ID работы: 9491751

Изнанкой наружу

Джен
G
Завершён
7
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

«- Вот именно, — вздыхает Слепой. — Надо или хотеть, или не хотеть. Сначала выбери направление, потом беги» М.Петросян «Дом, в котором»

      Бродчерч заканчивается вытянутым песчаным пляжем, врезающимся в неспокойную воду. Скалы, нависающие над этим пляжем, нравятся туристам мистической, почти инопланетной живописностью, но местным рядом со скалами тяжело и печально. Это — память о маленьком Дэнни Латтимире, несмываемая отметка, шрам на коже города. Это — то, на что каждый вечер смотрит из окна своей маленькой гостиной детектив Алек Харди. Чтобы не забывать. Чтобы чувствовать боль, которая не дает расслабиться.       Окружающий мир глубоко и тяжело дышит, будто долго бежал, а теперь наконец замер и пытается перевести дух. Это не может быть правдой, потому что в Бродчерче жизнь всегда тянется медленно и размеренно, так что миру в этой отдельно взятой точке совершенно некуда спешить. Мир на этом клочке пространства всегда проигрывается с замедленной скоростью, отчего каждое его движение становится карикатурным, нелепым и слишком долгим, так что на это тяжело смотреть.       Алек с первого дня обгонял ритм Бродчерча — говорил, ходил и дышал слишком быстро, и, наверное, именно поэтому чувствовал себя таким беспомощным, будто влип в варенье и только увязал все глубже и глубже, вместо того, чтобы выбираться.       Алеку хочется курить, но он напоминает себе, как давно бросил. Еще Алеку хочется поговорить с дочерью, но время близится к полуночи, и Дейзи наверняка уже легла спать. Но больше всего Алеку хочется успокоить гул и зуд внутри собственного сознания, которые не дают ему работать, не дают спать, не дают смотреть в зеркало, разговаривать с людьми и слушать, что те отвечают. Алеку кажется, что худшая и острейшая аллергия на мир накрыла его ужасной волной, которой не будет конца.       Алек ненавидит сравнения с волнами, с водой, с морем. Потому что это единственное, чего он боится. Даже смерть — весьма вероятная и очень близкая, при его-то работе и здоровье — даже смерть не пугает его так сильно, как бесконечная гладь воды и ужасающая глубина под ней. Потому жизнь в Бродчерче, буквально впивающемся в воду обрезанным краем пляжа, нависающем над шумными волнами скалами, становится для него особенно изощренной пыткой.       Алек снимает очки и отбрасывает их на стол. Тонкая металлическая оправа при этом издает короткий звук, похожий то ли на очень тихий всхлип, то ли на смешок. Алек трет усталые глаза, расстегивает две верхние пуговицы рубашки, и все равно ощущает себя задыхающимся. Словно мир влажной ватой забивает ему рот и нос и каждый вздох становится смехотворной и бесполезной попыткой добыть немного кислорода.       За окнами ночь набухает приближающимся штормом. И ощущение вселенской тяжести становится еще более невыносимым. Алеку кажется, что даже сидя на стуле в собственной комнате, крепко держась пальцами за край стола, он все равно может утонуть в надвигающейся с моря и с неба воде.       Это темное небо нависает над скалами ниже, наливаясь дождем, вынашивая в себе скорый раскат грома, в воздухе пахнет приближающейся грозой, ветер поднимает в воздух брызги морских волн и швыряет их по склону вверх, рассыпая солеными бусинами по камням.       Алек ненавидит грозы. Ненавидит нервное море и низкое небо. Он хочет сесть в машину и, вжав педаль в коврик, помчаться прочь, туда, куда не дотянулись рукава темных туч, туда, где вечер не отравлен предчувствием дождя.       Но на коленях у Алека — одна из множества папок, которые нужно прочесть до утра. Сводки, протоколы, заявления, выписки и справки разномастной разноголосой толпой вьются в пальцах, словно стараются сбежать или, по крайней мере, перепутаться и не дать Алеку разобраться. Ветер, влетающий в открытое окно, приносящий с собой соль и холод, шевелит углы бумаг. Алеку кажется, что даже чай в чашке со сколотым краем стал соленым от ветра, несущего с моря весть о приближении шторма.       