ID работы: 9518451

Степной сон

Гет
R
Завершён
19
Фишбейн бета
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 20 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
5 Июля 1899 года: Где-то в степях. Примерно 9 часов утра. Просто одна из тысячи случайностей? Наверное. Ну, вот сами подумайте, каким кретином надо быть, чтобы сорваться налегке, ничего не обдумав, без доброго ружья, без запасов воды. И все от чего? Не от большой беды, просто — барская воля. И вот, видимо, именно по ней господин Безпритульный оказался совсем один в глухой степи. Лежал, хотя скорее валялся на горячем песке, чувствовал, как солнце буквально выжигало глаза. «Как же глупо!» — к этим мыслям ему хотелось добавить еще что-нибудь оскорбительное. «Ну помри ты уже!» — шептало то ли палящее солнце, то ли пески, то ли вершины гор, окруживших Григория Михайловича. Хищники… Конечно! Мертвое тело кучера уже доедал степной волк, надменно чавкая, верно сообщая Григорию Михайловичу, что он следующий. — Убирайся, сволочь! — еле-еле смог выдавить Григорий Михайлович, крепко хватаясь за окровавленную грудь, а волк, удерживая в острых зубах кровавую пищу, точно сказал взглядом: «не уйду». И он бы ни за что не стал набрасываться сейчас: такова его звериная натура — выжидать. И ладно бы на их с кучером Славкой экипаж напала целая стая этих хищников, может разбойников, ладно бы началась буря, но нет, господин барин просто не соизволил поменять колесо — за что и поплатился. В его окровавленной дрожащей руке еще ютилась фотокарточка, так, с одной особой. Очередной, точнее. И все, что сейчас хотелось — просто перенестись в те минуты, отговорить себя от строго-настрого противопоказанной ему поездки назад на север — в столицу империи. — Напиться бы вчера до беспамятства, остаться бы в Синеморске! Ой, дура-а-ак! — горько сожалел Безпритульный уже вслух. Причем смысл фраз особо не менялся, а слушателями так и оставались волк, горы с запорошенными снегом вершинами и, конечно, сама степь — точно бесконечная. Кто знает, как удалось миновать ее еще тогда, по дороге в Синеморск. Прошла минута или даже час — черт его знает! Веки точно наливались свинцом, а соленый запах крови было не отличить от воздуха. Кстати, что до крови, это он же — барин — скомандовал кучеру стрелять в него. Хотел быстро отмучиться, а не вышло. Еще одна идиотская случайность. Взгляд ярко-синих глаз уже который раз метнулся в сторону мертвого Славки. — Эх, дурак ты! Стрелять не учили. В голову бы, в голову… А потом, после всех этих в общем-то безобидных ругательств Григорий Михайлович перестал чувствовать тело. Это случилось так мгновенно, что он и не успел подумать, что наверное-таки начинает умирать. Крови утекло слишком много, но зато, кажется, одна мечта Безпритульного все-таки должна была вот-вот исполниться — смерть. Напоследок почему-то снова вспомнилась фотокарточка и хотелось взглянуть на нее, но… Нет, в этот момент Григорий Михайлович вовсе не умер. Так было бы слишком просто, да и в общем-то неинтересно. Григорий Михайлович просто провалился в долгий степной сон. 4 Июля 1899 года: на подъезде к Синеморску. Девять часов утра и двадцать две минуты. Запряженный четырьмя вороными конями экипаж покачивался то в одну сторону, то в другую, тяжело двигался по размытой дороге. Кругом лишь хлюп колес, воркование какой-то южной птицы и скрипучий голос императорского ищейки — Теодора Фридмана. Сам он говорил, что родом с запада, но господин Григорий Михайлович Безпритульный, глядя в его большие, сверкающие из-под очков карие глаза, длинный, похожий на огурец нос, все повторял в сердцах: «еврей, ну точно еврей!» — Я надеюсь, вы понимаете, за что были сосланы в Синеморск? — проскрипела очередная фраза в такт ходуном ходящему колесу. — Федор, Федор, сколько можно? Более чем. И готов понести самое суровое наказание! — съязвил Григорий Михайлович, поправляя лацкан мундира. — Можете хоть сегодня повесить меня. — Не называйте меня так! Никакой я вам не Федор! — огрызнулся попутчик. — Послушайте, как вас по батюшке-то…? Такая невыносимая жара… Я бы сейчас расстегнул мундир да остался в одной гимнастерке, а тут еще вы сидите и душните… Федор. — Прекратите немедленно! Григорий Михайлович заметил, как дрогнула рука ищейки — тот чуть было по старой привычке не взялся за наградной револьвер. Ха! Ну пусть попробует. Хотя духота стояла правда непередаваемая… И пахло так, как после тропического ливня. И кто только придумал все эти формальности? Сапоги, мундир, кавалерийские перчатки, массивная тяжелая шляпа-цилиндр. Хоть правда распахни дверь экипажа и начни разбрасывать по сторонам. — Гэй! Гэй! Послушайте! — повысил голос Григорий Михайлович, приоткрыв пыльное окошко. — Товарищ! Товарищ кучер! Далеко там еще? — Пф, товарищ… — поморщился ищейка, видно сам ожидая как можно скорейшего прибытия на место. Кучер — совсем юный парнишка в жокейском пиджачке и соломенной шляпе — ласково улыбнулся, махнул рукой, да протараторил: — Полверсты еще! Знаете что, барин, в дороге из столицы нас сильно потрепало, заменить бы колесо на вашем экипаже, а то ведь, Ей-Богу, черта с два куда он доедет в раз-другой. — Я, кажется, не спрашивал о том, что там с колесом, я спрашивал, как скоро. — О-о-о, ну такими темпами еще прилично. А вы слыхали, за океаном дилижансы уже и без коней ходят! Вот бы и мне такой! А что? Скоро везде так будет, зуб даю. В газете «Честное слово» брехни не накалякают! Кучер, видно утомленный продолжительным безмолвием, рассказывал еще много всяких небылиц: и про то, что Государь-император самолично спас ребенка из пожара, и про то, что в синеморском зоопарке какая-то редкая рысь наконец дала потомство, и даже про то, скажи кому — не поверят — люди летать начнут. И Григорию Михайловичу теперь хотелось выключить его, как назойливый фонограф. Но не прошло еще и получаса, как за утесом показались дурманящие маковые поля. Точно багровым ковром они тянулись к подножью первых наскоро сколоченных из сухих деревьев домиков. Дорога обвивала валуны один в один как степная кобра и вела путников к цивилизации. Там на горизонте уже виднелись мачты быстрых клиперов, огромные ядовито-черные клубы пароходного дыма, расползающиеся по дощатой набережной. Люди тут, наверное, часто кашляли, а просить лечения ходили в храм, шпиль которого гордо возвышался над прочими, уже каменными постройками. Когда экипаж въехал в Синеморск, Григория Михайловича охватили смешанные чувства. Что представляешь, когда слышишь словосочетание «портовый город»? Наверное, романтику. Морской воздух, смешанный с ароматом жаренной рыбы. Может, музыкантов, играющих развеселые польки? Все эти прелестные словосочетания не про Синеморск. Дороги тут были все такими же неухоженными, а за окном одни только кабаки и кабаки, и кабаки, и еще раз кабаки. Где или пили так тихо, чтобы не привлечь внимание жандармов, или пили лишь по вечерам. В остальном ничего особенного: крики чаек, да брань рабочих. Ну, конечно, за провокационные стихи и попытку покушения не отправят на курорт, где предстоит свершиться еще одной счастливой встрече и еще одному грустному расставанию, где будет вино и прогулки по ночам. Или же отправят…? 4 Июля 1899 года: поместье «Солнечное», где-то на краю набережной Синеморска. Одиннадцать часов утра и двадцать две минуты. Григорий Михайлович отдыхал в натянутом меж двух массивных дубов гамаке, без интереса листал книгу, найденную в довольно богатой, расположенной чуть ли не сразу при входе в поместье библиотеке. Само это поместье — безвкусный двухэтажный домик с балконом, что могло говорить об одном — проектировал явно архитектор — любитель прогресса и всего такого нового: простого и практичного. А впрочем, к чему нынче вычурность? «Ваш дедушка был тот еще колбасник, А ваша бабка банщицей была, И вы котена — сами безобразник, По вам давно соскучилась тюрьма!» — раздались откуда-то со стороны усеянного цветущими липами сада напевы ищейки, этого, как его… А, точно! — Федор, вина! — смеясь, скомандовал Григорий Михайлович. Лицо Теодора Фридмана приняло такой вид, будто он только что выпил горьких противных капель. Что тут сказать? Неплохое развлечение — выводить из себя заточителя. Кстати, как оказалось, по прибытии в Синеморск к нему прибавилась еще парочка жандармов, стоящих у ворот поместья, подобно игрушечным солдатикам около замка на песке. — Да если бы не ваш батенька, да я бы вас… — вновь послышалось гнусавое шипение из той же понурой оперы. Ну чес-слово, человек-фонограф с заевшим валиком! Фридман пригладил пышные бакенбарды и добавил затем следующее: — Хочу напомнить, что это