздо мудрее собак. Черствее, безусловно, однако всё же умнее. Они находят подход к этой жизни правильно, не цепляются за неё, а смело царапают, если нужно, выпустив роскошные когти. Они не умоляют мир подарить им жалкий шанс, не жалеют себя как подлецы. Поэтому Дазай сердечно любит Бао-Линь за её откровенность. Колени не держат, спотыкаются, падают. Роняют нежное тело на пол. Как ребёнок игрушку, как возлюбленный милую на мягкую простынь. Роняют худые ноги на не менее худую тьму. С особой тоской и любовью, лишь немного делая больно. Не специально, не так, как люди поступают. Под бинтом, за шоколадными волосами, поблёскивающими серебряным ликом Луны, стекает одинокая струйка крови. Что такое? Давление разыгралось не на шутку? Как кстати. Чем быстрее вытечет — тем ближе будет встреча с космосом. Прямая зависимость лучше обратной или какой-либо ещё. Законы физики и здесь уместны.  — Я бы сказала, что ненавижу тебя, что помню, во сколько, где и когда ты любишь выпить хороший кофе, — естественно шепчет девушка, рассекая бинты на вытянутой руке. Ей кажется, она правда говорит не с собой, что всё происходящее — реальный, вполне осознанный момент гротеска. И чем черт не шутит… И шутит ли вовсе? — Ты бы закричал на меня за все хорошее, убил бы, сбежал. И снова бы возвращался раз за разом, да? Или на этот раз в своих словах ты был серьёзен? Легкие постепенно начинает сдавливать, глотки воздуха становятся желанным подарком. Будто бы это торт имениннику в солнечный день. Так хочется попробовать, что аж дыхание прихватывает. Ей всё это снится? Может быть, Дазай крепко спит, а на больной голове её пристроилась любимая Бао? Да как же? На скомканной простыни холодно и грустно, только валяются какие-то обертки, бинты и салфетки оттенка клубники. А что будет, когда о смерти такой фантастической шишки Мафии узнает Рюноскэ Акутагава? Об этом ты не подумала, милая. Ученика оставила так же, как и всех остальных. Нежная кожа пальцев разрезается лезвием ножниц. Словно бумага режется, а не материя живого происхождения. А стекающий красный сок — не кровь, а всего то масляная краска. Дикая смесь ультрамарина и кармина. А с губ и стон не спадёт. Хоть бы что, да и есть ли дело до печальных стонов? Кто-то услышит их? Очевидно, что нет. В следующей жизни надо быть сильнее, а не такой убогой как в эти минуты. Ещё Достоевский говорил, что умение молчать — величайший талант. И отчего-то сейчас ей на ум пришли эти слова. В голове пронеслись все недосказанные мысли и рваные ошмётки ругани. Дазай очень боялась умирать и хотела смерти не болезненной. А вышло то… Но телу не до криков о боли сейчас. Тело плачет, дрожит и смеётся, тело прекрасно болеет. Всюду перед ресницами масло: слезы бегут ручьём по лицу. Она тянется пальцами к разрезанным венам и улыбается нервно — ну вот же оно! Вот же настоящее лекарство! Кровь будет течь медленно, легкие сожмёт от недостатка воздуха. Сейчас через несколько минут, наступит такой момент, который боготворит умирающий самоубийца: когда тело сковывает болевым шоком, а ладони напрочь измазаны в тошноте и крови, у организма более не хватает сил на исцеление. Система даёт сбой за системой — глупое сердце докачивает остатки крови, сдаётся, засыпает. Энергии не хватает на банальный крик, он сглатывается и комкается в желудке. Иннервация теряет свою силу, и мерзкая погибель срывает с сердца его заветные волокна Пуркинье, как отключают больного в коме от блока питания.  — Ох, ну, как думаешь, сукин сын, больно? — остриё вонзается внутрь, движется ровно, монотонно, чётко. Работа не первая, но, к счастью, последняя. Ниагарский водопад из руки не остановишь, сейчас станет немножечко странно: может, потемнеет в глазах слегка, а может, захочется уснуть. — А ведь ты был прав: сам никому не верил, и мне не советовал. Оттого ли ты выжил, а? Оттого ли погиб ты, Одасаку? Потому что верил… Лоб бледнеет, холодные капли бегут по лицу и шее. Губы подрагивают и хватают воздух, стараясь не сомкнуться совсем. Щеки горят, и горит все тело, неумело содрогаясь в иллюзии сна. Она все ещё не может поверить, что за ней больше никто не придёт, что она не нужна. Ни в какой роли: ни девушкой, не психически больной, никакой не нужна. И, наверное, виновата сама? Подала повод для волнения вспыльчивому дракону, а теперь страдает. Жизнь до ужаса непредсказуема, потому и корчится теперь на полу одинокая печаль.  — М-мне всё ещё страшно, Чуя. Ты знаешь, как сводит живот? — Осаму закрывает губы рукой, не смея издать и капли чувства сожаления. Ломает изнутри не кости, ломается легкое, затем плавно сдувается второе, а за ними вслед сердце отказывает биться. Коронарных сосудов надолго не хватит, ничего на долго не хватает. — Знаешь, что я скажу тебе? — губы ловят тошнотворный воздух, — н-не смей и сам умирить. Не к лицу тебе будет всё это и глупо за чужими повторять мерзкую судьбу. В конце концов, ты не заслуживаешь того, что предназначено мне сегодня. Ты, конечно, чертов ублюдок, но в том, что происходит, виновны мы оба. Я так и не смогла понять правду. Она помнит, как убивала других, зажимая чужие кричащие лица между ступенями в подворотнях, ломая каблуками челюсть, зубы, нос. Глаза заливались огнём не на шутку, а руки продолжали давить на курок пистолета. Смеялась, топтала, не позволяла над собой шутить. А ночью просыпалась от кошмаров, вскрикивая горькое оправдание своим делам. Плелась разбитая в ванну, включала воду, била зеркала. Не выносила собственного «я» и ещё десять точно таких же спорящих внутри неё глупцов. Вспомнит ощущение последнего вздоха жертвы — дрогнет и зажмёт рукой губы… Неужели такая уготовлена судьба? Быть дьяволом по назначению, оберегая гордое молчание и оставляя его лишь на ночь, чтобы вся тишина выбиралась изо рта наружу резкими рывками. Одасаку не хотел бы этого. Но с юности Дазай заключила обещание — она принадлежит Мафии, а сама является вторым человеком в этом жутком порочном мире. Надо было тогда умирать, тогда, а не сейчас, лишая жизни себя так мерзко…  — Я разной была: и убийцей, и стервой, и первой леди среди тысячей злых глаз. Не находишь? Наверное, давно это знаешь, — пальцы ведут по раненому предплечью, нащупывая в потёмках разрезанные провода. Вот так теряется электричество, разомкнулась цепь и всему дому — привет. Разрезанная кожа мокрая наощупь, что-то то пульсирует, то ощутимо остаётся на пальцах в виде густой жидкости. Лезвия скачут и пляшут по телу, вонзаясь то в руки, то в ноги, в колени. Бывали уже и на пальцах, и на бёдрах ненужных. Агрессивно и нежно дрессированным львом набросились на скрытое болью сердце. Освободить? Да, пожалуй, было бы довольно неплохо. — Скоро рассвет. Моё время кончится, а я ещё столько не успела тебе рассказать. Мне жаль, я прошу у тебя прощения. Пришлось же всё-таки тебе настрадаться из-за меня… Уставшая и бледная, она ложится на пол, касаясь щекой свекольных разводов, прикрывая глаза. Прижимает ножницы к груди и давит, что есть мочи, прикрывая пальцами губы. Умирают там, где близко земля, ложатся, садятся, сползают, стекают… Туда, где земля под ногами твёрдо молчит, чтобы не пошатнуться, ловя последний вздох. Это ведь страшно — погибать, не чувствуя под ступнями опоры. В глазах проносится вся жизнь: попытки дружбы, тепло любимых рук, цветы с окраины города, рассвет и пара матерных фраз, ставящих клеймо на всём ее теле, рыжие волосы, рыжее солнце и не менее рыжее лето… Запах цветов перед грозой, возможность стать тем, кем никогда и не