Ночь становится почти невыносимой.       В солнечные дни, раскрыв какое-нибудь очередное дело, Алек умеет переносить Бродчерч. Скалы проклятого города не кажутся ему тогда отвратительными, а ветер не раздражает так сильно. Но в ночи, подобные этой, когда мокрый холод врывается прямо под кожу, когда море беснуется и брызгается, словно бросая на берег проклятья, когда небо грозит вот-вот взорваться громом и молниями, тогда Алека начинает душить ненавистью к этому морю, этим скалам, этому городу… И этому миру. Этой стороне реальности. Собственноручно выбранной, а оттого — еще более раздражающей.       Дом, который остался далеко позади, был швом между двумя из них, и дьявол знает, сколько существует еще. Дом был швом только между двумя и, будучи ребенком Дома, Алек должен был много лет назад сделать выбор в пользу какой-то одной.       Изнанка или Наружность. Внутрь, по дороге с закусочной, навстречу лесу и ангелам с хищными оскалами. Или наружу, к серости мира, в котором не приживается ничто, принесенное с другой стороны.       Больше двух десятков лет сомнения в том, что сделанный выбор был правильным, травят и истязают Алека в ночи, подобные этой… Они жгут его изнутри, выворачивают ему мозг с утра до вечера и с вечера до утра, они встают в полный рост или вдруг понижают голоса до шепота, но никогда не замолкают насовсем. Что нужно было выбрать? Может быть, стоило сделать шаг в другую сторону? Почему Алек, так долго колебавшийся, так много задававший себе вопросов, в результате пошел на поводу у секундного порыва? Наружу или наизнанку? Этот вопрос не давал Алеку покоя с того самого дня, когда он впервые попал из Дома на другую сторону. Этот вопрос не позволял ему спать, есть и оставаться наедине с собой, а еще он отдалял его от тех, кого он считал друзьями.       Они все знали, чего хотят и что предпочитают. Кто-то понимал это сразу, кто-то тратил на принятие решения месяцы, но в год выпуска сомневающихся уже не оставалось. А он был вечным перекресточным флюгером, разворачивающимся то туда, то обратно. Он был единственным, кто не мог выбрать, хотя начал думать об этом куда раньше большинства. Они поначалу подшучивали над этим, а потом стали тихо презирать. Потому что, чем ощутимее становилось приближение выпуска, тем страшнее было им всем, тем больше им хотелось определить, кто отныне свой, а кто — чужой. А Швабра не принадлежал ни тем, ни другим.       Алек вздрагивает, когда вспоминает свое прозвище. Оно выпадает из шкафа воспоминаний прежде, чем он успевает закрыть дверь, и больно бьет прямо по голове. Не то чтобы «Швабра» ему не нравилось или не подходило. Нет, оно было родным, было близким, как вторая кожа. Оттого больнее было каждый раз обнаруживать, что больше оно не подходит.       Детектив Алек Харди больше не помещается в старом прозвище, но все еще не может любить свое имя, а потому становится безымянным и пустым, как бутылка, с которой сорвали этикетку.       Будто он сам теперь только прохожий, запечатленный на снимках Наружности, которые летуны развешивали по стенам ужасохранилища. Нелепая, чуть размазанная фигура без всяких опознавательных знаков, просто человеческий силуэт, не больше, чем часть декораций.       