ссылка, а не курорт с мамзелями. И если вздумаете дурить, вспомните, что в доме у камина висит ружье, а у меня в кобуре добрый револьвер. — Фе-е-едор, — довольно протянул Григорий Михайлович и поманил к себе, — это место не назвать курортом, конечно, но и не каторгой вовсе. Поверьте, очень скоро матушка с батенькой забеспокоятся, заплатят, и мы не заметим, как помчимся обратно — прочь из этого захолустья. А это так — детское наказание. Фридман, наверняка сейчас вспоминая род Безпритульных, их кутежи на балах, их яркие наряды на императорских вечерах понимал, что и возразить-то ему толком нечего. В империи перед законом все равны, но некоторые равнее. И что скрывать? Григорий Михайлович даже был полон уверенности, что тот в тайне восхищался его пылкими стихами и проделками в столице. — Ваш благородь! Ваш благородь! — Крайне вовремя разрядив неловкую паузу, возник из конюшен кучер Славка. — Тут колесо бы поменять, не долго ему осталось, ей Богу! Далеко обратно не протянем и чуть что… — Успокойтесь, парниша. — Фридман похлопал его по плечу. Мозолистая рука потом еще лежала на ткани жокейского пиджачка, а карие глаза сурово всматривались в чуть растерянное лицо. — Никто никуда в ближайшее время отсюда не поедет, это я проконтролирую лично. — П-понял, — чуть отпрянул Славка. — Но Ваш благородь… Колесо… Ну… М… Надо. — Не надо. — уже пригрозил Фридман. — Так у нашего подсудимого… Ой, простите! Барина! Будет куда меньше желания бежать. Ой, нет, снова простите! Куролесить! Тьфу ты! Еще какое-то время Григорий Михайлович гулял по саду с липами, стараясь не попадаться на глаза ищейке, потом даже умудрился выпросить… Хотя скорее выцыганить бокальчик вина и благополучно вернуться в гамак под пышные кроны дубов. В его руках снова была та скучная книжонка, и веяло от юга точно такой же тоской, как от копеечного томика с сентиментальными рассказами. К середине дня Григорий Михайлович сам не заметил, как провалился в глубокий сон. 5 Июля 1899 года: Снова где-то в степях. Примерно 9 часов утра. (и возможно двадцать две минуты) Вы знаете, а может это было вовсе не пятое июля… По крайне мере, Григорий Михайлович уже точно не мог сказать. Может, это все ему снилось прямо сейчас — в гамаке. Такой противный-противный кошмар, в котором у него совсем сгорело лицо, крови почти не осталось, а круживший недавно волк теперь еще и привел на трапезу всю свою семью. Целая стая хищников кружила возле умирающего тела. И каждый из этих степных зверей смотрел такими не голодными даже… Умными, пропади все пропадом, глазами! «Мы подождем, братец», — так и хотелось пришить такую фразу каждому из них. Григорий Михайлович попробовал пошевелиться — толка никакого. Только рука еще как-то слушалась и только сейчас смогла поднести фотокарточку к покрасневшим то ли от слез, то ли от песка глазам. И с трудом удалось разглядеть очертания девушки — южанки. С такими крупными глазами и такой улыбочкой, ну просто лисьей. «Ну давай… Жалей себя дальше или еще лучше — вспомни еще и ее!» Вот, правда, вспомнить не получалось. И все потуги сделать это одним резким, но больным дуновением оборвал ветер. Он появился издалека, спустился прямо с горных вершин и очень скоро заполнил собой все окружающее пространство. 4 Июля 1899 года: поместье «Солнечное», где-то на краю набережной Синеморска. Час дня и двадцать две минуты. — Барин, задремали, барин? — прозвучал, казалось, из совсем другого мира певучий голосок. Сквозь пелену Григорий Михайлович разглядел мутные очертания, кажется, женской фигуры. Он резко поднялся с гамака, тяжело отдышался, и было хотел попросить воды. Особа, как ему почудилось, крутившаяся вокруг да около довольно давно, гулко рассмеялась, и этот смех, звонкий как ручей, все не стихал и не стихал. Время уже чуть позднее полудня, и солнце стало печь особенно активно, даже слепить, от чего Григорию Михайловичу сперва показалось, что уложенные в аккуратную прическу волосы незнакомки отдают фиалковым оттенком, и что сама она — смуглянка. Правда, протерев глаза и тщательно рассмотрев, он понял — они у нее просто темно-каштановые. И кожа совсем не смуглая, а наоборот — тщательно выбеленная пудрой. Еще он как бы совершенно случайно встретился с взглядом ее крупных зеленых глаз и только смог пролепетать: — Извините, кошмар приснился. — Как знакомо-о, — протянула особа как-то наигранно, что ли, — Мне постоянно что-то снится и ей-богу, каждое утро я не могу вспомнить что. Что-то незначительное, наверное. Потому что если было бы важное — я бы помнила. Оперевшись на одну руку, Григорий Михайлович поднялся, потянулся, окончательно отходя от недолгого сна и, поправив мундир, опровергнул: — А мне вот наоборот в последнее время часто снятся вещи, которые ну просто непременно сбываются! И тут уж грех не верить. Считаю себя фаталистом, знаете ли. Особа — совсем низенькая и худая, кстати, подалась навстречу и снова рассмеялась. — Я знаю, про приключения фаталиста было в какой-то старой умной книжке. Только я их не читаю. Совсем. Только газету «Честное слово», вот недавно там такое рассказывали! Следующие слова прошли просто мимо ушей Григория Михайловича. «Честное слово» — вот еще. Голос самодержавия, веселые истории и сказки про небывалый урожай, которые так нравятся всяким кучерам и таким… девицам. Вот только стоит заметить — весьма недурным девицам. Наконец, дослушав весь этот поток про летающих людей и зоопарки, Григорий Михайлович участливо спросил: — Раз только «Честное слово», откуда же узнали о той умной книжке про фаталиста? — Мне друг рассказал. Мы снимаем комнату в доходном доме. Григорий Михайлович вновь расплылся в такой только ему свойственной улыбке, выражавшей обычно либо восторг, либо насмешку. И каждый раз угадать, что именно — являлось целой головоломкой. Ее ему, можно сказать, сделали умелые мастера. — Друг, ну как же? Наверняка он вам сто раз успел предложить руку и что-то там еще… Григорий Михайлович все не сводил взгляда с незнакомки, и в голове его действительно не укладывалась, как у такой красавицы может не быть кавалера. Ведь поглядеть действительно было на что. В первую очередь на простенькое, но не безвкусное голубое платьице, чуть оголявшее ключицы. Во-вторую, на аккуратный маленький, но чуть вздернутый нос. Глазу хотелось зацепиться даже за родинку над пухловатыми губами и запудренный шрам на шее. Да и сама она — точно одинокая лилия в летнем саду. И на вопрос про предложение руки неким другом эта «лилия» молчала так долго, что воображение успело дорисовать и связать с ней мириады грустных и красивых историй. Но вот она собралась и наконец совершенно буднично выдала: — Морфинист. Этого вам достаточно слышать, барин? — Ах, простите! — Ой, да что вы! Он мне ведь очень-очень благодарен. — И тут она снова оживилась, пружиня принялась рассказывать, — Мы как-то ходили к доктору и в церкви были тоже, и он поклялся, что больше не будет! Правда снова стал… — досадно добавила она, — но он может завязать в любой момент, просто пока не хочет. Особа еще много говорила и о своем друге, и как не любит здешнюю духоту, а Григорий Михайлович с обремененным видом слушал. На самом деле пропускал много по привычке. И чаще молчал, но думал, что так и должно быть. Что может даже это воздушное создание будет приходить к ним, что вдруг захочет вырваться из оков синеморской жизни? А друг этот ее? А пусть сгинет в канаве! Григорию Михайловичу-то что? Его справедливой империи будущего такие люди не нужны. Той, ради которой устроил поджог в столице, ради которой готовил покушение и писал любимые гимназистами стихи. — Ну, мне пора. Мы заговорились, барин. И тут он растерялся. Захотелось спешно собрать по крупицам каждую упущенную фразу, обменять на мысли о судьбах родины. Что это? Влюбленность? Да нет — очередная интрижка. Наверное. Особа, покачивая бедрами, быстро зашагала ко входу в поместье. — Погодите! — Григорию Михайловичу показалось, что он окликнул ее ну прямо-таки отчаянно. Скорее даже не показалось. Она остановилась на ступеньках, с виду так — поправить шляпку. — Как ваше имя? — Да как только меня тут не называют! — ахнула она, — Но вам я разрешаю просто: Виктория Айдаровна. Папенька из местных, матушка, как и вы, с севера. Приехала сюда потому, что мечтала о море. Забавно же, правда? «И зачем она только добавляла столько подробностей о себе?» Григорий Михайлович быстрым шагом подошел к ней, а может и вовсе подбежал. В любом случае, случилось это бестактно и спонтанно. Он поцеловал ее руку в перчатке и тихо, опустив глаза, представился взаимно: — Безпритульный. А имени и как по батюшке не сказал, растерялся. Мысли, как