I wanna be alone alone with you - does that make sense? I wanna steal your soul and hide you in my treasure chest billie eilish – hostage
Донхек просыпается – лицом в свою цветастую рубашку, кое-как снятую посреди ночи и оставленную прямо на подушке, – зевает и чешет затылок, осматриваясь. Сегодня только первое утро после свадьбы его старшей сестры, вся деревня собирается праздновать еще минимум неделю, а Донхек уже отчаянно хочет на всю эту неделю уснуть. Сестра переезжает в усадьбу мужа, и теперь целых две свободных комнаты в их стареньком, но ухоженном доме остаются в донхековом распоряжении. Он гуляет скрипучими коридорами, вдоль стен с обоями в крупный подсолнух, туда-сюда, будто сквозняк. Принимает душ, чистит зубы, завтракает, сидя на веранде, и смотрит в сад, спокойный и мирный, и слышит сквозь приоткрытую форточку, как вдали шумит соседский трактор в необъятном летнем поле. Донхек немного думает про Марка – мальчишку, которого он встретил вчера, чьего-то то ли младшего брата, то ли лучшего друга, он так и не расслышал и не понял, да и это едва ли имело значение. Что-то значило по большому счету лишь то, что с Марком было весело, – он поймал Донхека за предплечье, чуть ниже сгиба локтя, сжал несильно и тем самым позвал к себе, игривым взглядом предлагая сбежать. Донхек подумал: ему ведь шестнадцать, шестнадцать – это лучшее время, чтобы сбегать, – и согласился. Они носились, как два сумасшедших вихря, по всей деревне, воровали угощения с переполненных столов, иногда возвращались отчитаться перед родителями и убегали снова, брали велосипеды и мчались в никуда по волнистым дорогам, высоким и низким, по горячему в закатном солнце асфальту. Марк был немного впереди, Донхек слышал его скрипучий смех (еще не сломанный голос), видел, как беспощадно ветер трепал его рубашку, расцветкой уж больно напоминающую его собственную, чувствовал, как плодоносили по обе стороны дороги фруктовые деревья, – и все это время был уверен, что не сможет остановиться. Марк прислонил велосипед к кривоватой старой яблоне, приподнялся на носочки и сорвал сразу два яблока – светло-зеленоватых, почти белых, спелых на вид, но кислых на вкус. Донхек поморщился, но съел очень быстро и отправил огрызок в полет куда-то в кусты. Марк жевал медленно и смотрел на него задумчиво. Наверное, мыслями он слагал стихи. Донхек даже отдаленно не представлял, как о нем можно было слагать стихи. Но о солнце, что жидким яичным желтком сейчас стекало ему на плечо, о вишневых, абрикосовых, грушевых кронах, что шелестели над его головой, о соседской собаке, лающей где-то вдали, о ручье, что шумел у давно заброшенного двора, о тощих рыжих котятах, что резвились неподалеку от мамы-кошки через дорогу, о безголосой тишине, о медовом ветре, о сладкой дымке угасающего июля, о сегодняшнем дне, – вполне. – С тобой весело, – и больше Марк ничего не сказал. Донхек очень хотел услышать от него хотя бы строфу. ; Донхеку двадцать девять, и ему надоедает его работа. На самом деле, ему много чего надоедает, ему надоедают в принципе все вещи, которые могут надоедать людям в этом возрасте: шумный большой мегаполис, счета за квартиру, походы за продуктами, бытовые проблемы, но сильнее этого всего – непутевые коллеги и тонна задач, которые приходится переделывать должным образом после них. Донхеку временами кажется, что он один тащит на себе целую иерархию, и его плечи в любой момент могут не выдержать такой тяжести. Начальник говорит, что он слишком много на себя берет как для «такого молодого и перспективного сотрудника», но помешать ему не смеет; еще бы – на Донхека ведь всегда можно свалить любую неугодную работу. Последние тринадцать лет у Донхека в жизни была (и есть) одна-единственная отдушина, которая прямо сейчас пытается вкрутить новую лампочку в ванной и, бормоча, ругается себе под нос. – Ты будешь ужинать? – с кухни зовет Донхек, помешивая тушеные овощи на плите и параллельно отвечая с телефона на рабочие письма. – Немного, – отзывается Марк, и Донхек понимает, что за все семь лет их брака скромничать он так и не отучился. Они ужинают в молчании, которое за последние несколько месяцев уже становится привычным и крайне отличается от того, что