Швабра был ребенком Дома, неотделимой его частью, прекрасно существовавшей в реальности между Изнанкой и Наружностью. И в нем, в высоком, тощем, угрюмом и вечно недовольном подростке был смысл. А теперь, уйдя наружу, превратившись с годами в детектива Алека Харди, он растерял значение и стал пустым, как силуэт на фотографии Наружности. И от этого у Алека щемит там, где вместо сердца исправно работает кардиостимулятор. Старая кличка, так некстати сегодня попавшаяся под руку, царапает горло. В Бродчерче воспоминания о Доме стали ядовитыми. Их стало тяжелее воспринимать, они приносят с собой головную боль и сумасшедшую, бесконечную бессонницу. Раньше, до знакомства с этим проклятым городом, Алеку удавалось справляться, но здесь, в живущем в своем гипнотическом ритме прибрежном осколке Наружности, воспоминания одолевают его почти ежечасно.       Алек не может отказаться от них, не может избавиться от того, что так глубоко и прочно впиталось в его черепную коробку изнутри. Иногда ему интересно, получилось ли это у других. Стали ли они нормальными, вписались ли в Наружность, будто лишь ненадолго из нее отлучились, а потом вернулись на свое место?       Кит должен был суметь. Он всегда был более наружным, чем любой из фонарных столбов, торчащих за забором Дома. Но Кит появился в Доме слишком поздно, Дом не вырастил его, а лишь понянчил немного, не став родным.       Должна была суметь врасти в Наружность Куница. Она была в Доме едва ли не дольше всех, но не могла дождаться дня, когда покинет его. И тоже ушла в Наружность… Уехала на своей тяжелой и неповоротливой коляске. Но Куница была прыгуном, она вывалилась на Изнанку с размаху, когда была к этому не готова, и оставалась запертой слишком долго, чтобы полюбить ту часть сшитых Домом лоскутов реальности.       Швабра — Алек чертыхается и обещает себе постараться меньше употреблять свое старое прозвище — другое дело, он был ходоком и умел принимать Изнанку со всеми ее воспаленными нарывами ненормальности, а она всегда встречала его, если не счастливой улыбкой, то, по крайней мере, приветственно приподнятыми уголками губ. Это не очень-то его вдохновляло, он не то чтобы рвался туда… Просто воспринимал ее спокойно, будто она была органичной частью мира и его самого.       Ему нравилось, как одно перетекает в другое, и как можно скользить по грани между, не покидая Дома и при этом заступив на Изнанку. Скелет злился, когда Швабра так делал, говорил, это опасно и может плохо кончиться для них всех. Скелет вообще побаивался всего, что касалось Изнанки. Осторожничал даже больше, чем было разумно. И любил нагнетать. Швабра его игнорировал.       Может быть, только тогда, находясь одновременно на границе и за ней, поделив себя поровну между плоскостями, он только и чувствовал себя на своем месте. Он единственный умел входить на Изнанку плавно, без дискомфорта. И он нормально чувствовал себя в Наружности, если от скуки решался присоединиться к летунам в очередной вылазке. Скелет говорил, что Швабра всем свой, а это очень плохо. Но Швабра думал, что все еще хуже, потому что на самом деле он был всем чужим.       Алек смотрит перед собой, не моргая, смотрит так долго, что почти по-настоящему видит старую дорогу, распарывающую надвое бесконечное поле с покосившимися телеграфными столбами. Если пройти вперед по растрескавшемуся асфальту, от которого всегда пышет теплом, то совсем скоро покажется аккуратный белый кубик закусочной с полосатыми навесами над окнами. Поначалу закусочная кажется миражом, но на самом деле приближается быстро. Даже быстрее, чем ты идешь ей навстречу…       Алек смаргивает. Из Бродчерча нельзя увидеть ту дорогу. Можно только бесконечно вспоминать, как она выглядела. И задавать себе вопрос о том, почему не пошел по ней. Почему не выбрал бесконечный таинственный мир, полный, пусть даже больных и пугающих, но чудес, почему предпочел уйти в Наружность за Китом и Куницей, с которыми, кстати, не разу не разговаривал после выпуска?       