ID работы: 9527910

Стервятница

Джен
R
Завершён
25
Размер:
26 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 20 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Мы проиграли все свои войны, Но главная битва происходит внутри БИ-2, "Пекло"

Даже «Висельник» не может гудеть день и ночь напролет без отдыха. Рано или поздно наступает пересменка, когда вечерние гуляки убираются прочь, а утренние жаворонки еще не очнулись или не добрели до вожделенного опохмела. Тогда гул голосов сменяется полусонными шепотками, пьяным храпом и тихим хихиканьем служанок, размазывающих по столам пролитые эль и блевоту. Корф перестает подбрасывать угли в корзины потолочных жаровен, гасит большинство фонарей по углам – остаются только оплывшие восковые лужицы на столах, крохотные огоньки в которых чуть тлеют, едва озаряя лица собутыльников. Если хлопает дверь – с улицы тянет не только трущобной кислой вонью, но и морской солью с порта, а если никто не торопится покидать таверну – не беда, в котле уже булькает фирменная овсянка с яблоками и свининой, чей сытно-пряный запах перебивает все прочие. Варрику «Висельник» нравится в любое время, но вот эти часы – или минуты, как повезет, – продыха он любит как-то по-особенному, давно не то отчаявшись, не то попросту бросив попытки найти для этой любви подходящие слова. Сегодня у Корфа плохой день – если так можно назвать три пьяные компании каждая в своем углу, догуливающие последние золотые. Оно и понятно: поздняя осень больше похожа на зиму, при чем такую, будто с собой ее притащили ферелденцы, и пусть в очаг служки исправно подбрасывают трескучие ароматные поленья, по полу все равно тянет промозглым холодком. Гномам не страшна простуда, но не чужды заботы о своем комфорте – Варрик забрасывает ноги на столешницу, растопыривает локти, устраиваясь удобнее, и не выпускает из рук карты. На колоду дважды успели пролить пойло, а перебравший Блондинчик сверху еще и плошку с сухариками перевернул, но карты все равно пахнут свежей краской и звонко щелкают, когда Варрик рассеянно, не глядя на ловкие пальцы, их перетасовывает. Он, конечно же, знает, что новой игры не предвидится: ему попросту нравится ворожить над колодой, ловить на себе насмешливый взгляд Ривейни, восторженный – Маргаритки, и также улыбаться им в ответ. Пока очаг пышет сухим смолистым жаром, а в шуршащем смешками воздухе разливается запах каши, «Висельник» скорее напоминает кухню весьма симпатичного семейства, чем самый знаменитый киркволльский притон, и Варрик чувствует себя соответственно – то ли любимым дядюшкой, то ли даже главой всей семейки, – пока осоловевшим добродушным прищуром окидывает компанию. Андерс свалил две партии назад – у его лечебницы нет распорядка, когда именно притащат очередного доходягу, – но остальные в полном составе, более того, уже собираются расходиться вслед за Блондинчиком. Как чувствуя, что все веселье вот-вот закончится, Кусака пытается сцапать остатки нарезки с общей тарелки, Фенрис и Авелин, обмениваясь суровыми отповедями на тему воспитания мабари, тайком друг от друга пропихивают псу самые жирные колбасные куски. Одобрительно хохочет Изабела – правильно, малыш, пользуйся, пока все пьяные и добрые, – и краем глаза приглядывает за Мерриль, которая сегодня тоже изрядно перебрала. – Дорогу-то вспомнишь? – вдергивает бровь Ривейни, уводя у нее из-под носа последний кувшин, в котором плещется на донце пойла: смешок при этом клокочет в груди, звенит подвесками тяжелого монисто. Мерриль тоже посмеивается, беззаботно отмахивается, не замечая, что безуспешно пытается схватиться за ручку пустого сосуда: – Я и в обычные дни не помню, – признается она на ухо Изабеле таким громким шепотом, что слышат все за столом, хохочет и отшатывается, как брошенная ветром тростинка, роняет голову на согнутый локоть, расплываясь по столу и заглядывая в глаза напротив снизу вверх. – Меня Марла проводит. Ведь правда? Кивают, не задумываясь, даже Авелин и Фенрис, а Кусака еще и щерится довольным оскалом и стучит что есть сил огрызком хвоста по полу, напоминая, что он тоже входит в почетный эскорт. Все соглашаются, не думая, потому что все знают – Хоук всегда провожает Мерриль по улицам, даже если они притащились с Рванного берега все в кровище и копоти, даже если напились в стельку. Ничего не меняется даже месяц назад, когда Хоук днюет и ночует в реставрируемом поместье, а каждый не сомневается: уж теперь-то со старыми привычками покончено, и Маргаритку провожать будут Андерс или Изабела. Для последней так и вовсе смешная прогулка развлечения ради, пока Хоук пришлось бы закладывать круг на и так небезопасной дороге в Верхний город. Но все остается, как было, и из «Висельника» они по-прежнему уходят втроем: пританцовывающая Мерриль, прыгающий вокруг нее от восторга Кусака и хмурая Хоук настороже. Варрик щурится задумчиво. Он давно намекнул бандам, с кем вообще можно договориться, чтобы на Маргаритку даже не смотрели, и все искал повод Хоук об этом рассказать. Может, как раз сегодня: ночь нынче дурная, облачная, а вытесненные из порта рогачами шакальи шайки опять делят территорию – им не до загулявших эльфиек… Хотя, разве это повод не пускать девчонок прогуляться? Без лунной романтики, но уж как есть – Варрик ухмыляется собственным мыслям и думает, что ему, наверное, попросту жаль Хоук: выглядит та откровенно паршиво весь вечер, больше молчит да пьет, даже не слушая толком дружескую болтовню. И в карты продувает все начисто: горстку золотых, зачарованный барьерный камень и даже с таким трудом выигранную у Изабелы серьгу. Варрик прикидывает, не уговорить ли всех на последнюю реваншную партию – может, фортуна все на места расставит, – щелкает картами, закончив тасовать для нового расклада, и поднимает взгляд собственно на Хоук. И больше не ухмыляется и не шелестит колодой: Хоук все еще молчит, взглядом сверля нутро пивной кружки. С лица Мерриль тает шальная улыбка, эльфийка сводит брови к переносице, обеспокоенно тянется через стол – схватиться за жилистое запястье и требовательно посмотреть в глаза. Они у долийки огромные, колдовские – всегда работает. Даже с непреклонной Марлой, у которой нет и шанса устоять против такой магии. Хоук об этом тоже знает: трясет кружку, из которой лишь пара капель темного эля шлепаются на ее колено, и с грохотом припечатывает глиняным донцем по столу, будто хлопает ладонью. – Прости, я сегодня пас, – выцеживает она через стиснутые челюсти, поднимаясь на ноги, роняет ненароком через плечо. – Будет разумнее попросить Изу. Ошарашенные взгляды втыкаются Хоук в спину, словно мечи в хребет королевы Мадригал: Авелин роняет колбасный кружок, Кусака с лету подхватывает пропажу, а заодно, пока все заняты, разом слизывает с тарелки все вкусности, которые не успели ему скормить с рук. Мерриль хлопает колдовскими глазищами, ничего не понимая, Изабела щурится, дергая шарик пирсинга под губой, Фенрис стучит ногтями по столешнице, действуя всем на нервы, пока на него не шикает Авелин. Именно ей первой приходит в голову спросить, какого, собственно, рожна – и почему-то хватает при этом проницательности покоситься на Варрика. – А я почем знаю, – тоже хмурится тот, и, с шелестом соединив две половинки колоды, шлепает картами по столу. Лимит доверия у него огромный, а выбора у остальных не так много на самом деле: упросить их не устраивать балаган и исчезнуть, пока он не разберется, удается за пару минут. Варрик боится не успеть, но Хоук разговаривает с Корфом так долго, что гном даже умудряется заскучать – снова берется за карты, шуршит, бездумно перетасовывая уже без попыток смухлевать. Гогот наемников в другом углу слишком громкий – не получается расслышать, что же там пытается втолковать Корфу Хоук. В конце она хлопает ладонью по стойке так сильно, что наемники замолкают и косятся на нее удивленно, пока хозяин, сковыривая с подноса присохшие кляксы жира, жмет равнодушно плечами. Если отходила Хоук будучи нервной, то возвращается она откровенно разозленной: на шее вздуваются жилы, желваки напряжены, губы белеют от гнева. – Проклятье! – шипит Хоук в зубы, норовисто трясет головой и долго шарит по столу: наклоняет каждую бутылку, заглядывает в каждый кувшин, позабыв, что они давно пустые. Даже в свою кружку косится обнадеженно, вытряхивает еще пару капель, зло грохая ее донцем по столу, замечает, наконец, что все разошлись – на лице смесь недоумения и облегчения, – и падает за стол, устало растирая лицо ладонями. Варрик терпеливо ждет, перебирает щелкающие карты – иногда это все, что необходимо, чтобы собеседник разоткровенничался. Хоук заговорит. Если бы хотела промолчать – как обычно, – давно ускользнула бы с вечеринки или еще что придумала: ей нетрудно быть изобретательной скользкой сукой, если надо для дела. Наоборот, Варрик скорее удивляется, что же могло такого произойти, что он не видит ни привычного отстраненного равнодушия на лице, ни колючей холодности во взгляде. Храмовники? Вести из Ферелдена? Семья? – Представляешь, у Корфа ни одной свободной комнаты, – то ли жалуется, то ли просто сообщает Хоук, толкая последний непроверенный кувшин. Тот падает на бок, не пролив ни капли – выпит в начале вечера, – и она, глубоко вздохнув, преступает через себя и поднимает на гнома взгляд исподлобья. – Варрик… можно переночевать у тебя? «Только и всего?» – мог бы оскалиться гном. Но он впервые слышит, как у нее ломается голос – если подумать, впервые слышит, как Хоук вообще просит что-либо, вот так, обыденно и при