было в их шестнадцать, смущенно-неловкого, но приятного, легкого шлейфа игривой недосказанности. Донхек влюблялся в Марка, словно нырял в реку, словно падал в пропасть, не хватаясь за выступы. Донхек так сильно зависел от него, что не замечал никого и ничего вокруг. Донхек вышел замуж за него, потому что это казалось ему хорошим решением. Сейчас, когда напротив – непробиваемый стеклянный взгляд, таящаяся в нем пучина из неозвученных мыслей на пару с отчужденностью, – Донхек уже не верит ни во что. ; Донхек верит, что счастье на вкус как та яблочная жвачка, которой с ним делится Марк, нежным прикосновением вкладывая подтаявшую тонкую пластинку в ладонь. У Донхека от солнца шелушится кожа (солнце его этим летом не любит) и он стыдливо прячет руки за спину, пока надувает липкие шарики из жвачки и делает вид, что не замечает, как Марк поглядывает на него через плечо – с доброй усмешкой и одобрением. Они идут к реке, расстилают покрывало на горячем песке почти у самого берега (здесь не море и не океан, можно не бояться бушующих волн), Донхек мочит в воде голые щиколотки, Марк ест мытую еще дома черешню из пакета и плюет косточки в ладонь. Они не разговаривают. Донхек рукой прикрывает лицо от солнечных лучей, находя взглядом горизонт и рассматривая мелкие белые точки домишек, – несколько соседних поселков. Неподалеку шумит дамба, листва в порывах ветра, – ароматная, почти приторная. Донхек ныряет с головой прямо в одежде и сидит под водой, считая, сколько он выдержит без воздуха. Ему секундно думается, что Марк, на миг упустивший его из поля зрения, наверняка сейчас трясется от страха. Донхек выныривает, вытирает глаза и видит, что Марк неподвижно и мирно лежит на примятом покрывале и посапывает, выцветшей книжкой прикрыв лицо. Они действительно очень мало говорят. Донхек о Марке ничего не знает, но каким-то образом влюбляется в то, как он молчит. ; Донхек с головой погружается в набранную до бортиков горячую ванну, считая, сколько он выдержит без Марка. Выныривает. Фруктовая пена щекочет уши и забирается в нос. Донхек умывается и откидывает мокрые волосы с лица; прикрывает глаза, вслушиваясь в бормотание телевизора из спальни. Марк сидит там, наверняка курит, широко распахнув балконную дверь, и смотрит в вечерний город, краем уха слушая последние новости, чтобы никогда не обсудить их с Донхеком. Они действительно очень мало говорят. У Донхека не остается сил это исправить. ; Марку исполняется семнадцать второго августа, когда гуляния в честь свадьбы донхековой сестры еще в самом разгаре, а потому нет нужды устраивать какой-то отдельный праздник. Донхек дарит Марку виниловую пластинку пинк флойд и полупустую пачку сигарет, украденную из кармана задремавшего в кресле деда. Марк смеется и – спасибо ему – не отпускает ни одного комментария про дерьмовость подарка. Марк обнимает Донхека, и тот невольно льнет ближе, сильнее, крепче в эти объятия, такие ему внезапно и неизведанно нужные. Донхек почти говорит Марку, что начинает в него влюбляться, но вовремя затыкается, а потом и вовсе зашивает себе рот, когда видит, как на танцах Марк игриво косится на какую-то незнакомую девчонку. У Марка есть целый мир, а у Донхека есть Марк. И больше вообще ничего. ; У Донхека есть стопка неоплаченных счетов и непрочитанных писем, среди которых – рассылка интернет-магазина, скидочные купоны на доставку из тайского ресторана, приглашение на день рождения ребенка друзей. – Нам нужно пойти, – оповещает Донхек, заходя в комнату и бросая на кровать открытку с красивой золотой гравировкой. – Ынби уже три. – Три, – задумчиво повторяет Марк, сидя в своей привычной позе на балконе и подпирая подбородок рукой с зажженной сигаретой в пальцах. – Мы будто только вчера были на праздничном обеде в честь ее рождения. Донхек присаживается на край кровати, поглаживая ладонью мягкое одеяло. – Время несется неудержимо. – Это так, – поддакивает Марк. И они снова молчат. Раньше чтобы не молчать они целовались. Сейчас Донхек не может найти в себе смелости даже подойти и положить руки на чужие плечи. Кажется, будто в какой-то момент сам по себе запустился обратный процесс, и теперь они с Марком на сумасшедшей скорости отдаляются друг