уже понятно, сбились в чехарде и последнее, что было произнесено им за эту встречу: — А побудем еще вместе? Давайте погуляем по липовому саду, пропустим по… Но Виктория Айдаровна только смахнула пот с выбеленного лица и вздохнула: — Вряд ли мне хочется этим заниматься. Я только забрать письмо. Потом на почту, потом к другу, потом помогать швеей, потом на набережную провожать корабли. Потом, потом, потом… 4 Июля 1899 года: поместье «Солнечное», где-то на краю набережной Синеморска. Семь часов вечера и двадцать две минуты. Начинало медленно смеркаться, и где-то в степных травах громко застрекотали цикады. Городу оставалось подождать еще примерно час до заветной прохлады и еще несколько до студеной ночи. Утомленный делами и сделавший перерыв, Теодор Фридман раскачивался в кресле на веранде, курил и наблюдая краем глаза, как мечется из комнаты в комнату его «кавказский пленник», мурлыкал очередную песенку: «Если женщина изменит, Я грустить не долго буду, Закурю я сигарету, И о женщине забуду! Сигарета, сигарета, Никогда не изменяешь, Я люблю тебя за это, Да и ты об этом знаешь». — Ваш благородь, ваш благородь! — разлетелся на всю прихожую голосок кучера. — Был на базаре, видел отличное колесо! Как раз для нашего экипажа. Стоит недорого совсем. Кучер стал преграждать путь, хотя скорее путаться под ногами раздосадованного Григория Михайловича, который уже обошел все эти одинаковые стерильные комнаты не менее девяти раз. И каждый такой обход он все твердил: «Вряд ли мне захочется этим заниматься, как же?!» Конечно, в планы этой Виктории Айдаровны входило все что угодно, но не прогулка с Безпритульным. — Ваш благородь, колесо! Колесо! — Уйди! — грубо толкнул он Славку. Тот недоуменно вытаращил крохотные глазенки и боязливо добавил: — Но колесо… — Уйди, прошу, не до тебя сейчас! — Хо-хо-хо, — с хрипотцой послышалось с веранды. — Если такие молодые, взбалмошные юнцы будут и дальше вершить беспорядки — недолго осталось нашей империи. Вы согласны, господин Безпритульный? — Боже правый! Федор! Ну ты то! Стережешь и стереги дальше, — огрызнулся Григорий Михайлович. — Я не стерегу, — после смачной затяжки сказал он, — я перевоспитываю. Теодор Фридман, должно быть, повидал хулиганов и разбойников разных мастей и подобрать ключик к каждому из них было делом нескольких часов. Вот и Григорий Михайлович не оказался для него крепким орешком, совсем даже наоборот. Стоило только свыкнуться с его выходками, поймать как бабочку в сачок это разгильдяйское настроение и вуаля! Крути как хочешь. И только у Григория Михайловича с этой фразы закралась мысль, что заточитель ну прямо специально подослал ту особу. Правда на желание вырваться это не повлияло от слова совсем. Виктория Айдаровна (хотя ее хотелось называть как-то менее официально) говорила что-то про прогулки на набережной, и, можно было предположить, что за прошедшее время она посетила и, будь он не ладен, друга, и почту, и все немногочисленные достопримечательности Синеморска. А теперь, возможно ждет, провожает корабли… — Сигарету? — добродушно даже как-то улыбнулся Теодор Фридман, глядя, как мечется его «кавказский пленник» и как постоянно меняется мимика на его молодом, грустном лице. — Портите свои легкие сами, Федор, чахотка вас забери! — выругался он, а потом, кажется, еще пять раз под растерянным взором Славки обошел комнаты. Вообще-то, знаете, страдать стоит из-за смерти родственника, войны, голода или чего-то еще более значительного. Но Григорий Михайлович — человек-исключение. Ему просто нравилось страдать по пустякам. Не то что бы он сильно тосковал по особе, посетившей его как еще один степной сон, просто не хотелось верить, что все его существование на ближайшие несколько месяцев сведется к однотипному утру с кофе и газетой «Честное слово», полудню с допросами от сварливого ищейки — Федора и вечеру с кучером, все твердящим что-то там про колесо. Нужна была еще одна интрижка, нужно было покорить сердце прекрасной южанки и ждать свиданий. Тогда ведь стало бы легче и интереснее, наверное. А что до «мне не очень бы хотелось…» — это поправимо. И друг этой Виктории Айдаровны — дело тоже поправимое. Прошло еще какое-то время, сначала веранда, а потом и прихожая пропахли крепким табаком. Но грех ведь жаловаться — воля хозяина поместья. И совсем скоро, кажется, должно было наступить восемь вечера и двадцать две минуты. Метания — дело бесполезное, ирония и сарказм — тем более. Поэтому Григорий Михайлович, как только начало холодать, накинул легкое, пускай даже не свое, пальтишко, бесшумно поднялся на веранду и, хлопнув ищейку по спине так, что тот едва не вздрогнул, спросил: — Федор, разреши мне один раз выйти в город. Не могу я тут — тоска. А там есть одна особа, ну, вспомни, что берет почту… Наивно, не так ли? Глаза, брови у Теодора Фридмана — точно у филина — и вот он дремал, а сейчас внезапно проснулся как упомянутый ночной хищник и, собравшись, на полуулыбке ответил: — Голубчик мой, уже поздно совсем, ступайте спать. И потом, вспомните наказ полицмейстера. Ваше место тут — в четырех стенах. А особа эта не вашего полета птица. Фридман, кажется, что-то знал, но не хотел рассказывать. Чтобы взбодриться, он вновь закурил и, философствуя, гладя бакенбарды, проговорил: — Ну вот представьте, что там на улице — холера жуткая. А тут надежно. И если вы сейчас уйдете — эта холера непременно погубит вас. — потом снова эта его еврейская коварная ухмылка, — Да в крайнем случае нерадивый жандарм выстрелит из ружья и что мне говорить вашим маменьке с папенькой? — Федор! — Уже надавил Григорий Михайлович. — Ну не будь ты таким понурым, ей Богу! Какая холера? Какие жандармы? Ну хочешь, я переоденусь в Славкину одежду и… — Мне запрещено. — Его брови потяжелели и он только больше стал похож на филина. — Вы, котена, просидите тут пока все не уляжется и если будете себя хорошо вести — вернетесь себе спокойно в столицу. Только прошу, не безобразничайте. Это плохо кончится, вот что я вам точно могу гарантировать. А попробуйте бежать — так в прихожей ружье и будьте уверены, разозлите — я за него непременно схвачусь, потому что видя ваш пыл, ясно можно сказать — револьверный патрон вас не остановит. Тут как на медведя надо. И следом рассмеялся, точно хотел унизить и отыграться за сегодняшнее утро. Григорий Михайлович покивал, скрестив пальцы. Говорить с этим Федором… Фридманом — то же самое, что биться головой о кирпичную стену. Пробить разве что ядром можно. Федор по мнению Григория Михайловича был из тех людей, что жили не сердцем, а головой и точно какая-то диковинная машинка из выпуска «Честного слова» выполнял заданные команды. Нет, конечно, его можно было бы разговорить за бокальчиком вина. Наверное. Или через силу закурить с ним, похвалить табак, побеседовать о спорте, политике, Виктории Айдаровне… Но время так поджимало. И так хотелось всего и сразу. Ведь завтра прекрасная особа в голубом платье могла не придти. Завтра она могла бы, например, согласиться на какое-нибудь бредовое предложение своего друга. Завтра могла бы прилететь телеграмма от родителей и может даже пришлось бы ехать назад. Черт его знает! Григорий Михайлович удалился в спальню. Потом сидел у широкого, открытого настежь окна. Снова вспомнился разгар дня и липовый сад. Снова обрывки каких-то вроде и незначительных, но таких завораживающих фраз. Образ малознакомой девушки, которая, чудилось, единственная на всем белом свете способна спасти от рутины, выслушать и даже поверить в каждое убеждение, в каждую надежду Григория Михайловича. Он верил, что способен ее изменить и верил, что они как в старой сказке смогут счастливые уехать из Синеморска. Куда-то. На свободу. Вновь стала накрывать печаль, хотелось просто раствориться в проклятой одинаковой комнате, в каждом элементе ее декора. Хоть слиться с дубовым шкафом, хоть с постелью в изумрудных тонах. Он поймал себя на том, что не в первый раз прокручивает это и если бы повторял кому-то такую тираду из разу в раз, то непременно утомил бы. Часы в прихожей, рядом с увесистым ружьем пробили сначала восемь, а потом отсчитали еще двадцать две минуты. Ровно в это время Григорий Михайлович вышел из окна. 5 Июля 1899 года: Снова где-то в степях. Примерно 9 часов утра. (и похоже явно двадцать две минуты) Чей-то влажный, очень быстро дышащий нос коснулся высохшего, точно слившегося с окружающим пейзажем лица. Такого же бледного, как камни или подножья великанов-гор. И все же, если не скатываться в драматизм, стоит заметить, у кого-то сейчас намечался отменный ужин. Выживает сильнейший, и вот что тут поделать-то? Волки начали