этом надрывно, как будто если ей отказать, случится что-то очень страшное. Варик понимает, что это далеко не «только и всего» – но улыбается и кивает, роняя ноги со стола на пол: – Какие могут быть вопросы, Хоук. Конечно да. Марла Хоук не ценит уют. У дома должна быть крепкая крыша, большой очаг и надежный замок, а все остальное – бредни матушки, которая так и не смогла позабыть роскошь киркволльской жизни. Марла с ужасом вспоминает резные табуретки из лотерингского дома или развешенные по лачуге Гамлена кружевные салфетки и занавески: первые смотрелись до смешного убого на фоне остальной грубо сколоченной мебели, а на вторые дядюшка косится с таким забавным выражением недоумения на лице, что Марла даже прощает матери ненормальную тягу превращать пространство вокруг себя в карикатуру на воспоминания о богатой жизни. Когда ключи от поместья оказываются в ее руках, Марла все еще плевать хочет на уют. Но кое-что она все же понимает, когда обходит неспешно дом – их новый дом! – и примечает пробитые полы, облезлую штукатурку и зазеленевшую медь светильников. И в халупе в Лотеринге, и в лачуге Гамлена у нее не было права распоряжаться и решать, как лучше; теперь же она полноправная хозяйка целого поместья… Эта мысль и ощущение стиснутых в ладони ключей Марле нравятся. Возня с ремонтом сначала раздражает, но потом начинает нравиться тоже, особенно когда ей хватает ума подключить к работе Мерриль и Изабелу: обе часами, кажется, готовы спорить, зеленые или синие с золотом портьеры вешать в холле, и Марла, посмеиваясь их перебранке (и втайне шепнув на ухо Мерриль, что зеленый красив, только когда отражается в ее глазах), выбирает алый бархат. А уже за занавесками следует все остальное – витражи, облицовка камина, подсвечники и кровати, котелки и ковры. Дело не в роскоши, скорее даже наоборот: Марла долго думает над каждой покупкой – понравится ли матери, не покажется ли слишком вульгарным или безвкусным? Быть может, она даже начинает сожалеть, что не ценила попыток Лиандры привить ей чувство прекрасного. По мнению Марлы, прекрасно то, что удобно. И у нее наконец-то есть своя комната, впервые за двадцать с гаком – подумать только, – лет жизни. Кровать, которую никогда не придется делить с кем-то из младших. Книжные полки, чтобы не спотыкаться в ночи о разложенные по полу стопки. Дверь, которую можно будет захлопнуть под чьим-то носом – и не слышать в спину, что из-за ее истерики опять придется менять сношенные петли, потому что это ее, демоны дери, дверь в ее собственном доме. В лачуге Гамлена к осени становится совсем сыро и промозгло, когда поместье оказывается готово к переезду. Нелегко было скрыть все от матери, еще труднее – вытащить ее из дома, не проговорившись: Марла хочет, чтобы поместье стало сюрпризом, и по дороге кусает губы и крепко стискивает в кармане кулак с зажатыми в нем ключами, лишь бы не проговориться ненароком. – Куда ты меня ведешь? – хмурится Лиандра, когда они сворачивают с дороги Наместника вглубь кварталов Верхнего города, озирается, кутаясь в шаль с тонкой золотистой вышивкой. Тоже подарок: привезли из самого Вал Руайо, пришлось отвалить круглую сумму манерному ублюдку в маске, но Марла косится на ткань на материнских плечах и думает, что оно того стоило. – Увидишь, – едва сдерживается она, чтобы не улыбнуться, и подрагивает от нетерпения, надеясь, что эта дрожь не передастся беспокойному Кусаке. Лиандру же колотит сначала от промозглой сырости, потом от взглядов стражников, цепляющихся к гулякам взглядами сквозь забрала, потом от узнавания: она замирает, узнав улицу, шепчет неслышно – только по губам прочитать, – «неужели, это дорога к…» Марла все-таки улыбается и, крепче ухватив под локоть, подводит мать к поместью. Обновленная облицовка ярко белеет на фоне благородной серости других домов, кованые перила начищены так, что даже под хмурым кирковолльским небом бликуют и слепят глаза. – Не может быть! – ахает Лиандра, прижимает ладони к лицу, прикрывая удивленно разинутый рот, и в распахнутых широко глазах отражается золото витражей. Марла смеется отрывисто. – Может, мама, – трясет она связкой ключей и отпирает дверь, отступает, приглашающим жестом предлагает Лиандре войти первой. – Еще как может! К их приходу все готово: пламя в очаге добралось до сандаловой коры, из-за которой воздух пахнет сладко и жарко, надраенные до блеска люстры сияют сотней свечей, блики марают золотом картинные рамы и кисточки, свисающие с тяжелых драпировок. Марле все еще кажется, что потолки в доме чересчур высокие, полы чересчур ровные, а украшения чересчур роскошные, но она постаралась воссоздать интерьер таким, каким заполнила его Лиандра – а с остальным готова как-нибудь примириться. «В конце концов, в доме достаточно комнат, чтобы и мне нашлось место», – успокаивает себя Марла и тихой тенью ступает вслед за матерью на лестницу. Лиандра ведет ладонью по красной древесине перил – на лаке вспыхивают жаркие блики, – долго разглядывает с высоты галереи холл, касается невзначай, будто не может поверить, картин, портьер и колонн. Марла пристально следит за каждым жестом, ловит каждый восторженный вздох, вглядывается в лицо матери так, будто ждет оглашения своего приговора: с тревогой и надеждой одновременно. Наконец, губы Лиандры чуть подрагивают в улыбке – и Марла, повеселев, снова хватает ошарашенную, так и не пришедшую в себя мать под локоть. – А это твоя комната, смотри, – толкает она дверь в самом конце коридора, другой рукой чудом успевая придержать ошейник Кусаки – мабари так и рвется исследовать неизведанное, но Лиандра входит в свою обитель первая и надолго замирает, прижимая руки к лицу и озираясь. У нее такой взгляд… Марла приваливается плечом к косяку и пытается рассеянно вспомнить, когда последний раз видела столько восторга в глазах матери. Ей становится даже стыдно, что между их комнатами столовая, гостевая спальня и тренировочный зал – который совершенно никому не нужен, даже воспоминаниям, – но Марла и без того достаточно мучилась, чтобы такого разместить в пустой комнате, лишь бы оказаться подальше от матери. Она думает, может, зря была так строга. Может, зря заранее решила, что у них больше нет надежды вспомнить беззаботное прошлое. Даже если не возвращаться к старому, новый дом – чем не повод попробовать с чистого листа? А для начала, например, как можно быстрее поменять спальни местами, пока мать не заметила… Долгая задумчивость опасна: это Марла быстро выучила на улочках Клоаки и Нижнего города. Она вскидывается лишь от проблеска смутного ощущения, неприятно сосущего под ложечкой, напряженно хмурится, вглядываясь в лицо матери, и понимает: теперь Лиандра молчит не потому, что ей нечего сказать от восторга, а потому что пытается справиться со слезами. Она пялится на пустой шкаф, в приоткрытую дверь которого видны пара новых платьев – Марла не уверена, что угадала с мерками, но стоило хотя бы попытаться, – и вряд ли замечает, что подобраны они под ее вкус: фиолетовое с розовым и темно-красное с серебром. Наконец, Лиандра смахивает слезы краем шали и отворачивается к окну: – О Создатель, – слышен лишь тихий, шелестящий как вздох всхлип. – Если бы только Бетани и Карвер тоже видели это… Марла хмурится, подбираясь, как мабари перед прыжком. От голоса матери по загривку катятся ледяные колючие мурашки – и почему-то сразу встает поперек горла такой же колючий спазм. Марла глотает его, как глотают последний глоток из фляги перед атакой. – Мам… – кривится она, будто во рту оказался кислый веретенковый лист, и спотыкается о собственные зубы, не зная, что добавить. «Мам, пожалуйста, не надо?» Или: «Мам, умоляю, только не сегодня?» Это не спасет от гнева Лиандры. Впрочем даже то, что Марла недоговаривает, пытаясь заткнуть поток зреющей под корнем языка желчи, не помогает: мать резко оборачивается, хватаясь за шаль на плечах, и глаза, миг назад мокрые от влаги, неприязненно щурятся: – Что «мам»? – тихо и яростно переспрашивает она. – Что ты хочешь этим сказать? То же, что и всегда. Марла слишком устала от этих разговоров, чтобы начинать сначала. Ей просто хочется, чтобы этот день прошел не то чтобы даже счастливо – демоны с ним, со счастьем, – но хотя бы спокойно. За месяц она едва ли пару раз заглянула к Гамлену домой, занятая продажей притащенного с Троп добра, ремонтом и возней с документами, и от долгой разлуки ей начинает думаться… то есть казаться… в общем, Марла почти верит, что она все-таки рада видеть мать, тем более – такой, улыбающейся, помолодевшей, полной надежды. С такой Лиандрой она готова говорить. Но мать смотрит непримиримо и строго, пока спрашивает, и не хватает только судейского молотка в ее дрожащих пальцах, чтобы картина стала полной. – Что сегодня слишком хороший день. Пожалуйста, не начинай, – вздыхает сквозь стиснутые зубы Марла. Она пытается быть спокойной. Это трудно, но она хороша в том, чтобы пытаться достичь невозможного и биться башкой в стену, и видит Создатель, проще этой самой башкой вынести стальные двери поперек Троп, чем пробить холодное отчуждение матери. – Не начинать что? – поджимает брезгливо губы Лиандра, и голос ее дрожит, срываясь в опасное шипение. – Ты запретишь мне оплакивать моих детей? Может, ты хочешь, чтобы я вовсе забыла их, или… О Создатель, ты думаешь, что я забуду, почему они погибли, если ты завалишь меня подарками с ног до головы? Мне нужны мои дети, а не новые тряпки! – Что ж ты тогда эти тряпки носишь, если такая гордая? – рявкает, клацнув зубами, Марла. Ее