от друга, не в силах ни за что зацепиться. Донхек кусает губы и вертит блестящее обручальное кольцо на пальце. Еще ни разу за все эти семь лет ему не хотелось его снять. И сейчас не хочется. Вроде бы. ; За общим столом Марк шутливо надевает Донхеку на безымянный палец маленький румяный бублик и смеется в воротник рубашки, будто только что совершил самую большую шалость на свете. Донхек краснеет и отводит взгляд, прячет руку под стол и не понимает, что это такое приятное и теплое скребется у него где-то за ребрами, там, где кончается все человеческое и начинается бессмертное. Мимо неудержимо пролетает целый год, мягкая теплая зима и дождливая весна, приходит лето – марково восемнадцатое. Они с Донхеком – будто птицы-неразлучники: в разных клетках – погибнут. Только Донхеку совсем не хочется жить в клетке. Он живет – в необъятной августовской свободе, духоте и прозрачной речной воде, в футболках Марка, которые они делят как попало между собой, на пшеничных полях, крепко сжимая в ладони чужие пальцы с содранными костяшками. Донхек чувствует, что влюбляется быстрее, влюбляется сильнее, когда Марк помогает ему делать перестановку в доме, таская кресла и стеллажи, в перерывах почитывая старые пыльные книги, оставшиеся еще от прабабушки. Когда курит, сидя у неровной скамейки во дворе, прямо на траве своими затертыми и перепачканными джинсами. Донхек украдкой наблюдает за ним с веранды, пока моет собранные в саду абрикосы с синяками от ударов земли и солнечного света. Марк ловит его взгляд и улыбается. ; Проходит еще год, занудные уроки в деревенской школе, Марк на класс старше и в красивой форме, которую здесь могут позволить себе лишь дети богатых родителей. Он растет неумолимо, грезит колледжем и Пусаном, не вылезает из учебников, и в их последнее (впрочем, они еще не знают, что оно последнее) лето вместе Донхеку вдруг становится страшно, что он никогда не сможет Марка отпустить. Они отдыхают от школы, валяясь на покрывале в саду, прямо в солнечных лучах, пряча лица под козырьками выцветших детских кепок. Марково плечо горячее от солнца, оно пахнет душицей, медом и летом, Донхек кончиком носа отодвигает чужую расстегнутую рубашку и жмется губами к маленькому шраму над ключицей и к каждой родинке из тех, что вместе собираются в причудливое созвездие. – Давай будем встречаться, – шепотом предлагает Марк, глядя в небо. Там – облако, похожее на шарик пломбира. Донхек сжимает губы в тонкую линию, еле сдерживая улыбку. Что за вздор, думается ему. Как же я соглашусь, думается ему. (Как я могу так намертво его к себе привязать?) Но, отстраняясь от чужого плеча, крепко зажмуриваясь и от солнца пряча лицо в ладонях, Донхек делает вдох, потом выдох, потом размыкает сухие от жары губы и почти неслышно говорит: – Давай будем. ; И они есть. Держатся за руки, целуются в щеки, в школе – мимолетно и игриво переглядываются в коридорах. Донхеково сердце рвется на части от счастья, взгляд Марка – спокоен и лишен предубеждений. Учеба, ответственность, долг для него – превыше всего остального. Донхек любит так, что бросается на Марка со своими самыми крепкими объятиями в темноте тесной комнатки в конце каждой изнурительной недели. Донхек записывает в календарь все совместные даты, заучивает их наизусть и строит планы; Марк часами лежит на его плече и читает целые стопки литературы для поступления. Донхек подбадривает его, советует и помогает, но у него самого в голове – такая пропасть, от которой моментами становится страшнее всего. Куда он подастся, когда Марк оставит его? На что он вообще окажется способен, когда Марка больше не будет рядом? Прежде чем эти страхи успевают доесть Донхека до самых косточек, он находит свой второй дом в библиотеке поселка. В перерывах он сбегает в магазинчик знакомой ачжуммы, покупает продукты и завозит их домой на скрипящем велосипеде, а после возвращается в библиотеку и сидит там до самого закрытия, пока буквы в бесконечных книжках не начинают плыть перед уставшими глазами. Школа для Марка оканчивается гарантией блестящего будущего. А спустя год для Донхека – окончится разочарованием и заваленными экзаменами. Для них двоих – отсутствием любых обещаний и перспектив. Донхеку не