осторожно подкрадываться к едва живому телу следом за вожаком. А потом вездесущий ветер подул еще сильнее, сорвал сотни колких песчинок, и хищники отпрянули, точно от живого грозного существа. Словно от страшного мистического чудовища, способного хоть просто припугнуть, хоть разорвать на куски. Чудовища, намного более могущественного, чем любой степной зверь, чем человек с его паровозами и ружьями, непонятного и непредсказуемого. Григорий Михайлович знал, что стерпит еще от силы час или, может какие-нибудь условные двадцать две минуты, например. Рана уже не так кровоточила и так болела, от чего только больше хотелось верить, что это просто сон. А быть может предсмертная галлюцинация? Да нет! Ради бога! Нельзя убиться, выпрыгнув из окна второго этажа. И все же этот Фридман был дурак. Ни тебе решеток, ни охраны по периметрам. Хорошо, что простой еврей, а не солдафон какой-нибудь. Или плохо? Воды. Страшно захотелось пить и пришлось чем-то срочно отвлекать себя. Снова фотокарточка, в ладони, облепленной песком, похожей на мраморную. Просто сам песок в этих степях был настолько белым. Лицо прекрасной южанки становилось все менее разборчивым, ветер иногда даже отрывал маленькие пожухлые кусочки от фотографии, точно унося с собой прошлое. А потом ладонь совсем ослабла и он правда унес… Нет, отобрал злосчастную фотографию и точно грустно провыл что-то. Додумать тут не сложно. Людям вообще свойственно дорисовывать то, чего нет. Вот вспомнить хоть историю о призраках в двадцать втором выпуске «Честного слова»… Последнее, о чем хотел думать сейчас Григорий Михайлович — это газетенка. Хотелось о воде, но эта мысль была бы слишком дразнящей. Хотелось о спасении, но это — самая несбыточная его мечта. Это как в детстве просить настоящий пароход, а получать игрушечный. Вот и он, уже совсем спокойный и бесчувственный, не способный открыть глаза, вообразил сначала жандармов на грозных черных конях, потом родительский дом, а напоследок Викторию Айдаровну. Он рисовал ее образ, как плохой художник учится рисовать сто первый портрет и в сто первый раз выходит все равно мазня мазней. И может, все что причудилось потом, в реальности, было вовсе не так. Если, конечно, это все не страшный сон фаталиста. 4 Июля 1899 года: набережная Синеморска, недалеко от порта. Девять часов вечера и двадцать две минуты. На Синеморск опустилась такая темнота, что порой в лабиринтах похожих домов едва что-либо можно было разглядеть без верного керосинового фонаря или свечи. В небе, прямо над черной морской гладью, парили свинцовые тучи, точно прилегли отдохнуть перед ответственным делом — ливнем. По набережной, напротив, довольно освещенной, устало возвращались по домам моряки и рабочие, фланировали редкие прохожие, показывая в сторону грозового горизонта и жалуясь, как тут было принято: вслух, при чем весьма громко. — Ох, ох, ох, ой, ой, ой! Опять дороги все размоет! Опять, опять! Никто из местных, конечно, щебня отродясь не видел, и дороги мостить никто не собирался с момента основания Синеморска. Видные купцы наверняка спрашивали градоправителя, не стоит ли потратиться, но тот, как и принято в провинции, всегда отвечал, что если уж погода так немилостива, то и щебень по грязи пускать не стоит. Григорий Михайлович сбежал, а если просторечно, но предельно точно сказать — смылся, наплевав на все предостережения. Прыгнул в окно первого этажа, потом пронесся мимо лип и перелез через ограду. Никто вроде даже не заметил, в том числе этот дотошный Федор. На большую удачу (а может и беду) имение расположилось в аккурат рядом с дощатой набережной, посему не пришлось плутать по переулкам и спрашивать, как пройти к морю. Точно в девять с небольшим близ порта мелькала темная фигура: человек с узкими чертами лица, аккуратными усиками и худощавым телосложением. Для горожан в таких безвкусных для той же столицы одеждах Григорий Михайлович был точно инородным телом. Ну вот посудить: человек в роскошном мундире под пальто ходит туда-сюда, кого-то обречено ищет взглядом, порой путаясь под ногами поддатых моряков. И чего он только тут забыл? Что потерял? Лучше бы смотрел на тучи и охал про дождь — за умного сошел бы. Уже через какое-то время утомленный подобными скитаниями и косыми взглядами, Григорий Михайлович стоял, облокотившись о деревянные перила. Голубые глаза его все следили за тем, как поднимаются волны, а потом с характерным шумом и плеском бьются о массивные белые камни. После дневной духоты и сонливости у моря впервые получалось дышать полной грудью и даже наслаждаться таким соленым, пускай и смешанным с пароходной копотью воздухом. И если бы не дымная тень города где-то за спиной и отголоски фраз невпопад, обстановку можно было бы назвать даже романтической. И вот финальный штришок. Григорий Михайлович почувствовал, как чье-то чуть теплое дыхание коснулось затылка, а потом негромко, в такт легкому бризу прозвучало: — Почему-то так и знала, что вы тут окажетесь… Григорий Михайлович воодушевился, уже представил знакомый образ и дорисовал какую-то витиеватую ласковую фразочку, но услышал только: — …потому что других развлечений, как смотреть на корабли, в Синеморске пока не придумали. Он обернулся и почувствовал, как сердце забилось сильнее. В воображении вопреки все-таки прозвучало что-то похожее на «Я вас ждала!» и отталкиваться в дальнейшем хотелось лишь от подобной реплики, а вовсе не толковать весь вечер про какие-то там корабли. Ведь, как-никак, перед ним стояла та самая Виктория Айдаровна: в голубом платье, алой шали, теперь закрывающей плечи. Ее губы расплылись в какой-то совсем безрадостной улыбке, а темно-каштановые волосы в свете тусклого уличного фонаря казались уже просто черными, как вороново крыло. Это даже завораживало, потому следующие слова Григория Михайловича прозвучали немного нелепо, хотя ему самому казалось — интригующе: — Я тут потому, что вы пригласили. — Но я же вас не приглашала! — развела руками Виктория Айдаровна. — Приглашали. Вы же просто не помните! Сами же говорили, что забываете многое, вот сны, например. Он был почти до конца убежден, что сейчас она игриво назовет его дюжинным хитрецом, погладит по щеке и, как мавка*, уведет куда-то к неспокойной воде, но снова что-то пошло не так. Виктория Айдаровна рассмеялась совсем не по-светски, так, будто эти слова были правда крайне забавными. А потом колко подметила: — Ну, барин, так у нас даже на базаре не обманывают, когда колеса для телег продают. От некоторого смущения и дабы как-то поддержать, Григорий Михайлович тоже выдавил из себя смешок, а потом второпях заметил: — Вот совпадение, меня как раз целый день уговаривают купить колесо. Моему кучеру, видите ли, срочно потребовалось. Вам же доводилось выезжать за город на экипаже? — предвкушая ответ, он буквально перебил собеседницу. — Если нет, так можем на моем, я был бы не против… — Да что там за этим городом? — Она вопросительно вскинула брови и поправила выбившуюся прядь. — Одна степь да горы, ничего интересного. Так еще и волки ведь! В «Честном слове» вот писали недавно, что стая разорвала в клочья двух отважных горцев. Виктория Айдаровна заметно оживилась, словно каждая строка этой газетенки подпитывала ее изнутри, скрашивала такой же тягучий долгий плен в Синеморске. «Нет, ей определенно стоило увидеть столицу! — думал Григорий Михайлович. — Ей стоит прочесть куда более будоражащие разум стихи, ей стоит прочесть мои стихи». Он уже даже придумал, как ее заинтересовать, но с мыслей о высоком сбил разнесшийся по всей набережной пароходный гудок. С причала отходило доверху груженное углем и шкурами торговое судно. На чумазых мачтах заколыхались грязно-алые паруса, и с берега вслед затрубил маленький усталый оркестрик. Забеспокоились волны, испуганно отскакивая от стальных колес паровой машины, где-то за горизонтом сверкнула молния, и именно тогда руки Григория Михайловича и Виктории Айдаровны случайно соприкоснулись. Потом они шли по самому краю набережной, недолго молчали, точно готовясь, что удаляющийся все дальше корабль просигналит еще и снова все испортит. А может, это просто была игра, кто первый продолжит беседу? Григорию Михайловичу казалось даже мистическим, что так произошло: не сказав ни слова, вот они с прекрасной южанкой просто взяли и направились непонятно куда и не ясно в каком направлении. — Вот бы сейчас на этот пароход… — само вдруг порхнуло с сухих обветренных губ Григория Михайловича. — Уплыть куда-то далеко от этого места, быть может, даже в лучший мир где-то там за грозовым горизонтом. — А на кой вам уплывать? — хихикнула Виктория Айдаровна. — Я бы