часто сравнивают с мабари – они одинаково втягивают голову в плечи и подбираются, готовясь атаковать, – или, точнее даже, с бешеными загнанными в угол суками. Сейчас это тоже скорее жест отчаяния, чем нападения: Марла бычится, хватается за локти скрещенных рук и отшатывается, уворачиваясь от содранной с плеч шали. Вышивка переливается золотом – цветы и птицы вспыхивают на миг, словно костер, когда расправившаяся в воздухе ткань безжизненно, как спущенный флаг, виснет на перилах лестницы. Хороший бросок – прикидывает Марла, – если бы не тряпка была, а что потяжелее… – Да как ты смеешь! – скрывается в крик Лиандра, и от гнева лицо ее идет темными пятнами. – Я оплакиваю своих детей, как ты смеешь обвинять меня?! Чего ты этим добиваешься? Чего ты хочешь, неблагодарная??? Марла хочет сущей малости – чтобы мать не припоминала ей смерти младших при каждом удобном случае. Чтобы это пятно с нее наконец смыли и оставили в покое. Чтобы в новом доме они ужились с матерью, пусть в разных концах коридора. Ей казалось, это сущая малость, но, может, стоило просить о меньшем… – Почему ты молчишь? – надрывается Лиандра и подскакивает совсем близко, хватает за локти, пытаясь встряхнуть. Смешно: Марла на голову выше и шире в плечах, да и на ногах стоит крепко – попробуй сбей. – Чего ты хочешь? Чтобы я забыла их? Прощения?.. Марла пытается сдерживаться: стискивает кулаки, кусает щеку и мотает головой – Кусака, уже ощерившись перед броском, стыдливо прижимает уши к голове. Хватка Лиандры неприятно впивается выше локтя – синяки останутся, – и она, сжав челюсти, перехватывает запястья матери, отдирает ее от себя, практически не обращая внимания на крики – от них давно ничего не екает в груди, только болит, раскалываясь напополам, голова. – Моей смерти, чтобы никто тебе больше не мешал?! – практически взвизгивает Лиандра, пытаясь вырваться из рук дочери. Марла замирает на миг. В животе сладко посасывает пустота – как в мгновенья, когда свиваются в руках тугие струны магии, превращаясь в послушные молнию и камень, – но ей ведь даже к дару прибегать не надо. Достаточно резко отбросить мать назад, к стене – облицовка каменная, о нее в пылу ссоры одинаково бьются и вазы, и головы… Марлу ужасает не сама мысль, а то, что она не чувствует за нее ни испуга, ни стыда. Только глухое, рокочущее в глотке, как рык, раздражение – и Марла резко отшатывается назад, избавляясь от искушения. – А может, и да, – глухо цедит она в зубы, выдерживая взгляд глаза в глаза – и злорадно ухмыляется про себя, когда мать отворачивается первая. – Может, хочу. Этого, наверное, достаточно, чтобы день считался полным впечатлений – и большего ждать смысла нет. Марла не мнется и не ждет слов оправдания, свистит коротко – Кусака, за мной, – разворачивается на пятках и злобной дробью стучит шагами по гулкой лестнице. – Марла… – шепчет в спину Лиандра, но та только сутулится сильнее, засовывая кулаки в карманы наемничьей куртки. – Марла! Внизу – практически на пороге, – она все-таки оборачивается через плечо. Навалившаяся на перила мать выглядит хрупкой и слишком маленькой для такой огромной галереи, а судорога на ее лице вполне могла бы сойти за признак раскаяния. Марла не ведется на этот прием – устала обманываться. Кусака припадает на передние лапы, прикрывая спиной хозяйку, щерится вверх, роняет с клыков слюну, и становится почти смешно: даже мабари, когда-то семейный, встает однозначно на ее сторону, пока Лиандра упрямится до последнего. – Я жить хочу! – кричит, надрываясь, Марла, и вскидывает подбородок, бросая взглядом вызов матери. – Жить, а не плакать о мертвецах! Раздавать последние шансы Киркволл отучивает в первую очередь. Но Марла знает, что если мать сейчас извинится, или хотя бы переспросит спокойно, или, ладно, хотя бы заговорит, хотя бы знак подаст, хотя бы… Лиандра ошарашенно молчит, белыми пальцами вцепившись в перила, задетая краем шаль сползает вниз, планирует, некрасивой кляксой расплываясь по полу; Кусака лает, едва не бросаясь на нее – то ли принести хозяйке, то ли разорвать в клочья. Марла повторяет жест пса, щерится таким же кривым оскалом, сплевывая под ноги, хватает мабари за ошейник – и громко хлопает дверью, оставляя мать наедине с ее драгоценными мертвецами. Варрик старается не оборачиваться, пока они идут в комнату. Точнее, раз гном и ненавязчивость – понятия мало совместимые, он старается хотя бы не пялиться слишком демонстративно. Хоук выглядит спокойной. Даже Варрику – мастеру заглядывать в чужие души, – долго приходится приноравливаться к ее редким кривым ухмылкам и взглядам исподлобья, чтобы понять, что с ней творится. А некоторые до сих пор не освоили это искусство: Маргаритка порой даже хмурится и робко дергает Хоук за рукав, точно ли все в порядке. Та бросает коротко: «Нет, я злюсь». Или вздыхает: «Прости, устала». Или вдруг улыбается: «Ничего, котик, ничего. Просто задумалась». Это, конечно, не показатель, но для писателя крайне полезно подмечать детали. Варрик пытается вспомнить, какая мысль посетила его первой, когда он с Хоук встретился вживую, а не по рассказам забулдыг в «Висельнике»: кажется, это было что-то вроде вытрезвляющего напоминания, что только в романчиках орлейских писак у злодеев непременно крючковатый хищный нос, а у героев всегда – очаровательная улыбка и ямочки на щеках. Да, точно. Он тогда подумал, что по меркам людей Хоук, наверное, не красивая. Зато гномка из нее – если отрезать лишние фута два роста, – вышла бы, что надо: крепко сбитая, с толстыми жилистыми шеей и запястьями, горбатым носом и угловатой крупной челюстью – на язык так и просилось избитое сравнение с мабари. Сейчас уже и не вспомнить, когда на крик «Кусака!» оборачиваться стал не только пес, но и сама Хоук – после того, как они сцепились с тал-вашотами на берегу? Или когда Хоук, лишенная в драке ножа и посоха, зубами разодрала руку самоубийцы-мародера, обрушив на его голову зачарованную на крови молнию? Или они просто дошутились до этого, пока пили, а к утру кличка закрепилась так, что уже никакими челюстями не перекусить связь? Варрик хмыкает в мыслях, толкает дверь и, махнув рукой вглубь своей берлоги, показывает в добродушной усмешке зубы: «Добро пожаловать в скромное логово гения». Она ничего не говорит, только дергает уголком рта – мол, видела она этого гения, – но взгляд будто смягчается, а сама Хоук, придерживая мабари, с любопытством оглядываться. Логово, пожалуй, самое верное определение – стол завален корреспонденцией, ворох которой сползает на пол, шуршит под шагами, будто лиственный опад. Варрик, торопливо протиснувшись меж тесно сдвинутых стульев, выхватывает из общей кучи стопки листов, потерять которые боится больше всего, сровняв края, убирает пачку на дальнюю полку – теперь, когда за черновик романа можно не беспокоиться, остальной ворох пусть пропадает пропадом. Внимательным прищуром Хоук приценивается к сваленным на каминной полке инструментам –для Бьянки, вестимо, – и едва заметно ведет бровью, разглядев свалку бутылок в углу: от самого простого пойла до темного стекла «Блондинки на солнце». – Ну как? – хмыкает нарочито небрежно Варрик, обводя свои владения рукой. – Вдохновляет, – возвращает ему ухмылку Хоук, и когда Варрик не ждет больше ни слова – шутки кончились, им бы правда хоть глаз сомкнуть после возлияний, – она замирает по пути в выбранный угол, свободный от хлама. – И… спасибо, что пустил, в общем. Смущенная Хоук – зрелище еще более необыкновенное, чем Хоук подавленная. Варрик заинтригованно косится на то, как она, напялив маску весьма неубедительной невозмутимости, подпихивает коленом мабари, садится на пол, привалившись спиной к его теплому боку, и возится со шнуровкой сапог. Пес часто дышит, раззявив жаркую пасть, и пытается поднырнуть под локоть, чтобы вылизать хозяйские руки. Иногда Варрику кажется, что зверь добродушнее своего человека, особенно, когда не смотрят посторонние – Хоук закатывает глаза, щелкает его по носу и шепотом матерится, обнаружив, что узел шнуровки на втором сапоге затянулся намертво. Замечательная бы вышла сцена для романа. Уморительное зрелище бытовой обыденности – если не вспоминать, что сегодня они пропили деньги за вырезанную поголовно шайку с Рваного берега, а завтра им идти охотиться на такой же сброд, потому что без ежедневного присмотра Авелин в страже все опять отбились от рук. – Ты серьезно собираешься спать прямо на полу? – все-таки интересуется Варрик, уже свесив арбалетную перевязь на спинку стула, застывает, уперев кулаки в бока, играет бровями. – Если хорошо попросишь, глядишь, такой мужчина, как я, и не откажет даме… – Я же собачница, и не такое перетерплю, – как-то невесело смеется Хоук, поднимая тяжелый взгляд, и гримаса снова становится до предельного суровой, когда она сводит брови к переносице. – Я серьезно, Варрик. Я буду пиздец как благодарна, если попросту сделаешь вид, что меня тут нет. Это и так все… до крайности странно. – Неловко, ты хотела сказать? – посмеивается гном, и Хоук – нет, не то чтобы как-то резко реагирует или заливается краской, как положено приличной девушке из Амеллов, оказавшейся в логове натурального бандита, – но дергает уголком рта и отводит взгляд, кивая. Все еще посмеиваясь, Варрик пробирается через завалы подле кровати, широким жестом сдергивает с нее изрядно пересыпанное крошками покрывало. – Будем считать, я растроган такой откровенностью, – Варрик лыбится, встряхивает покрывало и, скомкав его в серую неопрятную груду, швыряет через