Если порядком задуматься о годах, проведенных в Доме, то не составляет труда вспомнить, что Швабра ничего там особенно не любил — ни надписи, которые стали появляться на некоторых стенах, ни обострявшуюся и ставшую уже достаточно очевидной нелюбовь к воспитателям за то, что они были другими — наружными. Ни то, что смерть расхаживала по коридорам, с улыбочкой выбирая того, кого заберет следующим. Его раздражали курящие и гогочущие, он не любил немощных, потому что они пугали его, он чувствовал себя в стенах Дома запертым, несмотря на достижимость необъятной Изнанки.       Но он так же не питал светлых чувств ни к Наружности, ни к Изнанке, ему нравилось только болтаться между, будто раскачиваясь на канате то в одну, то в другую сторону. Его одинаково не привлекали обе плоскости, на пересечении которых стоял Дом. И потому он так долго не мог решить, какой из них вверить себя, а, решив, стал сомневаться в выборе. Канат остался позади, вместе с Изнанкой и Домом, через который на нее можно было попасть, а Наружность придавила серостью своей бескомпромиссности и безысходности. Поначалу Алек думал, что, уходя из Дома, ты оставляешь ему какую-то часть себя, он отрывает от тебя кусок, и потому тебе так тяжело жить дальше. Но оказалось — это стало очевидным со временем — что на самом деле все иначе. Ты уносишь Дом в себе. Ты проводишь в нем слишком много времени и рано или поздно начинаешь им захлебываться, так что даже если тебе удается выбраться на поверхность, Дом все равно остается впитавшимся в твои легкие, в твою кожу, и его ничем нельзя из себя вытравить.       Поэтому ты чувствуешь себя чужим, и — что еще тяжелее — все те, кто никогда не знал Дома, тоже чувствуют тебя чужим и неправильным.       Все, кроме, может быть, Миллер. Она — исключение из правил. Собака, не лающая на волка, муха, не пугающаяся паука. И мысли о ней Алеку не хочется мешать с мыслями о Доме, кажется, что это может ее запачкать. Словно Дом прорвется из воспоминаний, и ее тоже обовьет каким-нибудь из своих щупалец.       Иногда Алеку кажется, что это он сам — такое щупальце Дома. Склизкий отросток, которым Дом тянется к тем, кто ему не принадлежит, чтобы хотя бы коснуться их, хотя бы попытаться задушить. Поэтому Алек старается не слишком приближаться к Миллер, как бы сильно ему ни хотелось никогда с ней не расставаться. Когда она рядом, мир обретает устойчивость и перестает звучать так, словно он — испорченная магнитофоном пленка аудиокассеты, но Миллер с ее катастрофической невосприимчивостью к чужеродности Алека, не должна попасть под его темное влияние, не должна стать одной из тех, кто травится его гневом и яростью.       Алек закрывает глаза. Настенные часы отсчитывают время, но очевидно делают это слишком медленно. Будто даже тут, в самом наружном их всех наружных городов, в Бродчерче, наступила Самая Длинная Ночь. Время мажется по стенам густым и липким веществом, похожим на мазут, и Алеку хочется обмакнуть во время палец и написать потом этой грязью что-то про Изнанку. Но его ждут папки с делом, справки, протоколы и заявления. Он снова пытается вникнуть в смысл букв, но сознание то и дело возвращается в оставшийся далеко позади Дом. Алек вспоминает какие-то отдельные, не связанные друг с другом вещи, будто кто-то рассыпал у него в голове коробку с фотографиями.       …Солнце светит в окно, а Маска смешно подпрыгивает на своей единственной ноге, пытаясь подцепить снятым протезом край занавески, чтобы задвинуть ее. Вставать с кровати Швабре очень лень, но и Маску, явно теряющего терпение, тоже очень жаль, потому он изо всех сил надеется, что у кого-то сдадут нервы раньше…       …Дождь барабанит по жестяному навесу над черным входом в столовую, Швабра стоит там один, курит вонючие сигареты, которые принесла из Наружности склонная таскать в Дом всякую дешевую дрянь Клюшка. Швабра курит и думает о том, что не знает, как жить дальше, если лучший друг не вернется из Могильника…       …Кожа на бедре Чайки очень мягкая на ощупь, так что Швабре становится стыдно за то, что он касается ее своими мозолистыми пальцами, но Чайка улыбается так, что