хочется верить, что все что случилось между ними за эти три года, – просто интрижка, пустая, ненужная болтовня, но Марк не спешит убеждать его в чем-то обратном. Возможно, ему нужно время. Того, что он несчастен, Донхек предпочитает даже не предполагать. У них впереди еще много времени в беззаботной радости, даже если время это – несколько ничтожных месяцев. ; У Донхека кружится голова от документов и отчетов, от искусственного света настольной лампы в три часа ночи, от приторного запаха марковых сигарет, дыма, что еще с вечера так и не выветрился из комнаты до конца. Сам Марк спит на своей половине кровати, отвернувшись и скукожившись, будто ему очень холодно. Донхек моментами бросает на него эти короткие, ничего не выражающие взгляды, и уже не узнает в человеке перед собой мальчишку, в которого влюбился до беспамятства однажды. Они действительно мало разговаривают. Раньше они так мало разговаривали, потому что понимали друг друга без слов, а сейчас – потому что им и нечего друг другу сказать. ; – Я люблю тебя, – говорить это внезапно оказывается очень легко, когда в голове больше нет совсем ничего. Парящий в воздухе выдох перед первым поцелуем, подростковым, несмелым, тишина комнаты, ладони Донхека встречаются с ладонями Марка, их губы – секундой позже. У Донхека нет представления о времени, оно проходит как-то мимо, будто развеивается песком по ветру. Он царапает обои по обе стороны от марковых плеч, а плечи – голые; Марк до пояса спускает расстегнутую рубашку и следом позволяет ей упасть на пол, он худой и бледный, несуразно-костлявый, Донхек хочет его и боится его – одинаково. Но любит – сильнее всего. Они обнаженные в своей стеснительной робкой юности, и Донхек пахнет ранним летом, а Марк – поздним. Комната – ароматным медом одинокой ивы, гнущейся к колодцу во дворе. Шиповником. Лавандой. Сырой древесиной. Листвой абрикоса. Семенами подсолнуха. Выжженной солнцем пшеницей. ; Даже в Пусане Марк – возвращение в детство. Донхек скучает по нему сначала весь свой последний год школы, а потом – даже в их (уже) совместном доме, – все равно тоскует, как тосковал бы по своей цветастой рубашке, или бабушкиной домашней еде, или свежим абрикосам в саду, или грушевому зефиру из кондитерской лавки. Объективно Марк – перспективный студент престижного вуза, объективно Донхек – влюбленный дурак, ждущий его дома, пьющий таблетки от головной боли, вызванной непривычным городским шумом. И опрометчиво делающий Марку предложение в их самой первой съемной квартирке, темном и тесном прямоугольнике спальни. Их пальцы сплетаются на покрывале, будто им только и суждено, что намертво зацепиться друг за друга. Первые полтора года Донхек меняет несколько подработок и откладывает деньги на университет. Потом с этим помогают родители, Донхек нормально сдает все нужные тесты (дают о себе знать недели над учебниками в тесной библиотеке) и со второй попытки поступает, просто чтобы стены квартиры-коробки не давили так сильно на голову. Марк есть у Донхека, а у Марка – Донхек. О том, что они делают вместе, они никому не рассказывают. Они много работают и много занимаются любовью, когда оба заканчивают со всеми делами. Донхек учится готовить и быть везде одновременно: на парах, на работе, дома, в марковых объятиях. Пусан постепенно становится все привычнее, из плюсов – блага цивилизации, близость к морю, пространство, которому не видно конца. Донхеку дышится легко и свободно в таком огромном городе, но он ни на секунду не прекращает скучать по родной затхлой деревушке, дому со старыми обоями и трухлым паркетом, по веранде и деревьям в саду, по виду Марка, который просто курил и ничего не делал, но был таким красивым, что с него хотелось писать картины. Эта скука не стирается никем и ничем, и со временем Донхек просто смиряется с ней, будто с какой-то мелкой и несерьезной болячкой на коже. ; – Ты скоро уедешь, – Донхек дышит Марку в ключицу, взвинченный и горячий, мнет бедрами и ладонями простынь, никак не находя себе места на тесном клочке кровати. – Я знаю, – у Марка колотится сердце, Донхек слышит и чувствует, но что чувствует – не озвучивает. – Я тебя люблю. Он будто бы лишь считает своим долгом это сказать, но Донхеку