стол. – Себя не жалеешь – пса пожалей, собачница! У Хоук реакция совсем не мажья – а может как раз такая и нужна магам, если укрощают они не сталь, а силы природы. Она ловит покрывало, которое все равно краем успевает хлестнуть по лицу, роняет ком на колени – Варрик даже готов извиниться, действительно, грешно так издеваться над пьяницей, заставляя проявить чудеса ловкости. Но его останавливает краткий миг: Хоук совершенно незнакомым, будто не своим взглядом смотрит на расплывшуюся по коленям и полу кляксу, а потом поднимает голову, и этот взгляд упирается не то что в Варрикову переносицу – а сразу глаза в глаза. Сначала ему кажется, что это игра света или позыв сблевать, но нет – губы у Хоук действительно дрожат, как бы она не пыталась торопливо их прикусить. И теперь Варрик не понимает совсем ничего: она не плакала, даже когда на ее руках задыхался от Скверны Младший. Это ж как надо было наклюкаться – и как ему надо было ослепнуть, чтобы этого не заметить, – чтобы разрыдаться от вида обычного покрывала, которое насквозь провоняло пойлом, киркволльской грязью (Варрик не всегда находит силы разуться) и даже, кажется, плесневой сыростью? Он вздыхает, обходит стол, опять едва не споткнувшись о книжную стопку, выдергивает стул, с которого ливнем падают письма, черновики и счета, и седлает тот наподобие коня, уложив руки и подбородок на обломанную под его рост спинку. – Эй, Хоук… – зовет Варрик, еще не зная, как закончить призыв – надеется на пресловутое вдохновение, которое приходит в процессе, – но его перебивают: – Меня зовут Марла, – тихо, но твердо отбривает Хоук и поднимает взгляд. Твердый и без тени даже намека на растерянность, которая была написана – красками, что церковные фрески, – на ее лице минуту назад. Варрик даже рад – жива, здорова, продолжает огрызаться в своей манере, значит, все много лучше, чем ему показалось. – Хорошо, Марла, – покорно соглашается он. – Может, поведаешь наконец, что случилось? Выглядишь как-то… Язык все-таки чуть заплетается после выпитого – слов не хватает, и он вместо этого неопределенно крутит ладонью в воздухе, позволяя Хоук додумать самой. Она достаточно умная девочка, криво скалится – да, даже «паршиво» было бы, наверное, недостаточно для описания, – вздыхает, разглаживая складку одеяла на коленях. – Да так, подумалось… – жмет она плечом с видом «сущий пустяк, забыли». – Я, представь себе, никогда не ночевала у друзей. В Лотеринге обычное дело было, девчонки собирались с ночевками, чтобы пошушкаться, а я… Бетани не звали, вот я и не ходила. Ох, проклятье. Ты про Бетани-то знаешь хоть? Варрик не знает, как не расхохотаться: только Хоук может оговориться, ляпнув про дружбу, а после усомниться, знает ли он хоть что-то о ее погибшей сестре. В том, что это именно оговорка, Варрик не сомневается – Хоук выглядит пьяной вдребезги, как бы не поджимала губы и не выпрямляла спину, так что поутру забудется. А вот о Бетани… – Да, знаю, – кивает он и сразу же поясняет, чтобы не возникло ненужных вопросов – От Младшего наслушался. Вы были близки? О том, что вопрос его как минимум бестактен, Варрик знает тоже, но ему хочется услышать от Хоук без недомолвок – как он уже слышал от Карвера со всеми подробностями. Пожалуй, он посвящен в них гораздо больше, чем гном, которого зовут другом только по пьяни. Он знает, что Малькольм Хоук, полулегендарный отступник, о котором шушукались даже среди Тетрасов в свое время, учил дочерей контролировать мажьи силы, пока захлебывавшийся обидой Карвер рубил чертополохи по другую сторону плетня. Знает, что у детей в Лотеринге было две комнаты на чердаке, большая из которых досталась, конечно же, девчонкам – и те до утра могли шушукаться, смеяться и придумывать свои собственные истории. Знает, что в их любимой игре Бетани была принцессой, Марла – подобревшим драконом, а Карверу, который пытался напялить рыцарский доспех, зачастую ничего не оставалось, кроме как возвращаться в свое воображаемое королевство ни с чем. Вместо ответа Хоук молча кивает, продолжая разглаживать складки так, что Кусака, извернувшись, недобро ворчит, ревнуя хозяйку к невнятному куску шерсти. Этого слишком мало. И одновременно, этого достаточно. – Меня сейчас интересует только одно, – вздыхает Варрик, устраивая удобнее подбородок на руках. – Ривейни обитает этажом ниже, но напросилась ты именно ко мне. О чем ты хотела поговорить, Хо… Марла? Ему интересно слишком многое: почему она больше не переносит обращения по фамилии, почему не ночует в только что реконструированном поместье и почему не противится, когда Изабела вызывается проводить Мерриль до эльфинажа. Лениво Варрик гадает, на какой вопрос получит ответ первым – но Хоук удивляет его и тут. – Все-то ты понимаешь, гений, – хмыкает она невесело, почувствовав спиной шевеления пса, рассеянно заводит руку назад, почесывая его за ухом, и запрокидывает голову, уставившись прямо на гнома. – Ты же младший в семье? Варрик кивает – что еще тут остается. – Скажи, вот если Бартранд… если с ним что-то случилось бы, что бы ты почувствовал? – спрашивает, почти не запнувшись, Хоук, хотя по ней как в по открытой книге можно читать, как же она не любит столь пространные разговоры, личные вопросы и копошиться в прошлом. И теперь наступает очередь Варрика вздыхать и думать, почесывая затылок. – Хороший вопрос, Марла, – дергает он наконец уголком рта и также пристально смотрит глаза в глаза. – Хотел бы я сейчас сказать, что у меня есть на него ответ. Марла не знает, что хуже – материнская истерика с криками на весь дом или же молчание. Она стоит посреди комнаты, скрестив руки на груди, выпрямившись и глядя на носки сапог, словно нашкодившая девчонка, которую будут отчитывать за разбитую вазу или неуместный розыгрыш с соседской козой. Не перестает мерещится, что если она еще хотя бы каплей сильнее втянет голову в плечи и оглянется, вокруг все покажется маленьким, как будто ей снова четырнадцать, с потолка упадут связки чеснока и трав, а папа, заслышав со двора крики, бросится в дом – застучат его шаги по скрипучему крыльцу, – с порога оглянет кухоньку и вдруг улыбнется, нежданно мягко для его сурового лица: «Ну полно, полно, леди… Вы же обе мои любимые леди, да?» Вот только отец четыре года как мертв – и Марла четыре года как выслушивает материнские вопли со стоическим терпением каменной колонны, считает в мыслях соверены или прыгающих через заборы овец, старается сильно не закатывать глаза и в общем-то, если говорить откровенно, не видит сильной разницы, за что ее ругают: за пролитое молоко или за то, утащила брата с собой на верную погибель. Неимоверно болит сорванная спина – нога Варрика так и не зажила, и до деревеньки, где они смогли сторговать возницу с телегой, Марле пришлось практически тащить гнома на себе. Ноют натруженные ноги, жжется под повязками нарастающая поверх ожогов молодая кожица: надо бы сменить бинты и достать из заначки сильнодействующую мазь вместо обычной веретенковой, последняя-то обезболить толком не может, что уж говорить про исцеление прожженных кислотой язв… Но Лиандра не замечает всего этого. Лиандра надрывается криком, хватается за запястья, мечется по комнате – по лодыжкам иногда хлещет ткань широкой цветастой юбки, и Марла ежится, будто и не мать мимо нее проходит, едва не задевая плечом, а дышит прямо в ухо какая-нибудь дивная тварь. Она пытается убедить себя, что так и должно быть. Это она отмолчала, отгоревала свое в пути – долгие два дня на Тропах, еще несколько по дороге в Киркволл в попытке нагнать сволочь-Бартранда, – а Лиандра о том, что Карвер погиб, узнала только сейчас. Это нормально, что ей надо выкричаться. И совершенно в порядке вещей, что ей хочется найти виноватого – такова человеческая природа, как вздыхал всегда отец, с этим ничего не поделаешь. Жаль только, уговоры работают плохо. Марла понимает все это – и все равно ежится и косится неприязненно, когда чувствует на себе пристальный взгляд матери. От этого Лиандра распаляется еще больше: холодная отчужденность дочери, маска непоколебимого хладнокровия, надетая вместо латного забрала, злит ее почти как красная тряпка – бронто. Марла терпит мигрень. Цепляется за случайные мысли, как за спасительные ниточки. Мать выкричится, а потом они поговорят нормально, и если смилуется Создатель – быть может даже поймут друг друга… Раненым зверем Лиандра бросается к стене, почти врезается в нее плечом и, разом протрезвев, отшатывается: ее ярость вспыхивает редко и ненадолго, обычно всего на пару резких, почти оплеухой хлещущих по лицу реплик, так что на этот раз Марла ошарашена не меньше, чем мать. Та с удивлением смотрит на свои руки. Потом сникает – опускаются плечи, вянут поджатые уголки губ, – отходит еще на пару шагов, садится, обессиленно спрятав лицо в ладонях и облокотившись о край стола. С него свисают оплывшие потеки воска, похожие то ли на сопли, то ли сталактиты пещер – Марла передергивает плечами, выжидает, не вспыхнет ли заново материнское отчаяние, и склоняется, опершись костяшками о липкое пивное пятно. – Мам? – осторожно зовет она, тянется через весь стол, чтобы самыми кончиками пальцев коснуться вспухших синеватых вен на ее ладони, и тут же отдергивает руку. – Мама, я… Плечи Лиандры трясутся – слезы наконец одолевают ее целиком. Она захлебывается и тихо подвывает, дрожа от рыданий, будто на леденелом ферелденском ветру – Марла сглатывает, неловко присаживается рядом на корточки, кладет ладонь на материнское колено, заглядывая снизу вверх. С самых Троп