все остальное становится совершенно неважным…       …Рубашка Нытика валяется на полу под его тумбочкой еще две недели после того, как сам Нытик в последний раз закрывает глаза. Никто не решается стать тем, кто выбросит напоминание об ушедшем. И только когда кошка Кита разделывает под этой самой тумбочкой свежую мышь, Кит убирает разорванную и перепачканную рубашку…       Алек встряхивает головой. Отголоски Дома всегда были с ним, они не давали ему покоя с самого первого дня в Наружности. Но только тут, в Бродчерче, они стали невыносимыми. Однажды они довели его до того, что он почти купил билет на автобус, чтобы приехать в Дом. Посмотреть на него еще раз. Может быть, провести там несколько часов. Но побоялся… А потом завертелось новое дело, и нужно было думать об этом, а не об одолевшем приступе желания вернуться туда, куда не возвращаются.       Уж по крайней мере — не такие, как Алек Харди. Он больше не сможет даже ступить на порог дома, потому что стал именно таким, каких стены и сердце Дома всегда отторгали. Он теперь весь — переплетение оголенных нервов, бессонница, желание перевернуть стол и разбросать бумаги по полу, когда приходят плохие новости. Костюмы, душащие галстуки, неаккуратная щетина, ненависть ко всему вокруг и ядовитая ярость, сменяющаяся волнами апатии и слабости.       Лично ему давно все равно. Он пропускает приемы у врача, греет вчерашний чай в микроволновке, не любит звучание своего имени, срывается на подчиненных, не может найти подход к дочери и грубит по телефону бывшей жене. Лично его это не трогает, но Дом не принял бы такого своего выкормыша.       Едва ли не больше всего на свете Алек хотел бы поверить, что Дома не существует, что он нереален, как и Изнанка, что все его Самые Длинные Ночи, перекрестки и прыгуны с ходоками — это сны и выдумки скучающих и очень больных детей. Но воспоминания слишком реальны. Алек старается, но не может себя обмануть. Он прекрасно знает, что скорлупа яиц дракона, «Лунная дорога», закусочная и оборотни, покрытые болотной тиной — это все настоящее, живое и реальное. Просто оно теперь далеко, его не достать, даже если пересечь полстраны и приехать в Дом. Даже если прочесть все надписи на стенах — теперь их, наверное, очень много — и понять каждую. Даже если запомнить все, что говорится в Ночь Сказок… Потому что Алек больше не Швабра. Он часть Наружности, и это делает его чужим вырастившему его Дому.       Он тяжело вздыхает, когда обнаруживает, что телефон звонит уже не в первый раз.       — Что? — спрашивает Алек. Голос его вдруг звучит почти испуганно, как-то загнанно. Время давно не движется с места, замерев на паузе, гроза подсвечивает горизонт редкими приближающимися молниями, но дождя все еще нет.       — Сэр, вы спали? Простите, я подумала, что до утра не смогу утерпеть, я тут кое-что нашла… — принимается тарахтеть Миллер. Алек пропускает половину слов мимо ушей. С тех пор, как он сел разбираться с документами, часы отсчитали всего семь минут, а чай за это время успел остыть и подернуться пленкой, будто прошло несколько часов. Теперь, когда голос Миллер, просачивается через телефонную трубку в комнату, часы, наконец, принимаются за свое дело нормально.       — Миллер, — прерывает ее сбивчивые рассуждения Алек. — Поговорим утром.       И кладет трубку раньше, чем она успевает что-то еще сказать. Чтобы не передумать.       Алек помнит, что Самая Длинная Ночь всегда пугала его. Пожалуй, она и была единственным, что пугало, потому что остальное он переживал легко, а во время Самой Длинной едва мог дождаться утра. И теперь ему кажется, что он не выдержит, если останется в своей комнате, где время делает вид, что застыло, что Миллер — самая нормальная из всех нормальных наружных людей, и если есть в мире кто-то, кто способен сдержать натиск Дома, вознамерившегося, словно призрак в старом замке, свести кого-то с ума своими явлениями, то это точно Элли Миллер. Но он не имеет права превращать ее в свой спасательный круг.       