эти слова – важнее всех остальных. Пускай Марк даже никогда не продекламирует ему ни одного стиха из всех написанных в своей голове. Правда в том, что Донхек – июнь, а Марк – август, и июльская пропасть между ними кажется бесконечной. Только это в июле они впервые видят друг друга, различают сквозь шумную толпу, берутся за руки и убегают, чтобы знакомиться через жесты и прикосновения. Июль – мост. Донхек жил бы вечным июлем, если бы мог. – Я тебя тоже люблю. ; Донхек обещает, что непременно скажет Марку, если вдруг разлюбит его. Марк почему-то не может пообещать того же. Самым тяжелым становится натянутое молчание, молчание, что не лечится, хоть Донхек и пытается искоренить его всеми возможными лекарствами. Он возвращается в деревню в тридцать, там все заброшенные дома на своих местах, яблони привычно гнутся к земле за поцелуями, а небо все такое же необъятно-глубокое как в детстве. Только дом пустует с паутиной по углам, пылью на коврике на веранде и на полках, отключенным от сети холодильником, голыми стенами. А в старых скрипучих шкафах Донхек находит одежду, которую носил еще тогда, перед Марком, но при этом никогда не стесняясь мысли внезапно оказаться перед ним полностью обнаженным. Он оказывался так много раз и еще ни единожды не пожалел. Только сейчас он возвращается не за фрагментами юности, а чтобы излечиться, вспомнить, вернуть себе то живое, что было, когда они с Марком вместе лазили через забор воровать абрикосы с участка соседей. Небольшая дорожная сумка – ощутимой тяжестью в руке, Донхек – стоит на пороге и никого не зовет, потому что знает, что никто ему не ответит. Они с Марком не расходятся, но на это лето – сами по себе, потому что Донхека сорвало, сломало, он подумал, что, быть может, хоть здесь сможет найти какой-то якорь или хотя бы крючок, чтобы зацепиться за свою любовь заново, как в шестнадцать. Хозяйства у него давно нет, а небольшой огород стоит заросшим и сухим в палящем июньском солнце. Донхек тратит примерно неделю на то, чтобы привести в порядок дом, еще неделю – чтобы участок. За все это время он даже почти забывает, что ему там где-то болит, хоть и Марк до сих пор звонит каждый вечер, бросаясь дежурными фразами. После бытовых дел Донхек принимается за свой бесконечный список непрочитанных книг, который он составил еще в двадцать и усердно заполнял до двадцати шести, хоть и ничего не читал. Но у него впереди – целое лето (что кажется целой вечностью), заслуженный за все годы бесконечной каторги трехмесячный отпуск без сожалений и обязательств. Донхек приходит в сад, расстилает под яблоней покрывало, садится и надевает очки, располагаясь поудобнее с раскрытой книжкой на бедрах. Он не знает, что сейчас делает Марк, но впервые за много лет ему даже не интересно. ; Двадцать Марк встречает, наверное, как и многие, – в противоречии. Самое большое его противоречие, впрочем, спит на соседней подушке. Марк несмело и осторожно, затаивая дыхание и чувствуя легкую, но приятную боль где-то в ребрах, касается костяшками пальцев чужих волос. Он знает, что Донхек влюблен в него до какого-то смертельного подвига. Он сам влюблен в Донхека до «пронести его, босого, на руках, через целое поле подсолнухов», но это ведь, наверное, не одинаково? Донхек умудряется ранить лодыжки, даже когда его ноги не касаются земной поверхности. Марк отворачивается к стене и думает: как страшно, что любовь у него вышла с кем-то таким. ; Донхеку возвращаются воспоминания о той периферии между детством и юностью, почти незаметной, стершейся чужой прокуренной ладонью. Они возвращаются постепенно, накатами, летними грозами, которых почему-то особенно много в этом июне, и от них приходится постоянно прятаться на веранде. Донхек кутается в теплый плед и все поглядывает на нераскрытую пачку сигарет, которые зачем-то взял с собой – точно такие же, как курил Марк в шестнадцать. В дождливые дни Донхек горбится над письменным столом в свете одинокой керосиновой лампы и полутьме пасмурной деревушки за окнами. Он успевает начать писать мемуары, короткие рассказы, стихи и даже невесть зачем создает черновик завещания, в которое ему внезапно оказывается нечего добавить. По правде говоря, сквозь эту прозрачную