в горле стоит сухой колючий комок. Она надеется, дома станет легче – но нет, не становится, от вида плачущей Лиандры ей вовсе не хочется разрыдаться самой, и вообще ничего не хочется, наверное, кроме как лечь, наконец, и проспать беспробудным сном несколько дней. Она устала от ран и постоянного нервного напряжения, от дремоты урывками, от горечи братского пепла, оседающего на губах – и то, как мать самозабвенно захлебывается своим отчаянием, Марлу только злит, но она еще пытается сдерживаться. В конце концов, это же мать. – Ну мам, – тянет она почти шепотом, неуверенно замирает, не зная, попытаться ли притянуть ее в объятья или не трогать лишний раз. – Мам, но я вернулась живая. И экспедиция завершена успешно, мы сможем теперь выбраться из этой клоаки. И Карвер… мам, отец бы им гордился. Сначала слышен судорожный вдох сквозь зубы – а уже потом шепот, больше похожий на шипение: – Да как ты можешь так говорить, – вздрагивает Лиандра, отшатываясь. Лицо залито слезами, но глаза горят почти что неистовством – и Марла, стиснув челюсти, выпрямляется и отступает на шаг назад, скрещивая взгляды как клинки. – Послушай. Карвер знал, на что шел… – цедит она вместе с тяжелым вдохом и морщится, когда перебивают: – Как ты вообще смеешь? – вскидывается Лиандра, поджимая губы, цепляется тонкими пальцами аристократки за выщербленный край столешницы. – Как язык повернулся… если бы ты послушала меня, и Карвер остался дома, если бы… если бы ты следила за ними лучше… «Вот оно что», – думает Марла, и на смену неуверенности и раздражению приходит вдруг спокойствие, окатывает волной, пустотно звенит в желудке – как если бы закончился резерв после последнего заклинания. Она, в общем-то, не удивлена – этого стоило ожидать. Наверное, Марла попросту рассчитывала, что именно так разговор повернется хотя бы через несколько дней – когда она оттает после Троп, сможет не только думать о том, как выжить, но и как теперь жить, а мать отойдет от потрясения, но… Но ее правда не удивляет, что Лиандра заговаривает об этом сейчас, глядя глаза в глаза и требуя ответа. – Нет, мам, – отрезает Марла и отступает на шаг, снова скрещивая руки на груди. – Ты была при том разговоре. Карвер знал, на что шел, и выбрал отправиться с нами сам. Не перекладывай на меня вину за то, что он больше жизни хотел погеройствовать… – Ложь! Ты не смеешь затыкать меня!.. – вмешивается Лиандра, подается вперед, тяжело дыша от клокочущих в груди слез, но теперь уже Марлу не получится остановить, как ни старайся – она даже не делает паузы, только еще упрямее стискивает челюсти. – Вот так, мам. Смею. Потому что мы два дня тащились по Тропам без воды, маны и израненные, потому что я вернулась из этого кошмара живой, – кость ноет от того, с какой силой Марла скрежещет зубами, пытаясь прорваться через неприятие матери, достучаться до нее тем, что действительно важно. – Потому что Карвер погиб достойно, в драке, как всегда хотел. Потому что мы все дрались достойно. Потому что я сделала все, что могла, чтобы его спасти… – Нет! Не правда! Не все! – кричит, добела стискивая свое запястье, Лиандра, смотрит бешенным взглядом. И горькая правда такова, что теперь Марла совсем не может заставить себя сочувствовать этой женщине – боль и усталость сильнее, чем обвинения, в которые она не верит. Лиандра не была там. Не видела того, что видела Марла. Лиандры никогда, если подумать, не было рядом, когда она была нужна – так почему… – Если бы ты сделала все, Бетани и Карвер были бы живы! – практически взвизгивает мать, и Марла резко втягивает воздух так, что трепещут ноздри и глотку спирает спазмом. – Они были бы живы – а я мертва, да, мам? Ты этого хочешь, их вместо меня? – холодно спрашивает Марла и ждет ответа. Напрасно – молчание красноречивее любых слов, и пусть Лиандра почти сразу хватает ртом воздух, возмущаясь, Марла только горько хмыкает уголком рта. – Не смей, – обрывает она мать на полуслове и щерит верхнюю губу. – Не смей обвинять меня в том, что я осталась жива. Я позволила тебе повесить на меня вину за Бетани, но с Карвером – нет, с Карвером я этого не допущу. Я сожалею, что он погиб, но не буду притворяться, что это был не его выбор! – Я вижу, как ты сожалеешь! – кричит в лицо мать. – Вижу, что тебе плевать и на них всегда было, и на меня! Ты вообще любила хоть кого-нибудь из нас? Хоть когда-нибудь? На миг Марла чувствует, как вокруг нее застывает воздух и само время – и ничего кроме. Ни обиды, ни раздражения, ни злости, ей попросту… Плевать или что-то вроде того. Это Лиандра никогда не любила ее, если не может понять, что больше всего на свете Марла хотела бы молчать о брате – потому что кричать о нем слишком больно, чтобы пережить это в довесок ко всем ранам. – Ты же знаешь, что да, – почти хрипит, будто грудину ей пробила гарлочья стрела, Марла, срывается, стремительным шагом пересекая комнату, и хлопает дверью за спиной. Гнев и обида клокочут в горле, как закипающее зелье: ей жаль, ей правда жаль, что так вышло, если бы она могла изменить хоть что-то – обязательно сделала бы это, но… Наверное, она могла бы горевать через силу, кривить губы плачущей гримасой и причитать о том, как молод и талантлив был Карвер, но кого спасет это вранье? Кому такая лживая скорбь нужна? Неужели, матери нужно это – наигранные слезы и добровольный траур, – и почему она страдает так самозабвенно, ковыряясь в старых ранах вместо того, чтобы порадоваться, что хотя бы одна ее дочь вернулась живой? Марле кажется, если бы случилось наоборот – вернулся Карвер, а не она, – мать не стала бы обвинять его в смерти старшей. Справедливо: если уж сама Марла не защитила себя, то братишка, лишенный мажьего дара, точно не справился бы, и все же… Все же Марла садится на край скрипнувшей под ее весом кровати, невидяще пялится на дрожащие пальцы и никак не может сосчитать даже до десяти, потому что мутные злые слезы дрожат на ресницах, застилая взгляд. Кусака, развалившийся на постели матери – в лачуге слишком мало комнат, чтобы надеяться на уединение, – спрыгивает, тыкается носом в колени, пытается поднырнуть под локоть лбом, скулит и лижет ладони, напрашиваясь на ласку. Марла треплет его за ушами – и чувствует, как сводит судорогой пальцы. Это несправедливо. Ее осуждают за то лишь, что она не хочет до конца дней мучиться виной, которую за собой не ощущает, вот и все. Разве… «Разве этого хотел бы отец, когда говорил, что они должны стоять друг за друга?» – могла бы додумать она, но не успевает. Скрипят ржавые дверные петли, Марла дергает головой – и тут же успокаивается: это всего лишь Гамлен. Не то чтобы она рада его видеть: дядюшка изрядно из них всех крови попил. Но он хотя бы признается в этом иногда, пока Лиандра готова обвинить каждого – лишь бы не каяться за свои ошибки. – Ну? – почти минуту спустя цедит Марла, шмыгая носом и поднимая взгляд. – Я… даже не знаю, что сказать, – вздыхает Гамлен, разводя руками, и даже в этом, пусть лицо его измято бурной ночью, кажется честнее и понятнее матери. – Это все звучит не очень-то справедливо по отношению к тебе… Марла вскидывается, будто мабари по щелчку пальцев, цепляется за дядю пристальным взглядом: – Не очень-то справедливо? – слово звучит так, будто она разгрызает кость, на которой оно выгравировано. – Не очень-то справедливо?! Как будто мама знает, что такое справедливость. Ты выхаживал деда после треклятой холеры и платил амелловские долги, пока она решала на другом конце континента, красиво ли лежат салфетки на комоде, а теперь обвиняет тебя и меня во всех наших бедах, и после этого… – Эй, – одергивает Гамлен. И Марла затыкается, щурится недоверчиво, потому что что-то в его взгляде кажется ей совсем незнакомым. – Выбирай выражения. Она все-таки моя сестра, – вздыхает, миг помявшись, Гамлен, качает головой и, ссутулившись, уходит, тихо притворив за собой дверь. Марла зло стискивает челюсти, сжимает кулаки – какие вдруг все стали понимающие, как все вдруг решили цепляться за родство, хотя еще месяц назад готовы были друг другу глотку перегрызть, вспоминая прошлое! – и выдыхает в зубы, обессиленно падая на кровать спиной. Она слишком устала, чтобы спорить. Если хотят считать ее чудовищем – пусть считают, в конце концов… Наверное, это не очень далеко от правды, если у нее даже не получается заплакать о Карвере, сколько бы она ни моргала и не била себя в грудь до болезненно вспухающих синяков – прямо над солнечным сплетением. Первый раз Марла режет себя в семнадцать. Дом насквозь провонял веретенкой, которую добросердечные соседки носят в корзинках, уже не утруждая себя словами сочувствия – молча оставляют подношения у дверей, словно бросают подачку. Бетани вздрагивает и нервно разглаживает передник платья, когда слышит скрип крыльца, Карвер ненароком нащупывает кухонный нож, мать погружена в себя настолько, что больше не слышит своих детей – хотя нужна им больше веретенки, лживого сочувствия и молитв. Марла ходит с искусанными в кровь губами: она хочет расцарапать соседушкам лица за их лицемерную жалость и от души наорать на мать, чтобы перестала оплакивать себя и свою любовь и вспомнила, что у нее есть младшие. Есть, в конце концов, Марла, которой тоже страшно и больно видеть, как медленно умирает Малькольм Хоук – но она почему-то находит в себе силы не расклеиваться. Она садится у отцовской постели, подгадав момент, когда никто их не потревожит, закатывает рукав, прикусывает ворот и режет поперек запястья. Марла не боится ни крови, ни боли, ни запретного искусства – только того, что не получится. – Ну давай же, – шипит она под нос, острием ножа ковыряясь в ране. Запах лекарских трав, пота и затхлости свербит в горле, перебивая солоновато-металлический привкус крови, пальцы сводит судорогой – Марла крепче сжимает кулак и не сдается. – Хоть что-нибудь… Сука, как же это… Ну давайте, демоны или кто там, я призываю! Спасите моего отца! По рассказам деревенских храмовников выходит, что малефикарум – это как в костер самогон вылить, главное, додуматься до такой дурости, а дальше все само вспыхнет и завертится колесом. Марла хочет этого «вспыхнет и завертится», хочет, чтобы тихий дом, погруженный в траур и скорбь, встряхнуло до основания, чтобы случилось хоть что-нибудь – появился демон и действительно спас отца, или Малькольм, очнувшись от забытья, увидел, чем она занимается, и от души надавал подзатыльников, посадив переписывать «Введение в теоретическую магию» от корки до корки, или чтобы неожиданно появилась мать, отходила свернутым полотенцем по лопаткам, а потом разрыдалась, сгребла в объятья такую же зареванную Марлу и долго в молчании гладила по голове. Но ничего не происходит. Ни-че-го-шень-ки. Только лижет руку раструб голубого прохладного свечения, обращаясь заклятьем исцеления – они совсем не действуют на отца, а на предплечье Марлы вместо кровоточащего пореза остается лишь некрасивый розоватый шрам, похожий на заползшего под кожу червяка. Она смотрит на него, не отрываясь, и не может поднять взгляд на отца. Болезнь выпила Малькольма, извратила до неузнаваемости: этот человек, который укрыт до подбородка лоскутным цветным одеялом, человек с впалыми щетинистыми щеками, заветренными, белыми от плесени губами и проглядывающим под дрожащими в бреду ресницами красными белками глаз – этот человек не ее отец. Малькольм Хоук суров, серьезен и сосредоточен, когда выводит их с Бетани тренироваться до зари, чтобы не пялились любопытные соседи. Малькольм Хоук силен, как бык, когда любую из дочерей может подхватить на руки и закружить по комнате – просто так, от радости, что они растут талантливыми красавицами (Марла всегда дуется, что талант и красота меж ними поделены как-то не поровну, но заливается смехом и забывает возмущаться, когда сестра щекотно хватается за ее бока). Малькольм Хоук учит их не сдаваться, биться над неподдающимися чарами до последнего, заботиться о матери и ставить семью превыше всего. Человек на постели предал свою семью, если зная, как важен он детям, сдался и больше не борется за жизнь. Этот человек умрет через две долгие недели, полные невыносимо громких рыданий матери и растерянности младших – а Марла даже на похоронах не проронит ни слезинки, потому что этот человек – не Малькольм Хоук, и потому что отца она потеряла гораздо раньше. Второй раз Марла берется за нож на Тропах. На лезвии еще не высохла кровь Карвера: его спокойное лицо напоминает чем-то лицо Уэсли, на котором она впервые отточила удар, от которого человек умирает быстрее, чем делает вдох. Церковь болтает что-то про меч милосердия и пример Гессариана, но Марла готова плюнуть в рожу его статуи, как только доберется до Киркволла: магистерский ублюдок смилостивился над незнакомой девицей, а ей приходится прирезать родного брата, чтобы не видеть, как Скверна сжирает его заживо. Несправедливо, что при всем этом Гессариана чествуют как апостола Пророчицы, а Марла заранее знает, что в лучшем случае ее назовут ублюдочной сукой, а в худшем – отрекутся как от зла еще более богомерзкого, чем Скверна. И никто не спросит, каково ей было закрывать глаза Карвера и чувствовать, что его веки все еще теплые. Все подумают, что раз он был невыносимым доставучим засранцем, то она только порадовалась сброшенной ноше. Все посчитают себя в праве решать за нее, чего заслужило такое милосердие: гнева, порицания или приторно-лицемерного сочувствия. Марла знает, что была с Карвером жестка, если не жестока. Знает, что старшая сестра из нее вышла отвратительная. Знает, что если она просто злилась, затыкая его и лишая права голоса, пока они пахали на «Кровавые клинки», то Карвер в ответ, наверное, мечтал придушить ее, а потом сдать в Круг, лишь бы оказалась подальше. «Вот и оказалась», – думает Марла и глотает пыльный воздух Троп так, будто не может надышаться. Молчит, пока оттирает нож от крови брата, выполаскивает в остатках фляги – все равно на донце, им на троих не хватило бы и полдня протянуть, – и, закатав рукав, режет также, как в первый раз. И протягивает руку Мерриль, которая хлопает своими колдовскими глазищами, полными слез, пока глаза Марлы сухие и красные от местных пыли и темноты. – Эй, эй, Хоук, ты уверена? Эта ваша мажья хреновина... – ошарашенно пялится на нее Варрик, пытаясь привстать и не задеть при этом рану. Гарлочий клинок оттяпал ему приличный кусок мяса выше колена, гном половину пути висит на Карвере, пока они драпают от обрушенного на порождений тьмы завала: каменная преграда отделяет их теперь от остальной экспедиции, и Марла может только благодарить свою предусмотрительность, из-за которой копии андерсовских карт лежат за пазухой каждого из отряда. Варрик пытается возразить еще, но боль сводит судорогой сначала ногу, а потом и крепко сбитое гномье тело – он морщится, стонет в зубы и скребет ногтями по граниту Троп, пока Марла холодно смотрит на его неудавшийся бунт. – Да, уверена, – цедит она наконец в зубы, сглатывая пыль и горечь. В полутьме из ярких пятен – только ее кровь да глазищи Мерриль, и она старается смотреть лишь на них, отворачиваясь от тела брата и протягивая долийке руку. – Я пуста и восстановлюсь нескоро, – скрежещет она челюстями. – Исцели Варрика. Надо сваливать отсюда, пока порождения не нашли обходной путь. Мерриль кивает, хватается за ладонь Марлы. У долийки пальцы хрупкие, холодные и красивые, у Хоук – жесткие, мозолистые и с обломанными ногтями, под которыми крови запеклось больше, чем грязи. – А как же… – тихо спрашивает Мерриль и, не найдя сил договорить, немо кивает на тело Карвера. Марле все-таки приходится на него посмотреть. Меч его – отмечает она в мыслях, – слишком тяжелый, чтобы обременять себя им в бою, украшений он никогда не носил, одежда залита оскверненной кровью. Что бы… Что бы забрать на память – для матери? – Можешь выгрызть ему могилу зубами, – огрызается, так и не придумав, Марла, и с мольбой – пожалуйста, о чем угодно сейчас, только не об этом, – косится на Мерриль, еще крепче стискивая пальцы, сплетенные с ее. Вздыхает. Выдавливает из себя, как выцеживает кровь из раны: – Если останется мана после исцеления – подожжешь тело. Больше мы не в состоянии ему дать. В третий раз Марла хочет разрезать руки в поместье. Иронично, что это она проливала кровь, чтобы выплатить по долговым распискам, но беломраморный особняк носит гордое имя Амеллов – а это значит, что никогда он не станет для нее настоящим домом. После ссоры ей долго удается избегать ночевок под одной крышей с матерью. К Варрику, с которым они первый и единственный раз просиживают до утра, Марла больше не напрашивается – ей почти жаль добродушного гнома, который мнется на вопросах о Бартранде, хотя этому ублюдку Марла без сомнений выцарапала бы глаза. Вместо этого она кочует по всему Кирволлу, едва ли чувствуя разницу между кварталами Клоаки и Верхним городом. Если нет пациентов, ее охотно пускает переночевать на кушетке Андерс, за бутылку ривейнского сладкого Изабела готова, кажется, поделиться кроватью во всех смыслах этого выражения, и даже Фенрис в общем-то не возражает, если Марла, зайдя к нему уведомить о новой работенке, вдруг задремывает в кресле. Падать еще ниже некуда. Ну разве что – смеется однажды Корф, у которого опять нет свободных комнат, – податься в эльфинаж. На самом деле, это звучит как идея. Марла бы и рада. Марла бы легла прямо на пороге дома Мерриль – и плевать, что там нет даже коврика, – и спала бы крепким счастливым сном мабари, которому есть что беречь и ради чего просыпаться, но Мерриль слишком стесняется выскобленных занозистых полов и пустых шкафов, в которых редко когда найдется сухарь-другой. Марла к кому угодно в Киркволле, кажется, может ворваться как завоевательница – она даже в Казематы входит с гордо поднятой головой и презрительным прищуром стервятницы, – только не в дом Мерриль. Поэтому когда после первого поцелуя долийка привстает на цыпочки и, краснея, как маков цвет, шепчет, что придет к ней на ночь, Марла не сразу находится со словами, чтобы сказать, что приходить некуда – у нее и дома-то своего в общем-то нет. А потом понимает, что Мерриль правда этого не знала – не увидела, не догадалась по Варриковым оговоркам, считая кочевую жизнь всего лишь милой причудой Хоук, – и кто Марла такая, чтобы рушить хрупкие мечты долийки хоть на какую-то романтику, предлагая ей перепихнуться в съемной комнатушке где-нибудь в порту? «В конце концов, – думает Марла, пробираясь по улочкам Верхнего города, – поместье большое. Разминемся как-нибудь». Она плохо знает, какие у матери сейчас привычки. Обедает Лиандра наскоро на кухне или велит слугам накрыть в столовой, как полагается? Спит до полудня или просыпается к первой церковной службе? Читает вечерами или зовет к себе именитых знакомых, чтобы посплетничать вдоволь о юности? Полноте, а есть ли у ее матери вообще друзья? Ничего Марла не знает, но дуракам, говорят, везет – ей удается проскользнуть в дом через черный ход и подготовить все незаметно, строго наказав Бодану и Оране помалкивать или хотя бы шептаться не очень