Он откладывает папку в сторону, накрывает плечи пледом и закрывает окно. В детстве Дом не казался таким странным, пугающим и ненормальным, каким видится теперь взрослому мужчине, прокручивающему воспоминания в своем усталом мозгу. Ночь Сказок казалась веселой и трогательной, а ужасохранилище вызывало скорее бодрость, чем настоящий страх. Скатерти в столовой, низкие раковины для колясочников в туалетах, протезы, приступы эпилепсии, походы по дороге в окружении полей и телеграфных столбов, даже Змей, который норовил устроить драку на ровном месте, все это было таким же простым, понятным и нормальным, каким стали теперь убийцы, насильники, погони и перестрелки.       Просто однажды Швабра сделал выбор в пользу одного, а не другого и с тех пор, даже став детективом Алеком Харди с кардиостимулятором в груди, дочерью-подростком и опасной работой, стал ненавидеть себя за то, что отказался от раскачивания на канате между двумя осколками, на стыке которых стоял старый Дом. Может быть, предпочти он Изнанку и уйди в нее вместе со Скелетом, Чайкой и многими и многими другими, он так же злился бы на существующее там небо и так же думал, что должен был выбрать другой путь. Правда в том, что этого он уже никогда не узнает.       Жизнь текла мимо него, изредка касаясь, но никогда не включая его в свой состав. Он оставался островом, которому не суждено было примкнуть ни к какому материку. Но, может быть, это и делало его тем, кем он был.       Когда стрелки на часах показывают час ночи, дождь наконец прорывает небо и начинается сразу же в полную силу. Крупные капли падают на оконное стекло с громким звуком и разбиваются в лужицы со смазанными краями. Алек смотрит в сторону горизонта, туда, где море сливается в небом в неровную, едва различимую в темноте линию. Он вспоминает, что, когда он впервые попал на Изнанку, там тоже было море. До того дня он думал, что море — это всегда красиво и счастливо, как на открытках. А оказалось, что море бывает соленым, грязным и очень холодным. Оно навсегда таким для него и осталось. И, может быть, он ненавидит пляж Бродчерча именно из-за этого, может быть, его ненависть к серым волнам, бросающимся на пляж, к бесконечному небу над головой, может быть все это — тоже только воспоминание о Доме и об Изнанке, и, если очень сильно постараться, он сможет когда-нибудь оставить это позади.       Может быть, если подойти к этому серьезно, как к очередному заданию, он сможет однажды перестать оперировать в своей голове понятиями «Изнанка» и «Наружность», перестанет мыслить категориями Дома и станет, наконец, жить так, словно выбор, который он сделал — правильный. Даже, если это не так.       Тени, ползущие по кромке пляжа, нервно посматривают на склон холма, туда, где в доме с одним горящим окном сидит изнаночный. Если смотреть на него с той стороны, то видно огромную волчью пасть, которой он способен перегрызть глотку любому, кого сочтет своим врагом. Если смотреть с этой стороны, то видно, какой суровый у него взгляд. Словно одним им он может останавливать штормы и войны.       Иногда на швах ткани реальностей вздуваются пузырями, неровно ложась под стежки, и эти пузыри, оторвавшись, долго блуждают по миру, не смешиваясь с ним, как капля масла в ведре воды. И тогда на Изнанке вдруг обнаруживается кто-то очень наружный или, как в этом городе у беспокойной воды — мир выворачивается Изнанкой наружу. Тени знают еще несколько таких примеров, но мужчина в доме у воды нравится им даже больше, чем безрукий юноша с чем-то кошачьим в повадках.       Тени позволяют воде утопить их и разнести волнами на многие мили. Ночь медленно клонится к исходу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.