призму неизбежности собственной смерти Донхек отчаянно пытается воссоздать в себе то чувство несмиренного ожидания, что бушевало в нем, когда он знал, что Марк неминуемо уедет. Неминуемо от него оторвется и куда-нибудь денется. Донхек хочет заново распробовать это ожидание, когда коротает дни без Марка, засыпает в одиночестве в кровати, на которой они когда-то занимались любовью, смотрит в потолок, дышит пылью и подсолнухами, а в качестве будильников использует рассветные грозы за окнами. А окна, к слову, если открыть, – натолкнешься на бессмертную тишину, врежешься в нее, будто грузовик в витрину сувенирной лавки. Здесь – ни шума мегаполиса, ни штормового моря; ни души. Блаженное спокойствие, не имеющее ни конца, ни физической формы. Донхек отчаянно хочет тоже стать чем-то таким. Когда заканчиваются дожди и остается лишь приятная прохлада лета после грозы, Донхек начинает выходить на пробежки и пытается самостоятельно возобновить занятия йогой прямо в саду. В свободное от этого время он много гуляет и много думает, ставит мобильник в режим полета и пытается смириться с мыслью, что, даже если бы он не сделал так, ему бы все равно никто кроме Марка не звонил. Иной вопрос: нужен ли ему кто-либо еще? ; На третью неделю Марк по-прежнему больше всего на свете хочет позвонить Донхеку. Он вертит телефон в руке и долго смотрит в потухший экран, но за все свои несколько попыток решиться так и не решается. Что он еще может дать ему, кроме вопросов о делах и самочувствии? Он знает, что это неправильно, знает, что он не должен вести себя так, будто Донхек исчез целиком, будто его нет нигде на Земле. Возможно, они действительно вылюбили все свое отведенное еще в те жаркие летние годы с шестнадцати до двадцати. Марк в одиночестве ходит за продуктами, в одиночестве возвращается домой и проводит все свободное время за работой. Что-то в нем постепенно оттаивает и становится податливее, мягче, не таким огрубевшим, не таким острым осколком бетона, что-то, что превратилось в эту грубость и колкость после всех нервных срывов, пережитых над университетскими учебниками. Донхек всегда приходил и разминал ему затекшие плечи. Марк всегда поддавался его теплым и мягким прикосновениям. Наверное, так чувствовалась любовь, но она всегда была Марку столь же чуждой, как и любые другие простые человеческие радости. Простые, как шахматные партии или пройтись босиком по раскаленным углям. Простые, как молчать в ответ на искреннее и надсадное «Я люблю тебя». То есть – достаточно сложные, если не наловчиться. ; В шестнадцать Донхек учит Марка любить, а в тридцать – отпускать. И за все это время Марк почти никогда не говорит с ним о своих истинных чувствах. Он знает, что это неправильно, знает, что он никудышный партнер, муж и любовь, только Донхек все равно принимает его таким и даже не терпит, а, вроде бы, любит – все так же сильно, как тогда, целуя в ключицу на примятой траве в саду. Через месяц Марку начинают давить на голову стены квартиры, и он выходит из дома, запирая двери на все замки и отправляясь в пустоту по ведущей вниз улице, беспечно не взяв с собой телефон. Донхек в это время в одних летних шортах сидит на веранде и смотрит на планшете запись какого-то вебинара по финансовой грамотности, а потом – сериал, который кто-то из коллег активно рекомендовал в своем блоге. Донхек отвлекается, не думает о Марке, снимает с пальца обручальное кольцо и прячет его в раритетной бабушкиной шкатулке, а голые ладони подставляет под плавящий солнечный свет и впервые за долгие годы чувствует себя настолько свободным. ; Марк смеется Донхеку в плечо, пока они вместе проделывают разные шалости, пока останавливаются у каждой растущей вдоль дороги вишни, чтобы отдышаться от бега, пока держатся за руки и изучают своими шагами всю деревушку и еще несколько соседних, пока они юные, буйные и им никуда не нужно. У Марка – последние годы перед горой обязательств. У Донхека – неуверенность и неизвестность. Бесславие. Перед Марком – безволие. – Что мы будем делать, когда это все закончится? И они оба лишь закрывают глаза и синхронно вздыхают, не желая раздумывать над ответом. ; Донхек знает, что умеет и может очень много всего. Просто