громко. По крайней мере, Орана помогает ей избавиться от накопившейся в спальне пыли, сменить простыни и обещает к нужному часу принести вино. Марла долго кусает пальцы, думая о цветах, но в какой-то момент решает, что лучше недоделать, чем переборщить. Да и не рисковать бы лишний раз – ходить и так приходится на цыпочках, и все получается само собой, как не получалось давно… Сразу надо было понять, «само собой» всегда требует потом платы. Мерриль приходит в сумерках, смущенно мнется на лестнице, когда ступает вслед за встретившей ее Марлой. Та не может не улыбаться, заметив на облачении эльфийки несколько свежих заплаток, пришитых неумело, но старательно – Марла сама вряд ли справилась бы лучше, да и дорого, как говорится, внимание, а не результат. Она пьяна от предвкушения, от того, что чувствует под крышей дома что-то кроме равнодушного отупения, от счастья, в конце концов – а потом хлопает дверь, и они не успевают смыться, потому что в свете сотни свечей ни для кого не найти укрытия. Мать громко вздыхает, всплеснув руками – и приходится стоять и ждать, пока она подойдет ближе. Как на эшафоте. Нет что бы проорать через весь коридор что-то вроде: «Катись к демонам, Марла», и оставить их в покое… – Вот как… – вскидывает бровь Лиандра и замирает, не дойдя до них пару шагов. – Смею ли я спросить, почему узнаю о том, что родная дочь вернулась домой, только когда та крадется под моей дверью? Жизнь в одиночестве, кстати, пошла ей на пользу – Марле кажется, морщин стало меньше, а седина, оттененная бархатом платья, выглядит скорее благородно, чем вызывает сочувствие. Может, так влияет богатство и очищенный от пыли Нижнего города воздух. Может быть, то, что младшие не устраивают ссор – изредка между собой, чаще на троих со старшей сестрой, – благотворно сказывается на нервах. – Привет, мам, – скучающе вздыхает Марла, с трудом утихомиривая нетерпеливую дрожь – скорее бы закончить дурацкий разговор и заняться своими делами, тем более, Мерриль чувствует себя явно неловко, когда ежится и робко вымучивает улыбку в ответ на пристальный взгляд Лиандры. – И со своими друзьями ты меня больше не знакомишь? – спрашивает мать, но смягчается, улыбаясь долийке в ответ. «Уродам из наместничьего поместья так улыбалась бы», – зло думает отчего-то Марла, остро желая заступиться перед эльфийкой и выщериться на мать. Неудачное время и место для дрессуры хороших манер – да и не поможет все равно. – Мама, это Мерриль, – все-таки вздыхает Марла и улыбается натянуто, обернувшись к эльфийке. – Мерриль, это моя мама. Не могла бы ты… Оставить нас наедине? Моя комната последняя по коридору, не ошибешься. – Приятно познакомиться, – словно и не заметив напряжения в воздухе, щебечет долийка, послушно уходит, восхищенно вертит головой, двигаясь едва ли не вприпрыжку и разглядывая облицовку, картины и канделябры с ароматными алыми свечами. Лиандра долго смотрит ей вслед потеплевшим, размягчившимся, как масло в плошке, взглядом. – Прелестное дитя. Как давно вы подружились? – спрашивает она, оглядываясь на дочь, но Марла не настроена любезничать. – Достаточно, – морщится она попыткам матери завязать светскую беседу и стискивает переносицу. – Давай не будем изображать взаимный интерес. Чего хотела? Молчание Лиандры вполне может сойти за ошарашенное. Она снова приподнимает вежливо бровь – незнакомым каким-то жестом, будто ожило в ней что-то из старых, аристократических времен, и поэтому Марла бесится еще сильнее, пока ждет, когда же мать наконец выберет вопрос. – Вообще-то, – поджимает губы Лиандра, не заметив раскаяния на лице дочери, – тебя не было дома месяц. Я ожидала… что встреча после такого будет выглядеть несколько иначе. – Ну прости, я вообще не думала, что ты соизволишь заговорить с такой мразью, как я, – хмыкает, закатывая глаза, Марла, жмет равнодушно плечами, когда мать охает: «Как ты можешь!» А как Лиандра могла всех собак на нее свесить? Ну вот и она может, все едино, в общем-то. Зачем вообще заговорила, надо было отмазаться какими-нибудь мажьими причудами и убрести подальше, пока был шанс… Лиандра пристально всматривается в непроницаемое лицо дочери – снизу вверх, почти заискивающе, – и качает головой. – Не думала, что ты так к родной матери, – вздыхает она, сурово сведя брови к переносице, и тон ее, на миг оживший и наполнившийся теплом, снова костенеет, превращаясь в унылую нотацию. – Я осознаю, что тоже была… не совсем права в наш последний разговор. – Не совсем права? – щурится недобро Марла, и шепот ее, выцеженный сквозь зубы, гремит, как трещотка на змеином хвосте. – Не совсем права!? Да ты мне в лицо опять сказала, что я виновата во всех грехах и бедах семьи! – Не передергивай! – перебивает Лиандра. – Ты… Как ты не можешь понять, что мне тоже было больно? Что наша скорбь разная, но я почему-то вижу, что тебе тоже нелегко, и сожалею, что наговорила столько всего! У нее дрожат губы и пальцы, вцепившиеся в края шали – той самой, бережно поднятой с пола, выстиранной от пыли и памяти о неугодной дочери. А у Марлы дрожат мысли, как овсяный кисель – ей так удивительно и странно видеть мать растерянной и даже почти кающейся, несмотря на ее тон… – А ты опять думаешь только о себе и своих обидах! Почему ты хочешь, чтобы я тебя понимала, но не трудишься слышать в ответ меня? Мы же семья, в конце-то концов! Потому что лучше бы ей было не договаривать. – Потому что никакая мы не семья, – шипит Марла, враз ощерившись, как будто получила под дых. – Моей семьей были папа и Бет. И даже Карвер, пусть дурак, но брат. Мы – Хоуки, а ты как была, так и осталась Амелл… – Марла! – ахает, выпустив из пальцев шаль, Лиандра, но паника в ее глазах не значит больше ничего. – Просто не надо изображать святую и опять выставлять меня сукой, – огрызается Марла, уворачиваясь от робкой попытки матери схватиться за ее плечи, рывком отшатывается и уходит, не оборачиваясь. Амелловская гордость не позволит Лиандре извиняться прямо сейчас – вот еще одно доказательство, почему этот разговор давно стоило закончить именно так. Мать что-то кричит вслед. Надрывно, почти испуганно. У Марлы бы екнуло в груди – если бы не хранимое высокими потолками эхо, которое долбится в виски: «О себе и своих обидах… своих обидах… своих…» Нет, это она думала о матери в первую очередь – о ней, живой, здоровой и нуждавшейся в том, чтобы найти новую опору, – пока Лиандра только оплакивала мертвецов, цепляясь за память больше, чем за живую дочь. Ну так пусть возится с ними и дальше, если ей так больше нравится – Марла больше не будет мешать. Она хлопает дверью своей спальни. Мерриль вскакивает с края постели, на которой сидит как птица на жердочке – словно боится быть согнанной в любой момент, – и от ее природной очаровательной робости Марле почти не трудно сглотнуть ком в горле и заставить себя улыбнуться вместо того, чтобы корчить хмурую гримасу. – Все в порядке? – испуганным шепотом спрашивает Мерриль. – Я слышала, как твоя мама кричит… – Да, – перебивает Марла и подступает ближе, подхватывая хрупкую эльфийку на руки. – Да, все в порядке. Как может быть не в порядке, если ты со мной? Она кружится по комнате, Мерриль, еще мгновенье тревожно вглядываясь в ее лицо, впивается в плечи мертвой хваткой и счастливо верещит, заливается смехом, как хрустальный лесной колокольчик. Марле кажется, этот смех, эта улыбка, этот влюбленный взгляд лечат ее душу. Она кружится, пока хватает сил, пока не начинают сладко ныть плечи и мутиться в голове, а потом роняет Мерриль на кровать и нависает сверху, воруя еще один поцелуй, и еще один, и еще… Сильно после – несколько часов и одну маленькую жизнь спустя, кажется, – они лежат в постели и смотрят в потолок, крепко схватившись за руки. В комнате темно, но когда Марла скашивает взгляд, ей кажется, в глазах Мерриль бликуют звезды долийских чащ – а она сама, отвернувшись, может видеть только подернутое судорогой лицо матери. Марла вздыхает и откатывается к краю кровати, нашаривает на тумбочке нож. Криво улыбается: рукоять ложится в ладонь, как влитая, но это чувство не сравнится с шершавым теплом арулин’хольма и ладонями Мерриль. Рассеянно Марла вспоминает все ссоры с Лиандрой, все свои обиды, детские и подростковые, всю недоговоренную боль, как зачастую лежала ночами в одиночестве и также пялилась в потолок, размышляя, а уж не окончить все по простому – одним взмахом лезвия от локтя к запястью. Такая мысль посещает ее и сейчас – всего на миг: Лиандра Амелл не стоит того, чтобы за ее обиды платить жизнью. Марла вздыхает и делает короткий надрез у основания ладони, прикусив щеку, чтобы не зашипеть и не сбиться с мысли. – Ты рассказывала, у долийцев есть обычай смешивать кровь в знак клятв. Если только благодаря тебе я знаю, как управляться с жизнью в чужих жилах и своей собственной, – говорит она и протягивает выпачканный в крови нож рукоятью вперед, – могу ли я принести клятву, что сделаю все, чтобы это знание сделало нас счастливыми? Иногда Варрику становится интересно, что сказала бы Мередит, если бы узнала, что Хоук – негласно самая известная отступница Киркволла, а также «монна-просверлю-дыру-взглядом», – маг крови. Потом он вспоминает, что по городу шатаются шайки на голову двинутых бунтарей, практически при каждой группировке наемников есть свой собственный ручной отступник, а в подвалах Клоаки прячутся такие, как Квентин, и ему становится, в общем-то, безразлично, насколько сильный припадок случился бы у рыцаря-командора. В «Висельнике» сегодня шумно – «Кровавые