точно не пустилась, у нас ведь и здесь отрадно! — Ну как же? Хотите сказать, вам правда нравится в этом захолустье? Послушайте, миледи. — Григорий Михайлович даже не подумал о том, как неуместно было это обращение, просто продолжал говорить громче обычного, с непередаваемым пылом. — В столице уже давно грезят о переменах. И — если хотите знать — я тот, благодаря кому мы стали на шаг ближе к ним. Хотите прочесть мои стихи? Хотите сознаюсь вам, как помогал с поджогом? А вы довольствуетесь рутиной?! Немыслимо же! И тут случилось нечто настолько же немыслимое, как его последняя фраза. Виктория Айдаровна резко остановилась и притянула Григория Михайловича к себе. Он на мгновение подумал о поцелуе, а потом холодная тонкая рука закрыла ему рот. — Тшш, барин, — как кошка шикнула собеседница. — Вы точно безумец! Неужели хотите, чтобы вас услышали жандармы? Григорий Михайлович осторожно убрал ее руку от своих губ и медленно опустил себе на грудь. После, поняв, что как в дурмане морфия наговорил лишнего и привлек внимание толпы, с хрипотцой в голосе заверил: — Я совсем не боюсь жандармов, моя дорогая Виктория. Видите ли, я и так бежал из плена и там в саду мне показалось, что и вы хотите бежать. У вас ведь такая однообразная жизнь… — Безпритульный, — строго обратилась она по фамилии и как учитель на провинившегося гимназиста посмотрела глаза в глаза. — Вы такой мечтатель и дурак, ей-богу! Если кто-то и поменяет этот мир, то точно не вы. Это была еще одна фраза, которая потом крепко и болезненно засела в памяти Григория Михайловича. И вероятнее всего Виктория Айдаровна даже была права, вот только признавать это крайне сложно. Ведь так верилось, что она, едва услышав про запряженный белой тройкой экипаж, захочет вкусить настоящей жизни, что она совершенно не такая, как светские дамы из столицы, у которых может быть все, что можно только пожелать. Что, может, именно она могла бы стать той музой. По хорошему, стоило бы как можно скорее распрощаться, а потом торопиться в имение Фридмана. Может, никто бы и не заметил пропажи... Григорий Михайлович едва приоткрыл рот, но его тут же перебили: — Послушайте, Безпритульный. Я иду навестить друга. И очень благодарна вам, что проводили. Но я спешу и ей-богу, ступайте домой, на дворе такая темень! Она выпорхнула, хотя скорее вырвалась из чего-то очень сильно отдалено похожего на объятия и быстро-быстро зашагала от одного фонаря к другому, на мгновения становясь просто силуэтом. Божественная ирония заключалась в том, что еще один силуэт, точно призрак, начал настойчиво преследовать ее. 4 Июля 1899 года: кабачок на набережной Синеморска. Десять часов вечера и двадцать две минуты. Недалеко от порта, там, где почти заканчивалась набережная и начинался дикий пляж, в тени швейных цехов и оград затаилось местечко под названием «Царская стопочка». Его было не сложно найти даже в темноте, потому что света было там ну точно полыхал пожар. Собой оно напоминало скорее притон, но синеморские матросы ласково называли его «кабачок». Догорали свечи и блики, точно в глазах пьяницы, отражались в зеленых бутылках, выстроенных подобно гвардейскому корпусу перед парадом. Граненые стаканы за неприметной стойкой протирал низенький человечек, настолько неприметный, словно был частью скудного декора: липовых столиков, шкафчиков, местами рваных обоев. И голос подавал он слабый, напоминающий мышиный писк: — Ну, Ваня, ну играй ты живее! Ты же сегодня начальник борде… кардебалета! А за оставленным после очередного увольнительного матросов мусора было и не разглядеть мальчишку-пианиста, что вот уже который раз наигрывал кан-кан ради посетителя, не жалевшего скромных пожитков. Все лишь бы было весело. Григорий Михайлович наблюдал в пыльное потертое окошко и, вот честно признать, все происходящее внутри не шло в сравнение ни с одной декадентской постановкой в столичном театре. Чуть ранее, чем он тут появился, в «Стопочку» зашла Виктория Айдаровна и застыла, чуть прикрыв рот. Рядом со стареньким пианино плясал и плакал, хлопал по спине пианиста и нагло сбивал с ритма мужчина в одежде болотного цвета. Его волосы были растрепаны в разные стороны, худое тело трясло. Этот ненормальный пытался исполнить явно какой-то сатанинский танец, но каждый раз сбивался с известного только ему ритма. — Позовите цыган! — свирепо рявкнул мужчина, да так громко, что должны были слышать за почерневшим морским горизонтом на ушедшем корабле. — Милый друг, — осторожно подала голос Виктория Айдарона, — пойдем домой, тут нет никаких цыган. Умоляю. Что только Григорий Михайлович не успел о ней подумать и сколько раз не пытался поменять мнение, а все же одно вырисовывалось четко: она не умела быть грубой и также не могла пускай обидно, но честно оборвать неудачное свидание или подобную вакханалию. Это или доброе сердце, или слабость характера, и, как ни крути, другого не дано. Мужчина… Ее друг не сразу услышал слабый, но такой трепетный голос. Когда к нему на мгновение вернулась и так же испарилась толика рассудка, тот резко зашагал навстречу, все повторяя и повторяя «Кто ты? Что тебе тут нужно?», сильнее и сильнее проваливаясь в пучину собственного бреда. «Морфинист», — обронила Виктория Айдаровна в момент их с Григорием Михайловичем знакомства и вот сейчас можно было наглядно увидеть, что творит наркотик в горючей смеси с местным самогоном. «Морфинист» — звучало в памяти как приговор таким вот людям. Совершенно ненужным светлой и прекрасной империи будущего. Таких только в канавах топить и вешать на потеху нормальным людям. Виктория Айдаровна неосторожно и спешно шагала назад, порой едва не спотыкалась, и лепетала, как певчая птичка: — Мой друг, все хорошо. Все будет хорошо. Мы обязательно еще сходим в церковь и к доктору и… И… — Да в тебя бес вселился! — испуганно закричал мужчина. В ней он видел уже не прекрасную южанку, а что-то страшное, не желающее ему помочь, а только напугать. Быть может, даже убить. Григорию Михайловичу было сложно признавать, что сам порой злоупотреблял вином, и были в его биографии постыдные моменты, о которых он намеревался рассказать как-нибудь позже, но подобное он видел впервые. Пускай не спешил заступаться, потому что уже услышал там на набережной все, что нужно было, пускай оставался просто любопытным наблюдателем, но… Сердце снова заколотилось от тревоги. Когда отступать стало некуда, Виктория Айдаровна вжалась в стену и этот осатаневший монстр навис над ней, страшно пуча глаза. Дурман что-то нашептал ему, и он с размаху влепил ей хлесткую пощечину, все повторяя: — Изыди! Изыди! Тебя не должно здесь быть. Прекрасная южанка повалилась на пол в слезах, закрывая лицо подолом платья. И только пианист все весело играл кан-кан, и только хозяин «Стопочки» с чуть приподнятыми уголками губ вежливо спросил: «может еще водочки, сударь?» — Да, водочки, водички, водочки мне! Нет, водички! — Слова путались в таком беспорядке, будто в голове у этого ненормального гремела целая баталия. Неприметный человечек в полосатом жилетике улыбчиво налил еще немного «белой смерти» и сам, должно быть, не заметил, как со стойки исчез граненый стакан. — Цыган! Я прошу, позовите цыган и утащите прочь беса! Кажется, от мощного голоса проснулись соседи, потому что в редких домах напротив стал загораться свет. И вот совсем не к месту было бы, если они решили позвать городовых или жандармов. Плохо станет всем. Но на удачу или беду через какое-то время все кончилось. Григорий Михайлович сам наблюдал за этой картиной точно в дурмане, пытаясь разложить по полкам происходящее. Но в его голове, подобной книжному шкафу, где-то рядом с идеалистичными романами такое вот «Честное слово» все никак не могло ужиться. Мужчина… Пьяница… Морфинист в болотной одежде рухнул на оцеревший пол с грохотом, очень напоминавшим пушечный выстрел, и принялся что-то стонать. Просить. Требовать даже. Вот только теперь Виктория Айдаровна сидела в стороне и старалась не смотреть на это омерзительное зрелище. Просто хотела закрыться от всего этого мира, от этого проклятого Синеморска. Наконец, трепещущее от боли сердце не выдержало, и Григорий Михайлович ворвался в «Стопочку» так, как это делает ураган в дождливую погоду. — Виктория! — воскликнул он и встал на колено перед ней, страшась обнять. — Вы в порядке, миледи? Она не ответила, захлебываясь в слезах, напоминая тонущего капитана, пытавшегося спасти экипаж, а теперь жадно глотавшего то заветный воздух, то ненавистную соленую воду. Тонкие брови Григория Михайловича тяжелели, лицо стало только злее. И вот, в порыве ненависти ко всему: к тому, до чего довело подобные