был, — собой. Следом проносится тот пасмурный день, когда она проторчала с Сакуноске часов семь. На ней было его любимое чёрное платье, тонкие кружевные перчатки графитового цвета, темная помада на размытых горем губах. Осаму разговаривала с Одой о чём-то обыденном целую вечность, часов с десяти утра. Закончила лишь к вечеру, опустившись на колени перед новенькой могилой и уложив со всей оставшейся любовью свежий букет цветов. Пожелала доброй ночи, коснулась губами пальцев и провела ими по надписи — этим было всё сказано. Было сложно не проронить и слезы на похоронах, но Дазай отчётливо помнила, что он не терпел слез жалости. Они навестили её только ночью, когда девушка впервые поняла, почувствовала внутри себя, что его больше нет и не будет. Кто же сделал её такой? А кто научил? Сначала тот, кого уж давно нет рядом. А теперь тот, кто не смог совладать с ней, кого она обидела собой, своей тяжёлой судьбой, кто ее не уберёг от грозных лап. Убийство за убийством, попробуешь раз — и уже зависим, и Осаму знала это. Наверное, отчасти поэтому так не хотела, чтобы вечно ласковые голубые глаза едкого напарника обесцветились раньше старости. Неужели он никак не смог этого заметить?  — Б-будет немного больно, но ты ведь не оставишь меня в наш с тобой редкостный миг? — Осаму открывает затуманенные глаза и в безумной пустоте видит два голубых глаза, разглядывающих её с прежней любовью. — Т-так ты не оставил меня… Спасибо. В груди жжёт, щиплет, и мнётся в крошечный сгусток сердце. Единственное ещё в здравом уме не видит никаких галлюцинаций. А милая Алиса лежит на полу, обнимая себя слабыми ладонями. И ждёт своего шляпника, и верит, что безумец придёт попрощаться. Хотя бы раз за жизнь поймёт, что к чему, не будет психовать без поводу. А шляпника всё нет и нет… Сердце боится, дрожит, кричит о помощи, задыхаясь от страха. Клапаны сжимаются, дрожит миокард, один единственный на это громадное тело. Но слабая рука не может глубоко вонзить остриё, а потому самоубийца скулит, медленно ослабляя пальцы у рукоятки ножниц, оставивших полосу на груди. Зубы сжимаются до треска и скрипа, глаза мертвеют и безмолвно жмурятся. Осаму остатком сознания вспоминает о вещи, которая положила конец всем тем, кто умер от её рук. Настало время расплатиться за свои необдуманные поступки, один раз, единственный и неповторимый дважды, убить себя из того же оружия. Дазай улыбчиво ползёт ладонью до футона, в последний раз ощущая полноценно его мягкость, забирается пальцами под него, забирая своего платинового дракона. Настало в последние дни время, когда от любого шороха безумная начинала бредить, и ересь та кончалась слезами. Деменция поглощала жадно и быстро. Пистолет стал вечным обитателем подфутонного пространства. Осаму подтягивает оружие к голове, непрерывно глядя в голубые глаза. Кончики ушей задевает ветром, а юной самоубийце кажется, что это его пальцы нежно поглаживают её кожу. Улыбается приветливо этим ощущениям, чувствуя подступающую к горлу кровь.  — Ты только не бойся, хорошо? Обещаешь мне, Чуя? Я там не буду одна, — сгустки крови наполняют болью грудь и горло, — правда. Я на многое надеялась здесь… и ты впредь обещай быть счастливым. К-конечно, если ты ещё меня чуточку помнишь… На ресницах замирает последнее утро. Кровь рывками, гордо и мерзко сочится на теле, где-то спешно его оставляя, а где-то вырываясь фонтаном. Дыхание рвётся, старается изо всех сил завязать непрочный узелок стыка вдоха с выдохом, но Осаму не позволяет. Её рука накрывает губы, а глаза, мотаясь в белом свечении, плачут и видят то, что не свойственно видеть обычно. Голоса наполняют голову. Шумно, шумно, шумно! Хочется тишины.  — Отдам всё это, — обессиленная, почти утратившая пульсацию, рука падает на тёплую кровавую грудь, — за одну только пул-лю в лоб. Отдам. Глаза тянутся в темноте к глазам давно её позабывшим, хотят взглянуть напоследок: может, она всё-таки не зря жила? Тянутся и распадаются в детской улыбке, как и сама обладательница их. Лежит спокойная, расслабленная, ласковая. Такая красивая, ну настоящий ребёнок! Прямо ангел спустился с небес. Вот только испачкался весь в красной краске, и теперь походит на божью коровку, с чёрными точками — венозной кровью. Перерезана дрогнувшей рукой артерия на одной из рук, замирают навек все сосуды. Больше ничего уже не нужно: ни цветов, ни света, ни тепла.  — Если приблизишься ко мне ещё сильнее, я выстрелю в себя, — шепчет девушка, рвано выдыхая последние несколько глотков воздуха. Глаза знакомые ей пристально смотрят в душу, а их обладатель наклоняется к засыпающей самоубийце, улыбаясь лучезарно. Нежно. По-детски ласково касается пальцами промокшей кожи Дазай чуть ниже виска и торжественно кивает головой. Дазай улыбается и вслед его пальцам прислоняет дуло пистолета к голове, чувствуя потерянный азарт и тонны разливающихся по сковывающемуся телу ливней. Бросает пару раз в жар, а пальцы на ногах коченеют. Осаму смыкает губы, глотает последний день, и неимоверный грохот раздаётся по всей квартире. И только брызги алеющей крови поселяются на стенах бездушной комнаты, пуля пронзает глубоко, насквозь простреливая замеревшую в доброй улыбке девушку. Может, она всего лишь уснула? Навряд ли, она просто мертва. Мертва и свободна от чертовых будней, сделок, ненависти и зависимостей. И только пушистая Бао-Линь ошарашено вскакивает, отрываясь от дремоты на кухонном столе, совсем не понимая, почему хозяйка не выходит выпить стакан воды и отрезать ломтик сыра в «голодную» ночь. Солнце поднимается — засыпает Мафия, покидая свой пост. У неё на телефоне кипят десятки пропущенных. «Ты убила? Смогла? Деньги будут, не бойся» и несколько подобных сообщений. Среди них — четыре пропущенных звонка от абонента, что никогда не брал трубку, когда она ждала. Абонент «Гном» звонил вам четыре раза! Четыре! А вы и не взяли трубку. И уже, наверное, не возьмете… И есть ли у вас теперь совесть после этого? А у него она где была, когда оставлял? Солнце озаряет лучами комнату и спящую девушку на лучшем французском вине. Рядом сидит мужчина в полосатой рубашке и гладит её мраморное лицо. Качает головой и наклоняется ближе, а та лишь жмурит хитрющие глаза.  — Что ты наделала, милая моя голубка, что же ты наделала… — Одасаку приподнимается и снимает с себя бежевый плащ. Полупрозрачный, он позволяет лучам солнца пройти сквозь себя, задевая холодное тело Дазай. — Вчера приходил к тебе, когда ты спала, и спала довольно крепко. А сегодня… Ты чокнутая! Дазай молчит, не проронить и слова нельзя. Только чувствует, как мужские руки поднимают ее и прижимают к прозрачной груди, как укрывают с дружеской любовью вкусно пахнущим плащом. Его плащом. Пробитым и рваным от роковой пули, но совсем родным. Осаму болезненно открывает глаза и видит своё замершее и навеки сонное тело. А саму её качают как ребёнка да приговаривают что-то ласковое. Давно она уже не была любима. И нет тут ничьей вины. Но горе все же берет своё. Не железным было сердце: Осаму плачет, рыдает навзрыд, уткнувшись без сил в грудь приятеля. Давно её не любили, не гладили, только в иглах держали, травили, убивали. Как трудно было быть той, кем хотели видеть — королевой убийц без всяких шансов на жизнь, марионеткой в руках палача со скальпелем. Она знает, насколько он не выносит слез. Но почему-то кажется, что, если не отпустить их сейчас, потом будет только больнее. Слезы разные, крупные и тощие, скатываются по шее, забирая с собой последние воспоминания о никудышном теле, валяющемся на полу. Оно истощено до своего максимума, с него уже нечего взять. Сакуноске покрепче прижимает к себе воздушную душу, ласково, как и прежде, почёсывая меж лопаток. Потому что всегда знал про неё одну то, что никто не мог предположить. Знал, как терпела, какой мерзкой была, кого целовала и когда была пьяной. Знал, когда она снова и снова спасала его сердце.  — Прости, Одасаку, — девушка поднимает глаза на мужчину и обвивает ладонями шею, прижавшись щекой к груди теснее. — Прости меня, но так будет лучше… Зато теперь я чувствую твой запах. Я… я очень скучала, Ода.  — Я не устал бы повторять, что ты чокнутая, но теперь до этого нет дела. Что ты натворила? Я дал себе обещание ждать тебя, хоть целую вечность. Делал всё, чтобы сгладить твою печаль и неизбежность этого ада. Но даже с небес не смог уберечь тебя, Осаму, — Сакуноске с дрожью сжимает женские плечи, чувствуя их ненасытный страх. — Что же мне нужно было сделать, чтобы ты не делала глупостей? Ты нужна там, но не здесь.  — Кому?.. Убивать людей Мафия и без меня сможет. Подумаешь, не будет одной одаренной, у них таких жалких как я — тьма тьмущая. Только им наплевать на всё это чёрное месиво, а мне нет! Хватит уже, — Осаму отводит глаза, замирая всем остатком себя. — Мы все там… пушечное мясо, и я, и ты, и все остальные. Это пропасть, куда сбрасывают трупы после гибели. Уж лучше уйти сейчас, Ода. Мужчина молчит, прислушиваясь к ритму её нового тела. В разбитых глазах он видит всю ту же Дазай Осаму, которая безумно любит горячих крабов, всегда готова заступиться в трудный час и все так же кроет собственные проблемы козырным тузом у всех на глазах, а ночью плачет, и плачет, и плачет… Молчит, чувствует без слов. Как никто другой. Её рука уже не холодна, держится за него крепко. На губах ещё мерцают слезы, слизывающиеся по-детски языком. Апельсиновые огоньки блестят печалью, вот-вот разолются апельсиновым соком и затопят небесные берега. А девушка на холодном полу спит непробудным сном. И, может, кто-нибудь её найдёт, кто-нибудь отмоет и приведёт в порядок. Только Бао-Линь жалобно мяучит под дверью, окунув пушистую лапку в вино. А на бледной груди стекают последние капли пота, смешиваясь с кровью, сгустившейся возле пронзённого намертво ребра. Она слишком глубоко всадила внутрь лезвие, переломав себя, свои нервы и кости. Всюду кровавое пятно, достигшее своего пика.  — Не вини себя, милый друг. Я сама так решила, и знаешь, мне больше не больно. И теперь мы вместе с тобой, как и тогда, понимаешь? Мужчина молчит и гладит её макушку, зарываясь пальцами в копну темных волос. Он знает, она та ещё любительница пошутить, но все же способен отличить её шутку от немого шепота о важном. Потому что они похожи, потому что они — друзья? Ох, какая незадача! Осознавать, что это не так. Связь здесь гораздо глубже.  — Я приходил к тебе по ночам, когда ты перебарщивала с таблетками. Но ты все время говорила с иллюзиями, верила в свои фантазии. От них я не смог избавить тебя. Скажи, — Одасаку наклонился ближе к апельсиновым глазам, — если бы я пришёл к тебе сегодня ночью, ты… А правда в том, что это уже не дружба. Это тонкая крепкая нить, связывающая их вместе как брата с сестрой, облако и раскалённые Солнце, любовника и… Он всегда понимал её, а она — была всегда не прочь заглушить его тоску.  — Нет, — отрезает самоубийца, целуя в щеку дорогого друга. — Кошмар, который длился столько времени я была не в силах больше вынести, но, знаешь, — Осаму коснулась пальцами голых ног пола, но тут же была прижата к мужскому телу сильнее, — может, в следующей жизни повезёт. Ода улыбнулся привычной для неё улыбкой и вздохнул, заглядывая в глаза. Она знала, он её как всегда понял и утешал, и снова спасёт от невзгод. На первый взгляд кажется, что это милейший хэппи-энд, не драма, ни капли боли. Но ведь это правда — смерть разлучает. И весьма надолго, навечно, наглухо. Так, что от ужаса ночами из ушей течёт кровь.  — Я подержу тебя ещё немного. Когда погибаешь — становишься легким как перышко, и тебе может сначала быть непривычно. Просто немного отдохни. Твои ноги сейчас — вата. Я и сам это узнал, лишь когда оказался здесь. Дазай улыбается и натягивает на плечи бежевый плащ, ёжась от озноба. А он тихо направляется в рассвет. Девушка обнимает друга под лопатками, пачкая всю одежду его своим цветом. Вся грудь, все руки — всё в крови, но от неё уже не так больно и противно. Не тошнотворен тот запах, исходящей от той, что замертво упала на полу.  — Одасаку, — девушка прикрывает глаза, — ты помнишь, как мы с Анго в последний раз пили в «Люпине»?  — Помню.  — И я, — вырывается тихое слово. Такое же тихое, как и воздух, не тронутый ветром, спрятанный за занавесками её комнаты.  — К чему ты клонишь?  — Ну, хотя бы это не было иллюзией. Я так боялась забыть что-то важное, — очарованные безмятежностью губы чуть кривятся от звука трепета в воздушном теле. — Я скучала. Мужчина улыбается горько и облачно, позволяя давней подруге встать на пол. Она крепко держится за его предплечье и тревожно дрожит, чуть не падая. Все так реалистично: нет никаких голосов в голове. Сплошная тишина. От неё даже становится жутковато. Эту глушь нарушает только тёплый поцелуй в висок от того, по кому она так долго скучала. Осаму осторожно прислоняется макушкой к груди мужчины, вдыхая запах испачканной кровью рубашки и медленно оседая щекой на ключице. Ода улыбается, прислоняя ладони к вьющимся волосам самоубийцы и с особой любовью прижимает боящиеся пальцы к щекам. Наощупь они ледяные и грубые, и сочности в них больше нет. Это не на шутку расстраивает его, потому он приподнимает то самое лицо и впервые с чистейшей очарованностью смотрит в заплаканные глаза.  — И мне не хватало тебя.  — Одасаку? Мужчина прижимается лбом к её лбу, заставляя дыхание замереть на короткие пять секунд без воздуха. В живых никого нет, все мертвы и будут мертвыми в этом мире. Осаму дотрагивается до ладоней Оды на своих волосах, крепко прижимает и улыбается ясно. Улыбкой личного характера, неописуемой, не гадкой и не болезненной. Мертвым человеком бесы не движут, а потому светлому чувству — ход.  — Мне жаль, что в тот день, когда во всем твоём доме погас свет, я не смог разглядеть твоё лицо. Всё думал, какое оно было? О чём молчало, от чего так дрожало? Жаль, что для для того, чтобы узнать слишком очевидную правду, пришлось умереть.  — Нет… Нет, о чем ты? Правду ты понял как раз в тот самый день.  — И как же ты это вычисляешь? Осаму гладит не изысканное родное лицо, соскучившись по чувству покалывания кожи ладоней под щетиной. Мужчина смущённо смотрит в её свободные глаза, которые вот-вот вопьются в него и разольются, окутав теплом. Приятным и таким же не идеальным.  — Ты остался со мной, чтобы помолчать о том, что дорого. *** Чуя не понимает, отчего Бао-Линь так печальна, почему тоскливо и мучительно рвётся к комнате с пролитым Мерло. Мужчина выдыхает и наклоняется, довольно проводя пальцами по гладкой шерстке дивной красавицы, умоляющей его следовать за ней.  — Ох, Бао, ты как всегда прекрасна. Я даже буду скучать по твоей мордочке, — приговаривает Накахара и напряжённо осматривается в немой тишине квартиры бывшей возлюбленной. — Осаму, я только за вещами — и ухожу. Горячие ладони спешат к своими любимому пиджаку на кухне, старому и далеко не красивому. Лучики солнца зарываются в его рыжие волосы, а сама звезда тянется к улыбчивому лицу, расцеловывая щеки. Чуя разглядывает комнатку: всё тот же темный стол, неубранная бутылка дорогого вина, оставленный окурок. В воздухе витает запах металла, исходящей из спальни, но молодой человек не особо удивляется этому: у Дазай дома всегда было непривычно страшно.  — Может, выйдешь ко мне? Или так боишься, что я отниму твое драгоценное время? Весь дом молчит ему в ответ. Чуя заглядывает на кресло возле журнального столика и видит свою вещь. Чистый, сияющий своим цветом пиджак лежит на том самом кресле, ожидая хозяина. Накахара улыбается, притягивая вещицу к груди. Так приятно пахнет… Цветами, слезами, её волосами и губами. Вот же хитрая — так скучала, что не могла выбросить столь ненужную вещь?  — Осаму, спасибо за пиджак… Слушай, мы можем поговорить? Я знаю, ты сегодня отдыхаешь, поэтому и приехал пораньше, — мафиози замирает, давясь своими словами, вставшими поперёк горла, замечая раскрытые пачки таблеток на столе. — Ч-черт, ты снова за своё? Ведёшь себя как подросток. Прекращай уже, проблемы подобным образом не решаются. Подходит к злостным блистерам и судорожно перебирает пальцами, замечая горький привкус в воздухе. Фенобарбитал, фенозипам в таблетках, фенозипам в уколах, индальпин, мельдоний в уколах, тонна шприцов и рецепты от неврологов… Он ошарашено сжимает в руках тысячи потраченных в бездну нервов. И Бао-Линь кричит, что есть мочи, за углом.  — Ты обещала говорить мне, — Накахара оборачивается и сморит в темный коридор, откуда пришёл. Лучи солнца падают на фиолетово-красное пятно у двери спальни. Дыхание замирает. — Твою мать, Дазай! Ты до сих пор бесишься из-за того, что было? И кто из нас тут ещё истерит? Ещё минута, и он стоит с открытой таинственной дверью, чей скелет выдержал все стоны и слезы умирающей души. В его глазах — задремавшая навеки девочка, запутавшаяся в собственных слезах. На ресницах не дождь, а солёные кристаллики крепко охраняют вечный сон. Губы застыли в ожидании чуда, замертво побледнели и погрустнели. Нутро рвётся на части. Не проронив и слова, он садится на колени в её кровавый омут и приподнимает за подбородок улыбающееся мертвое лицо.  — Ч-что ты натворила? — он наклоняется к ней и дрожащими рукой набирает чей-то номер на телефоне. На рыжих висках дрожит недетская тревога и растерянность, в душе — одиночество становится Богом.  — Это, — Чуя проводит пальцами по её острому подбородку, — это случилось. Да… на кухне хлам из лекарств. Совсем с дуба рухнула. Вызовите кого-нибудь и сделайте так, чтобы все было чисто. Он опускает её голову на пол и снимает шляпу, опустошенно выдыхая в сторону. В её руках крепко спит пистолет, устремлённый прямо в душу. Окровавленный висок стремительно бледнеет. Всюду разлилось вишнёвое вино.  — Я в порядке, — твёрдо выдаёт Накахара, накручивая на палец один из её промокших локонов, стараясь как можно безмятежнее ответить собеседнику на том конце провода. — Нет, мне не нужна ваша хренова помощь. Будьте уже добры, выполняйте то, что сказано. Гудки растворяются в проснувшемся дне. Мафиози дожидается, когда экран телефона погаснет, и прижимает к себе бездушное тело. Сердце наполняется болью, капля за каплей раздувают его, растягивают беспощадно. Он молчит — как она и просила. Молчит и гладит по спине леденеющее тело, стискивая зубы до скрипа. Голубые глаза бледнеют, закрываются, замолкают. Быть может, так даже лучше? Теперь он свободен и может быть счастливым. Но пальцы по привычке гладят густые волосы, ресницы касаются ресниц. Чуя чувствует их пустоту, отсутствие трепета и иллюзию дрожи. Всё хорошо, всё нормально. Так должно быть, правда? Будь свободен, любимый человек.  — Спи спокойно, — твёрдо шепчет мужской голос, прежде чем сломаться и охрипнуть. — Спи.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.