он – цветок, который еще стебельком (или нарочно, или случайно) притоптали, не дав вырасти и распуститься. Он записывается на онлайн курсы, занимается спортом, много гуляет, худеет на здоровой диете, даже пишет стихи, ведь они, в действительности, все это время жили в нем самом, а не в темных и вдумчивых глазах напротив, где Донхек время от времени все выискивал рифмы и строфы. Он влюбляется. Заново, беспечно – в тридцать как в шестнадцать. Только – в самого себя, в садовые яблоки, в бесформенную выцветшую одежду, в небо над поселком и подсолнуховые поля. Еще немного – в ромашковые, на которых он собирает небольшую охапку цветов, собираясь по осени привезти Марку охапку их совместно прожитой юности. Донхек знает, что может без Марка, может чувствовать себя хорошо, даже если его самой большой любви нет рядом. Еще десять лет назад подобное казалось ему чем-то непримиримо катастрофическим. Они одинаково учатся жить друг без друга на соседних подушках. Когда догорает август, Донхек оставляет дом почти в слезах. Он так прикипел к этому месту, намертво, снова как в детстве. Здесь есть все, что ему нужно, чтобы прожить в одиночестве и чувствовать себя счастливым. Но здесь все еще нет Марка. ; Всю дорогу до Пусана Донхек думает, что обязательно обнимет Марка за плечи, как только вернется домой. На соседнем сидении лежит, слегка дрожа на неровной дороге, охапка полевых ромашек. Помимо них Донхек везет Марку очень много слов, которые не успел сказать. Извинений, которые не успел произнести. И только сворачивая на городскую трассу вдруг вспоминает, что обручальное кольцо так и осталось в маленькой деревянной шкатулке с причудливой цветочной гравировкой. ; – Марк? Донхек тихо закрывает за собой дверь квартиры, роняет на пол сумку и устало опирается на стену. Он не знает, от чего именно из всего пережитого устал, но чувствует, как приятно холодит кожу уже успевшая позабыться искусственная прохлада городских домов. Июльская пропасть между Донхеком и Марком обратилась пропастью в целое лето, и сейчас, сжимая ромашковые стебли в дрожащей ладони, Донхеку внезапно больше всего на свете хочется, чтобы Марк вышел в прихожую и снова, как когда-то, бережно и трепетно его поцеловал. – Я вернулся. «Я излечился», – хочет сказать он. – Марк? Донхек оседает на пол, будто одна из тех грозовых туч, что тяжестью нависали над деревушкой первую половину лета. Стены дома пахнут чистотой и ясностью. На них нет ни подсолнухов, ни ромашек, а за окнами в саду не гуляет пряный сливово-ореховый ветер. Донхек зовет Марка, пока у него хватает сил, пока хватает голоса, а потом чувствует, что засыпает прямо на месте, сидя на прохладном полу и вжавшись в стену лопатками. Он устает звать Марка так же тягуче-плавно, как делал это в двадцать, нехотя и с непринятием отрывая его от себя, отталкивая, выпуская, наконец, из клетки, в которой они жили вдвоем так много времени. Донхек всегда отпускает и возвращает. Марк всегда уходит и возвращается. – Донхек? – он появляется в коридоре, сонный и домашний, в очках и с тряпкой для полировки стекол в руке. – Я не слышал, как ты пришел, извини. Они оба знают, что он хочет сказать не это. И только Марк сам слышит, как у него безудержно колотится сердце, с каким отчаянием, какой силой и страстью, будто все, что ему нужно, все, что когда-либо было ему нужно, сейчас – лишь на миллиметр далее кончиков пальцев вытянутой вперед руки. И он вытягивает ее, помогая Донхеку встать. Донхек трется щекой о его футболку, точно так же, как когда-то – о цветастую летнюю рубашку, и целует в ту же самую родинку на плече. – Я занимался уборкой, потому что надеялся, что ты вернешься со дня на день, – негромко говорит Марк. – Я не успел, прости. На его руке тоже нет кольца, – он всегда снимает его, когда делает что-то по дому. Донхек замечает, но ничего не говорит. Он вообще не знает, должен ли что-то сказать. И когда он почти решается, Марк его опережает: – Не уезжай больше? Он предлагает, но тон его голоса звучит почти умоляюще. И подсолнуховое лето внезапно вспыхивает всеми оттенками пламенно-рыжего прямо в серых стенах их аскетичной квартиры.Часть 1
12 июня 2020 г., 23:07
Примечания:
мой любимый вид моих текстов