города самодержавие, к людям, потакавшим этому и радующимся гадостным статейкам в «Честном слове», метнул взглядом на хозяина «Стопочки» и осуждающе спросил: — Ну вот на кой черт вы наливали ему, шельма?! Вы же видите — невменяемый! Прогнали бы прочь. Да вашу маму, утопили бы в канаве! А маленький человечек за стойкой только дежурно вытер очередной грязный стакан и точно так же дежурно ответил: — Мне-то какое дело, сударь? Любой каприз за ваши деньги. Надо заметить, по-моему, и вам следует налить… Где-то через десять минут Григорий Михайлович и Виктория Айдаровна сидели у стойки, пили расхваленный хозяином самогон и совсем не весело смеялись, давились. Разве что не плакали. Он — с ужасом смотрел на покрасневшую пощечину, она — стеклянными как у куклы глазами созерцала «гвардейский строй» зеленых бутылок и обреченно говорила театральными репликами, какие, правда, не сумеет сыграть ни одна столичная актриса. — Безпритульный, вы такой безумец! Вот зачем вы преследуете меня? Зачем? Боже, это все так странно! По воле Григория Михайловича после этих слов их руки снова соприкоснулись, и было сделано еще по глотку. — Давайте уедем, прошу. Хоть в горы. Наконец, прекрасная южанка обернулась и вот перед взором — ее огромные зеленые покрасневшие из-за пролитых слез глаза. — От такого человека я уеду, думаю… — неуверенно ответила она, все еще с опаской время от времени поглядывая даже не на друга, а как будто уже на просто мертвое тело, валяющееся на полу. — Да, в столицу! — подогрел Григорий Михайлович и его мягкая рука легла ей на плечи, а потом осторожно спустилась к запястью. — Я помогу начать вам… Нет, нам новую жизнь. И поверьте, скоро таких Синеморсков не будет, вот что могу обещать точно. На деле, ничего он точно не знал, просто пытался успокоить. Как умел. Снова смех, снова нервный. Виктории Айдаровне вот именно сейчас хотелось верить в это. Правда. Верить в то, что люди меняются, в то, что существуют прекрасные принцы, способные спасти из заточения, да даже в то, что пишут в «Честном слове» от корки до корки. Она сдалась. Наверное, правы те комнатные философы, утверждающие, что женщину нужно завоевывать. — Безпритульный, если хотите, — начала она чуть застенчиво, — можете приехать по адресу «улица Адмирала Староскрепова», двадцать второй дом. И я правда подумаю, и может мы уедем. Куда вам захочется, но только прочь от этого кошмара. Я больше, правда, не смогу терпеть. Правда. Это слишком часто повторяется. Она схватилась за горящую от удара щеку и громко айкнула, а потом попросила еще самогона. Дальнейший диалог впервые за этот сумасшедший день развивался непринужденно: был с натяжкой о чем-то мечтательном, легком, как бархат. Казалось, он происходил где-то совсем в другой реальности, между двумя людьми, решившими в спешке скрыться от событий и оставить разгребать последствия кому-то другому. Только хозяин уставал слушать и наливать и скоро, когда тучи совсем закрыли Синеморск от тусклого месяца — свечи начали окончательно гаснуть. И вот в порыве очередной мечтательной и грустной беседы, Григорий Михайлович потянулся к губам Виктории Айдаровны. Так осторожно, стараясь не напугать ее, оставить все что было в эти ненормальные десять двадцать два как в страшном сне. А потом идиллию в кромешной тьме прервали хрипы и странный запах. В отличии от Григория Михайловича Виктория Айдаровна умела вовремя спохватиться и развеять пускай даже самые приятные иллюзии, как пепел. Ее тревожный голос стал подобен еще одной пощечине, вот только на этот раз Григорию Михайловичу. — Безпритульный! Позовите врача! Мой друг, кажется, начинает умирать…! 4 Июля 1899 года: поместье «Солнечное», где-то на краю набережной Синеморска. Одиннадцать часов вечера и двадцать две минуты. Если бы в действительности пришлось искать доктора, то Григорий Михайлович обязательно нашел бы самого отвратительного: какую-нибудь бабку Глафиру из губернии, лечащую молитвами да отварами. Благо, делать этого не пришлось. В «Стопочку» кто-то все же позвал городовых, оно стало понятно, когда влажный воздух сотрясли полицейские свистки и команды: «Быстро, быстро!» Испарились и пианист, и хозяин заведения, и даже к своему, пожалуй, позору, сам Григорий Михайлович. Тогда он несся по набережной в сторону имения Фридмана, спотыкаясь, один раз даже чуть не запутавшись в корабельных канатах у пристани. Символично, потому что в голове творилось тоже нечто очень похожее. Он думал то о последствиях своего побега, то о Виктории Айдаровне. Представлял, как она сидит там одна, рядом с морфинистом, который, возможно, не выживет. Да и поделом ему. Не это главное. Никто ведь ее не защитит, и черт знает, что ей могут пришить продажные городовые, коих в таких городках абсолютное большинство. Чувствовал ли он свою вину? Наверное, хотя, по правде говоря, не до этого тогда было. Уже очень скоро запыхавшийся Григорий Михайлович стоял у закрытого окна поместья. Того самого, через которое сбежал. Значит, этот проклятый ищейка — Федор — все же не уснул с сигаретой в зубах, спохватился. Параноидально верилось, что именно он подстроил роковую встречу с Викторией Айдаровной днем и поднял гарнизон в ружье сейчас, поздно вечером. Все, чтобы найти повод сделать заточение мучительнее и потешить самолюбие. Ну а что с него взять? Еврей. У парадного входа не стояло ни одного жандарма, за липовым садом простиралась дремучая темнота. Странное это дело — подумалось вдруг Григорию Михайловичу — определённо странное. Только над массивными дубовыми дверьми ветер покачивал керосиновый фонарь. Григорий Михайлович совсем не боялся возвращаться. Ну вот что ему может сделать этот глупый ищейка? Опять пригрозить пальцем, сказать «ата-та, убегать плохо»? Потешно даже. То ли смелости придал выпитый в «Стопочке» самогон, то ли чувство безнаказанности было у Григория Михайловича в голубой крови, но он, чинно выпрямясь, прошагал до порога и даже постучал. В ответ тишина, едва-едва разбавленная стрекотанием сверчков. Он немного подождал, потом его холодная рука коснулась дверной ручки, медленно опустила ее, а затем потянула на себя. Григорий Михайлович сделал один крохотный шажок, еще один… И тут, завставив едва ли не ойкнуть от неожиданности, скрипнула половица. В гостиной не зажглось огней. Никто не проснулся от скрипа половиц, никто не кричал и не ворчал. Но шагать дальше было всё труднее, будто сама темнота давила Григорию Михайловичу на плечи. Он стоял: минуту, может несколько, все ожидая, что кто-то сейчас выскочит из мрака и повалит его на лопатки. И откуда только в голове родились такие мысли? В конце зала дотлевали угли внутри камина, давая хоть немного света. Чуть выше на стене с трофеями зловеще бликовал металический стол охотничьего ружья, которое так нахваливал этот Федор, будь он неладен. Еще несколько шагов, полное безмолвие и ощущение, будто поместье забросили, начинало давить только сильнее. Григорий Михайлович попытался унять дрожь в пальцах, подумал, что сейчас бы не помешало пропустить стаканчик-другой… А еще через минуту он не выдержал. — Федо-о-ор! Выходи, я вернулся, можешь хватать с поличным! Никто не ответил, даже слуги и охранники не спохватились. Еще миг и следующий выкрик в пустоту стал только наглее и громче: — Федор! Федор, да чтоб тебя! Половица снова скрипнула. Раз, еще два. Вот только Григорий Михайлович даже с места не сдвинулся. Это кто-то подкрадывался сзади. Он резко обернулся, но ничего не увидел. «Призрак!» — подсказал бродящий алкоголь. Все ближе и ближе, скрипучее и скрипучее. Унимать дрожь уже было невозможно, и для надежности и чтобы хоть немного почувствовать себя в безопасности, Григорий Михайлович снял ружье, крепко вцепился в него, как тонущий за спасительную ветку на обрыве. «Если вновь случится это: Моя женщина вернется, Закурю я сигарету, Голубой дымок завьется…» Промурылкал призрак, а потом, перестав томить, вышел из сумрака. Раздался щелчок курка, самой макушки коснулся ледяной ствол револьвера. — Хо-хо-хо, котена, вы меня разочаровали… — покашливая, проговорил будто не человек, а до боли узнаваемый силуэт. — Представьте просто, я же поспорил с коллегой на бутылку доброго коньяка, что у вас остались зачатки разума! Нет же, что с вас взять, милейший. Идиот-с. — Федор-р, — точно дикий зверь прорычал Григорий Михайлович. — Я ведь могу и выстрелить. По какой-то очень злой иронии получилось так, что выставленное перед собой ружье уткнулось, кажется, прямо в живот проклятому заточителю. — Да стреляйте, ради Бога! — усмехнулся Теодор Фридман собственной персоной. — Только толку мало будет, вы что, правда думаете, оно