клинки» на первом этаже празднуют особо удачную сделку, пол вибрирует под ногами от их криков, воплей и безумных плясок на столах. Дрожат выставленные в ряд бутылки: Варрик думает, они собираются надраться так, чтобы света белого не видеть, и вытряхивает из Корфа едва ли не половину от тех запасов, которые язык хотя бы чуть-чуть поворачивается назвать приличными. Но они откупоривают только одну бутылку, пьют, не чокаясь, и дальше сидят молча. Изабела ковыряет ножом восковые потеки на столе, Кусака, развалившись у порога, дрыхнет, подергивая задними ногами, Мерриль, разомлев даже от нескольких глотков крепленного вина, забирается на широкую лавку с ногами и обнимает Хоук, прижимаясь щекой к плечу. Вот, собственно, и все, кто собрался сегодня. «Доверенный круг», – хмыкает Варрик в мыслях и вздыхает тяжело, глядя как Хоук, тупо уставившись на древесные разводы перед собой, катает по столу опрокинутую на бок кружку. Из нее тонкой струйкой вытекают недопитые полглотка вина: Хоук размазывает лужицу пальцем, растирает в щепоти, морщится – красное, проклятье, – и продолжает молчать, замирая и не дыша каждый раз, когда шевелится, устраиваясь удобнее, Мерриль. Та, наконец, устраивает подбородок на крепком плече. И Изабела с хрустом ломаемой щепы втыкает лезвие меж досок, ударяет ладонью по навершию кинжала, глубже вгоняя сталь, и поднимает взгляд. – Будем считать, сегодня моя очередь быть бестактной мразиной, – она криво, под стать своим излюбленным клинкам, ухмыляется. – Что дальше будет, Марла? Та пожимает плечами. Варрик одновременно благодарен Ривейни – молчание начинает его мучить, – и нет, потому что прежде, чем копаться в будущем, хорошо бы разобраться со свалившимся на них прошлым. Из него вышла бы хорошая сцена для книги. Варрик смотрит на побелевшие от времени шрамы на предплечьях Хоук – ближе к локтям, видные потому лишь, что при них она не боится закатывать рукава, – и не может забыть, как она схватилась за нож и упала на колени, едва успев подхватить осевшую на пол мать. «Нет, сегодня ты не сдохнешь. Не будь сраной эгоисткой, ты не можешь оставить меня одну!» Жаль, на бумагу нельзя перенести все оттенки голоса, сколь не были бы мастерскими руки, держащие перо. Варрику интересно многое – какой силы магия разгулялась бы по подвалам, если Хоук успела бы все-таки располосовать себя, и что сказала ей Лиандра, когда перехватила запястье дочери и немеющими губами прижалась к уху, даря свой последний вздох вместе с последней волей. Варрик мог бы придумать. Он крутит сцену в голове, словно ставит спектакль – меняет свет жаровен на падающие из подвальных окошек косые лучи, убирает на задний план дымящийся прах демонов, перерисовывает лица Хоуков, едва заметно шевелит губами, подбирая подходящие для описаний фразы. Какой будет эта сцена? Долгой и тягучей, как глоток опрокинутого внутрь пойла? Динамичной и мимолетной, как смертельный укол пикой? Написанной одними диалогами или, наоборот, одним молчанием? У него есть идеи, какие слова вложить в уста умирающей Лиандры Хоук, но он знает, что никогда так не поступит. Никогда не напишет эту сцену при других обстоятельствах, никогда не изменит в ней ни единой детали, никогда не прикроет Хоук именем собственного персонажа и никогда не спросит у нее, что же на самом деле сказала Лиандра. И если однажды заметит, что неосознанно украл все-таки для своего романа хотя бы одну деталь – Квентина, сшитый из осколков тел труп или смерть матери на руках дочери, – то без сомнений швырнет черновик в огонь. Хоук так и молчит, невидящим взглядом уставившись на воткнутый в столешницу нож. Потом неловко, стараясь не потревожить Мерриль, ведет затекшим плечом и тянется за откупоренной бутылкой, и за ее вздохом шелестят словно бы эхом вздохи остальных: хочет надраться – уже хорошо, мертвецам и смертельно отчаявшимся пойло ни к чему. – Предложила дяде сегодня перебраться ко мне, – щелчком выбив пробку из горла, она опрокидывает бутылку, выплескивает весь остаток в кружку, морщится. – Отказался, старый пердун. – Ты? Предложила? Гамлену? – Изабела, кажется, ушам своим не верит, впрочем, неверие это одно, а пьянка – другое, Ривейни пялится на Хоук и одновременно выколупывает пробку из следующей бутылки, споро разливая ее на троих. – Ты ж его терпеть не можешь! – Ну… Дом большой. Разминулись бы как-нибудь, – порывается пожать плечами Хоук и замирает, не донеся кружку до рта, когда Мерриль вздрагивает и тянется за добавкой, не заметив настороженного прищура возлюбленной. Оно и понятно. Это от Маргаритки Варрик знает, что также жала плечами – разминемся как-нибудь, – Хоук после каждой новой ссоры с матерью. – Не удивлен. Но если тебе в этом большом доме станет вдруг одиноко, приходи, – хмыкает гном, булькает крупным глотком и подмигивает прямо поверх кружки. – Надо думать, пару одеял я тебе раздобуду… собачница. – Ой. Ты собираешься ночевать у Варрика? А можно с вами? – удивленно озирается, как впервые услышав, Мерриль, едва не подавившись при этом глотком. Изабела грудно хохочет, хватаясь за рукоять прочно застрявшего в древесине ножа, нервно взвизгивает, потревоженный громкими голосами, Кусака, и Хоук вдруг улыбается – намеком теней в уголках губ, – и звонко целует Мерриль в прислоненную к ее плечу макушку. Эльфийка заливается краской. Хоук бледнеет, обратно заливаясь тяжестью своих дум. – Хотя, может, продам хреново гнездо. Это мать цеплялась за память об Амеллах, а я… У нее на лице написано, что она – Хоук до мозга костей, и что она не знает, что делать дальше с поместьем, прошлым и своей жизнью, когда запрокидывает голову и едва ли не давится крупными жадными глотками. – Хоук, нам искренне жаль, – говорит Варрик и слишком поздно спохватывается, что назвал – как привык в мыслях, – не по имени, но она только трясет головой, стукая донцем кружки о стол, и криво дергает уголком рта, словно шепот может ранить: – Последняя Хоук, ага. Я думала, Амеллы – несчастливое имя, а оно… – Хоук делано отмахивается, пытаясь снова вылепить на лице что-то привычное, безразлично-холодное к этой жизни, клоачному дерьму и проблемам, и у нее, конечно же, получается. – Не берите в голову, короче, переживется как-нибудь. Я не то чтобы в бездне отчаяния… Проклятье, совсем нет. Это-то и пугает. У меня мать померла, а я только злюсь, что ничего не смогла сделать, но… Она косится куда угодно – на руки, бутылку, ласково прижимающуюся к плечу Мерриль, – и не видит, как взамен пристально щурятся уже на нее Изабела и Варрик. Потом они переглядываются и молча кивают друг другу. Варрику знаком этот блеск в глазах – также Хоук смотрела на него на Тропах, когда убирала с колен голову брата и командовала идти дальше, пока не нагнали порождения, – а Ривейни, отрезанная от них камнепадом, пусть не видела все своими глазами, наверняка пережила что-то похожее. – Конечно, переживется, – отмахивается небрежно Изабела бутылкой, потому что пить из кружки совсем не в ее стиле. – Я, знаешь ли, науськала своего любовника прибить своего же муженька. И ни о чем не жалею. – А меня родители отдали в чужой клан, – невпопад, но на самом деле крайне уместно вздыхает Мерриль, блаженно улыбается, стекая ниже уровня стола и устраиваясь затылком на бедре Хоук. – И этот клан меня изгнал. Считается? – Конечно, Маргаритка, – хмылится Варрик, разводя руками – ему даже не надо напоминать про Бартранда, все и так знают историю целиком слишком уж хорошо. Изабела хохочет – немного наигранно изображая хмельное веселье, хотя выпила пренебрежительно мало, чтобы даже начать пошатываться, – пытается выдрать нож из древесины. Тот засел крепко: придется, наверное, искать завтра клещи в завале деталей и инструментов, а пока Изабела достает из корсета еще один кинжал, срезает им сургуч со следующей бутылки и, зубами вытащив пробку, щедро, через край плещет в подставленные кружки. Раскрасневшаяся Мерриль прыскает смешком, слизывая с ладони пролитое вино, и снова исчезает под столом, обнимая свою кружку и Хоук; Варрик лыбится и притворно закатывает глаза, когда капающее сквозь щели стола пойло оставляет кляксы на рассыпанных по полу письмах и счетах. И Хоук не то чтобы начинает улыбаться – даже ей нужно время отойти от всего случившегося, – но дергает уголками губ, привычно пялясь исподлобья взглядом колючим и внимательным, словно уже вычисляет, у кого в рукаве припрятан крапленый «рыцарь», и поднимает кружку. – Леди и гномы, я… – непродуманный до конца – или, наоборот, слишком уж продуманный, раз она так резко останавливается, словно пугается того, что собирается сказать, – тост обрывается в самом начале. Варрик гадает, уж не чудится ли ему в шевелении губ приторно-возвышенное «настоящая семья». Звучит слишком просто и даже безвкусно, он может подобрать десяток формулировок получше – точнее, красивее, белке в глаз, редактору в радость, как говорится, – но приходит на выручку, начисто вымарав из головы все свои мудреные правки. – Не чокаясь? – предлагает он, тоже приподнимая кружку, и Марла уверенно кивает, делая первый клокочущий в горле глоток. Потом стучит донцем о стол, вытирает губы, зарывается пальцами в волосы довольно мурлыкающей Мерриль и щурится, обводя компанию взглядом. – И я не поняла, – с немного кривой, но все же ухмылкой цедит она, грозно сведя брови к переносице. – Ты карты доставать будешь или нет? Я могу спустить на игру целое сраное поместье, и во имя Андрастовых сисек, вам лучше воспользоваться этим шансом.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.