заряжено? Ну, насмешили, котена! Знаете, что, давайте кончать весь этот цирк с конями. У вас вот найдутся спички? А то и прикурить нечем, глупенький вы мой. В висках неприятно колотило, думать становилось все сложнее, но даже банальный инстинкт самосохранения не убедил Григория Михайловича опустить оружие. Единственное более разумное, что вертелось на языке, сорвалось лишь в критический момент, когда улетучились сомнения: только разозли этого Федора — он же правда нажмет на спуск, а потом скажет дежурно: «Подопечный свел счеты с жизнью. Из-за женщины.» — Черта с два, какие спички…? Опустите сначала сами «наган», а уж потом потолкуем. Парадоксально, Григорий Михайлович впервые обратился к Фридману на «вы». — Ух, чего удумали, ан-нет, котена. Безобразничать я вам более не позволю. Если такая никчемная жизнь еще мила вам, то настоятельно рекомендую вернуть ружье на место, дать закурить и проследовать к его благородию — полицмейстеру. Раз хоромы не милы, темница сгодится. Глубокий вздох Григория Михайловича, кажется, был слышен в каждом закутке поместья. Пускай ему до последнего не верилось, что этот хитрый еврей взаправду потащит в участок, вероятность выстрела все еще никто не отменял. И все равно, желание пришпорить ищейку как неоседланную кобылу в сердцах оставалось сильнее. — Вы просто хотите запретить мне полноценно жить, Федор, с самого начала этой кретинской поездки, — затянул он. — Моя мечта — сделать если не счастливыми, то хотя бы равными всех людей. Не ломать их волю, как делаете вы и ваш полицмейстер, не загонять в сословные рамки. Может, я и виноват в том, что сбежал, но разве можно запрещать человеку пытаться стать счастливым и пускай ненадолго свободным. — Григорий Михайлович сделал паузу, крепче сжав приклад ружья, после с вызовом добавил: — А вы? Вы же всю жизнь так и останетесь ходить под своим начальником, а начальник ваш под другим начальником, а другой под государем-императором. — От вас пахнет двумя вещами: проблемами и спиртом, дорогой мой. Замечу, спиртом сейчас все-таки сильнее. — Григорий Михайлович не мог разобрать в темноте, какое выражение приняло лицо Фридмана после этих слов, но ему отчетливо казалось, что тот нагло улыбался. — Поймите же, котена мой неразумный, «полноценно жить» — это вообще одна из самых больших глупостей людей, которые тоскуют по чему-то недостижимому. Например, больной молится о выздоровлении, в то время как здоровый даже не задумается, что когда-то заболеет, ведь у него столько хлопот! Бедный человек, например, только и сетует, что не живет, а существует, дабы прокормить семью. Богатый всегда выдумывает проблемы, которые не может решить. Невзрачный клерк мечтает о внимании дам, но не может даже представить, что самый успешный ловелас, бывший с десятками красоток, будет говорить, что все не то. И так далее. Счастье недостижимо, его просто нет. Люди, которые кажутся свободными и самодостаточными, на самом деле те же неудачники. Григорий Михайлович внимал каждому слову Фридмана и иногда казалось, что из темноты звучит вовсе не голос ищейки-заточителя, а самого Бога. От того становилось только более жутко. Впрочем, как раз подобные мысли предельно быстро улетучились и приклад еще сильнее, до упора вжался в плечо. — Вы… Нет, ты! Ты меня не убедил! — огрызнулся Григорий Михайлович. — Да полно вам, котена. Раз мои слова летят мимо ушей, то приговор полицмейстера однозначно прозвучит красноречивее. Фридман сделал уверенный шаг навстречу, стали ясно видны и пышные бакенбарды, и длинный, как огурец, нос. Он без всякого предупреждения схватился за ствол, попытался выбить ружье из рук Григория Михайловича. Тот в свою очередь принялся отступать и едва не задел ногой каминные угли. — Похоже, мой хороший, остается только стрелять. Вы совершенно неперевоспитаемы, глупы, как гимназист. К чему метать бисер перед свиньями? — Лицо Фридмана оказалось в совершенно омерзительной близости, изо рта запахло смертью. — Я считаю до трех: или вы кладете ружье, и мы едем к полицмейстеру, или вместо перекура придется писать похоронное письмо на ваше имя. — Раз… Два… Три! …а потом воздух пронзил хлопок такой мощи, что задрожали стекла. Все, что было дальше, воспринималось как страшный сон. В ушах точно звенели колокола, боль растекалась по всему телу, а по рукам тонкими струйками сочилась кровь. — Убили, убили! Барина убили! Гостиная буквально утонула от яркого света. Вбежали слуги, с ними еще недавно дремавший кучер — Славка. Он что-то говорил: так быстро и неразборчиво, как будто это щебетала какая-то назойливая пташка. Григорий Михайлович не умер, нет. Как и в той истории про фаталиста, что он рассказывал Виктории Айдаровне, все было просто: чему быть, тому не миновать. И сейчас, похоже, был отнюдь не его черед. Он просто в который раз испугался, просто надавил на спуск чуть раньше — и вот — очередная его жертва. Плечо неприятно ныло от мощного удара приклада, хотя казалось, что гудит все тело. Перед глазами — труп. Растекающаяся по белой рубашке Теодора Фридмана кровь напоминала мак во время цветения. В его погасших глазах будто читалась целая жизнь: детство в еврейском квартале, первая сигарета, первая должность… Лежавший на полу Григорий Михайлович с трудом встал на колени и окровавленной рукой, едва сдерживая рвотные позывы, попытался прикрыть глаза своему теперь уже покойному заточителю, но не смог. Когда он попытался это сделать во второй раз, в них будто отразилась его собственная жизнь. Григорий Михайлович Безпритульный родился в хорошей семье, получил блестящее образование, а потом всего лишь связался с плохой компанией. Или сам ее выбрал. Сознаваться себе всегда сложнее всего. Теодор Фридман много говорил про поджог, да и сам господин Безпритульный вспоминал его. Так вот, он наконец-таки смог раскаяться, что в попытке спровоцировать городовых и сжечь типографию «Честного слова» не рассчитал — огонь перекинулся на несколько соседних домов, потом на сиротский приют, потом… А еще Григорий Михайлович часто говорил, что хочет утопить в канаве друга Виктории Айдаровны. Все бы ничего, если бы правда не топил жандарма, первого прибежавшего на поджог. — Барин! Господин… Вы в порядке?! — Вывел из ступора нервный голос кучера — Славки. Григорий Михайлович хлопнул усопшего Теодора Фридмана по лицу, потом медленно провел ладонью вниз, скалясь, рыча, и, похоже, все-таки смог закрыть эти бесстыжие, мерзкие глаза, в которых как в зеркале отражалась вся подноготная. С великим отвращением он мог признать, что ему даже нравится запах крови, что чувствует какое-то удовлетворение, что ли… Страшно захотелось забыться, но вместо того, чтобы искать запасы вина и ждать жандармов или городовых, он беспомощно пролепетал: — Все в порядке, Славка, ничего не случилось. Запрягай лошадей, мы уезжаем прочь. 5 Июля 1899 года: доходный дом на улице адмирала Староскрепова. Ноль часов ночи. Григорий Михайлович всей душой презирал морфинистов, но именно сейчас, кажется, предельно точно понимал, что они ощущают в момент, когда тело с ног до головы обволакивает дурман. — Пр-р-р! — воскликнул кучер и хлестнул лошадей с такой силы, что их надрывное ржание показалось похожим на человеческий стон. Чуть придя в себя, Григорий Михайлович вспомнил еще несколько своих жутких деяний. На этот раз сегодняшних. Или уже вчерашних… В воображении вырисовалось, как он в поместье, качаясь, поднялся на ноги, поднял с пола револьвер, прокрутил барабан, а после… Он нацелил его на Славку и приказал ехать. Ехать совершенно куда угодно. Испуганный кучер запряг лошадей, они проскочили охрану, буквально выбив ворота. Потом гремели выстрелы, а экипаж мчал все быстрее и быстрее. И всю дорогу слышались усталые вздохи лошадей, противный скрип колеса, которое никто так и не распорядился заменить. Под ночь в Синеморске зарядил ливень, как и охали горожане — все дороги размыло до почти непроходимого состояния. Но экипаж все шел и шел по адресу, который затребовал Григорий Михайлович. На улицах тогда было невероятно пусто, словно весь город вымер. Можно было даже представить, что жителей эвакуировали жандармы, лишь бы те не попаслись под горячую барскую руку господина Безпритульного. Хотя… Так думать — только себе льстить. Тем не менее, ровно к полуночи экипаж стоял по указанному адресу, около старого-старого, поросшего плесенью дома. Сложно представить, как тут жили люди, должно быть просто существовали от безысходности, в которую их загнало самодержавие. Григорию Михайловичу отчаянно казалось, что скоро каждый закуток Синеморска наполнят полицейские свистки, разбудят каждого, словно начнется целая война. И все же, он не решился сбегать так, без заветного трофея. Он спешился, все еще сжимая в руках револьвер, давая кучеру понять, что если тот тронется обратно — гибели не миновать. Глядя четко на мушку, проследовал к дверям уродливого доходного дома, того самого, где, похоже, проживала Виктория Айдаровна, и несколько раз настойчиво постучал в дверь. — Хозяева! Отворите! Никто не открывал, сколько бы он ни стучал, сколько бы ни просил, сквозь все нарастающий и нарастающий ливень. Рука начала слабеть и вот уже дуло испачканного револьвера смотрело на сырую землю. Быть может, хоть кровь смоется… Хотя нет. Оставалось или бежать, или просидеть тут до утра. Последнее, конечно, было самым нелепым и глупым решением, но черт возьми! Григорий Михайлович был готов. Просто ухватиться за образ прекрасной южанки, просто веря в то, что если она одумается, если они пропадут и никто не узнает — оба смогут обрести подлинное счастье. Счастье, как же? Покойный ныне Фридман говорил… Дверь доходного дома протяжно скрипнула, так, что во все еще гудящей от выстрела голове начало больно колоть. — Безпритульный! Неужели это вы? Сначала за крохотной щелью показались уже полюбившиеся сердцу зеленые глаза, потом, когда дверь распахнулась, перед Григорием Михайловичем предстала та самая дорогая сердцу особа: темноволосая, бледнолицая, в очаровательном голубом платье. И странно, кстати, что она так и не переоделась, будто ждала этой встречи, наводила марафет. — Виктория! — спохватился Григорий Михайлович. — Как вы? Все в порядке? Она кинулась ему навстречу, даже обняла, и тут стало казаться, что все. Все позади. И поджоги, и убийства, и может даже революции, если на то пойдет. Хотелось правда отчаянно верить в настоящую любовь, которая может возникнуть ну даже после того случая в «Стопочке», пускай после неудачного поцелуя. Это единично. — Безпритульный, у меня просто прекрасная новость! — все восклицала она, точно никому на свете не была рада как ему или… — Послушайте, барин, я говорила сегодня с моим другом, он… Он готов завязать, на этот раз действительно, представляете? Боже, я так рада, что вы приехали! Григория Михайловича в какой-то момент как передернуло. Он резко распустил объятия и выпалил: — Другом? Подождите, этот же ненормальный ударил вас. — Да боже, такое и раньше сто раз было, — махнула Виктория Айдаровна и почему-то улыбнулась. Можно было сказать, что она окрылена и дай ей только повод — она даже звезду с неба достанет и подарит свое настроение каждому грустящему в Синеморске человеку. Коих много. И только Григорий Михайлович хотел скорее разжать ладонь, выбросить револьвер. На красивые слова не осталось сил и нервов. Он потупил взгляд, а Виктория Айдаровна сказала все за него: — Послушайте, он чудной иногда, но в этот раз я точно знаю — он исправится, за ним присмотрят городовые и доктор, и поп из церкви на Ближнеморском бульваре. Все будет так хорошо! И ваше общество было приятно. Друг. Ладонь окончательно ослабла, и револьвер громко ударился о порог доходного дома. Григорий Михайлович поднял его так, словно ничего не было. И дальнейшие слова, в спешке брошенные друг другу, вообще-то, как он сам чувствовал, стали последними. — На вас кровь, Безпритульный. Что-то случилось, почему с вами оружие? — Уголки губ Виктории Айдаровны чуть опустились, но она словно на сцене отыгрывала роль радостной дурочки. — Я просто порезался, — так же дурашливо ответил он, пряча проклятый револьвер. А потом из сильного отчаяния и рвущей душу тоски спросил: — Виктория, миледи, вы поедете со мной? Как мы и договаривались тогда в «Стопочке»? Она рассмеялась, точно в такт барабанящему по крыше захудалого дома дождю. — Да что вы, барин? Все же хорошо теперь! Я вот читала в «Честном слове», что люди… — Да к черту ваше «Честное слово»! — не выдержал Григорий Михайлович. Кажется, его глаза теперь тоже наполнились кровью. Он стал так агрессивен и тревожен, что, похоже, ничем не отличался от этого самого «друга», когда морфин затуманил его рассудок. Виктория Айдаровна чуть поджала тонкие губы, снова испытала очень похожий испуг. Ну да, зачем менять шило на мыло? Одного сумасшедшего на другого, у которого руки по локоть в крови. Тот, прежний, хотя бы обещает бросить. А этого только могила вылечит. — Вы в меня влюбились? — наконец робко поинтересовалась она, снова прячась за дверным проемом. — Старался, то есть… Да… То есть… — Григорий Михайлович окончательно потерялся: и в словах, и в событиях. Они молчали, а потом спустя черт знает сколько времени, наконец, хрупкая маленькая рука протянула ему старую фотокарточку. — Пускай я буду с вами хотя бы так. А теперь ступайте. И не стоит горевать. — Мы увидимся еще, вы будете писать мне…? Ноль-ноль — время, когда кажется, что жизнь замирает, и нет определенного дня, даты. Просто — пустота. Очень странно, что не уехал кучер — Славка. Очень странно, что Виктория Айдаровна так сказала обо всем на чистоту и так продолжила верить во всю эту чепуху из первых уст каких-нибудь старух — Глафир и «Честного слова». Когда Григорий Михайлович вновь погрузился в экипаж, в душе не осталось и огонька надежды, он, как фаталист, понял — пора платить за грехи. Такая мысль не покидала его еще долго. Как и планировалось, скоро улицу адмирала Староскрепова патрулировали жандармы. Предельно вовремя сорвался с места экипаж, все скрипя и скрипя старым колесом, мчась то мимо окраиных домов, то мимо дурманящих маков. Ближе к утру были только степи, а более ни живой души. 5 Июля 1899 года: Где-то в степях. Двенадцать часов дня. Это был последний раз, когда Григорий Михайлович проснулся, и его сердце точно на прощание заколотилось от радости, а потом смолкло. Совсем рядом загрохотали выстрелы, из-за горизонта появились разодетые в черные бурки горцы на конях. Они распугали волков, что почему-то не решались напасть на последнюю жертву, они оставили коней и куда-то потащили умирающего господина Безпритульного, о чем-то оживленно говоря. Он уже не мог понять. Самое последнее, что осталось в умирающем сознании, то, как целую ночь ехал через степь, как думал, сколько писем напишет из столицы Виктории Айдаровне, даже мечтал, как она станет его женой. А потом на первом же мокром камне колесо подвело… Экипаж завалился вбок вместе с лошадьми. И кучер — Славка, пуская горькие слезы просил убить их, только бы не мучились. Затем пришли волки. И Григорий Михайлович попросил его убить, только последняя пуля угодила в живот, а не в голову. Точно этому ищейке — Федору. И… И… Если хотите знать, после этого Григорий Михайлович Безпритульный больше ничего не мог говорить. Ему даже вспоминать было сложно, да и физически неописуемо тяжело. Но не стоит волноваться: его не съели волки, его отвезли обратно в Синеморск отважные горцы. Хотя как… Если быть совсем уж откровенным и не обещать счастливый конец этой и так понурой истории, стоит признать: Григорий Михайлович умер спустя три дня. В палату к нему приходили жандармы, доктора, да борзописцы «Честного слова». Им он и поведал обо всем рассказанном ранее. Ровно в полночь следующего после его смерти дня Виктории Айдаровне приснился какой-то очень яркий сон, но как и большинство других, его она не запомнила. Просто проснулась с тяжелой от посторонних мыслей головой. Вроде на устах ютилось знакомое имя, но потом выветрилось с ароматом крепкого чая, что ей принес в постель тот самый друг в болотной одежде. Тот, что наконец завязал или нет? Впрочем, знаете, не так важно, что творилось в Синеморске. В столице потом был пышный пир со слезами с смехом, с восхвалениями и осуждениями, вот только родителей Григория Михайловича на нем никто не увидел. Была целая серия статей в «Честном слове», но их очень быстро перелистывали, чтобы прочесть прогноз погоды. Вы знаете, Григорий Михайлович ведь мечтал о революции, так? Но вот в чем заключительная ирония. Через несколько месяцев закончился этот безумный век, наступил новый. И было вновь много мнимой радости, и были как точно такие же местечковые трагедии, так и вполне счастливые события. Вот только в новом веке революции вершили отнюдь не Григории Михайловичи с их глупым романтизмом. Их поднимали такие, как Теодор Фридман: с холодным расчетом и минимумом эмоций, и у них даже хорошо это получалось. Если правда не признавать, что у всего есть срок годности: и у продуктов, и у отношений, и у революций. Впрочем, это все потом. В заключение можно только подметить, что такие вот Григории Михайловичи вышли из моды с первым часом нового века и вернулись через столетия.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.