ID работы: 9536364

барбариски

Слэш
PG-13
Завершён
92
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
92 Нравится 12 Отзывы 16 В сборник Скачать

I.

Настройки текста
Примечания:
Лежать на желтоватой, выжженной солнцем траве, вдыхать запах каких-то жухлых цветов, что торчат пучками рядом с лицом, и наблюдать, как ветер колышет верхушки деревьев вдали — а впереди-то поле, бескрайнее поле! И закаты здесь красивые, такие, словно терпко-пьянящий пунш выливают на небо и мажут малиной, брусникой, персиками сочными, облака разгоняя, либо подсвечивая ещё сильнее, точно лампу сзади ставят и выкручивают на максимум, аж глаза слепит — тут уж раз на раз не приходится. Работа здесь с однокурсниками — не самое лучшее, что могло произойти с Алексеем за это жаркое, но в меру удушающее лето, но он не жалуется. Ловит моменты, когда приходит в дом, в который его за небольшую плату заселила местная жительница, пьёт чай, зажигая свечку чисто для уюта, и делает некоторые записи касательно их работы, продвижения её: знает, студенты остальные не задокументируют, уж слишком много пьют и с девушками местными в свободное время гуляют. Ещё бы, девушки здесь ничего, наверное. В плане, глупенькие, как принято думать, не столица же, лезут к каждому парнишке, что умным да симпатичным покажется, а потом… впрочем, Кириллов ничего этого не знает — вот тут уже у него вопрос: то ли он лицом не выдался, то ли ему это настолько очевидно не надо, что ни одна из девчушек даже и не попыталась; чёрт знает эту жизнь в маленьком селе (или всё-таки городишке?). Иногда выбирается всё в то же поле, лежит там и смотрит на небо да периодически на кроны близстоящих дубов, что покачивают ветвями в уже вечернем ветре медленно, лениво, но это если в середину поля не отходить. А на середине гораздо лучше: километры вокруг, никого нет, а ты сидишь один со стеклянной бутылкой яблочного сока или воды, а рядом палитра, масло и странная конструкция, которую сложно мольбертом назвать, но писать пейзажи удаётся. И каждый раз вроде бы один и тот же вид, ведь место не меняется, но получается по-разному. Потому что в один раз Алексей рисует уже почти потемневшее ежевичное небо и тёмные макушки сосен на горизонте, темноватую траву, тропинки отчего-то голубым, всё вокруг в сумерках, и сам он ёжится: клянётся, что последний раз вышел он рисовать (а это вечер первый), плащ-то, как дурак, не захватил, даже не подумал, что может холод летний ночной так кусать, да мошки вокруг виться, пока пытаешься в голове новый цвет для какого-нибудь, предположим, выделяющегося деревца сообразить. В другой раз он приходит пораньше, когда закат ещё догорает, но уже агрессивно склоняет кровавые краски к тёмным и неприметным для взгляда. Домой возвращается с подсыхающим холстом тонким, довольным лицом и плащом в руках: так торопился вернуться домой, чтобы сделать записку о дне этом, что аж вспотел — бежал практически. А дома его поджидает вместо хозяйки парнишка — лет шестнадцати — с головой слегка кудрявой и рыжеватой, да взглядом хмурым и подозрительным. Мальчишка не худощав, разговаривает неумело вежливо, но заметно, что слова подбирать пытается с огромным усердием, лишь бы мысль передать да художника-инженера не задеть. А Алексей, как умеет, рассказывает, что он приехал, пока Вани (так он ему представился, никаких Иванов и прочего он не потерпит) ещё тут не было: юнец периодически катается на велике в соседнее поселение к своим друзьям ловить бабочек на лугу и лягушек у пруда. Они пьют чересчур крепкий чай, и Кириллов делает вид, что это в порядке вещей — ну, пусть сосед его не умеет чай заваривать, в следующий раз научит, не велика потеря, студент уже заканчивает записывать происшествия за день и показывает оба холста с пейзажами закатными. Ваня ведёт пальцами по застывшей масляной краске на самом первом и восхищается немо — выразить чувства свои ему сложновато и он от этого как-то наивно и глуповато улыбается, смотря то на работы, то на Алёшу. Следующий закат они наблюдают вместе. Шатов (Ваня корчится, когда соседские ребята окликают его по фамилии, когда они со студентом проходят сквозь ряды домиков и участков к полю) зачем-то взял с собой плед старый и Библию, которую он листает, пока Кириллов примеряется с видом и палитрой — сегодня настроение для чего-то нежного и слегка поверхностного, вероятно, предчувствует, что разговаривать будет много и слушать — отвлекаться, словами простыми если выражаться. — Алёша, а ты в Бога не веришь, да? Мне многие говорят, что дурак я, но не могу не верить. Просто смотрю на мир вокруг, на красоту его и не могу подумать, что оно могло само как-то таким уродиться, должен был кто-то такое чудо сотворить, понимаешь? — Восклицает весьма громко, смотря заинтересованным взглядом в холст, но стараясь не отвлекать. — Да те же эти травинки, деревья, небо, что ты рисуешь, сам факт того, что мост вы там какой-то дурацкий проектируете, не может же это всё самим собой идти, правда ведь? Да и ты человек такой, Лёшка, с тобой вон как комфортно, ты даже мысли мои странные не прерываешь, хотя знаю я, что ты бы сказал что-то, но ты молчишь, молчишь! А я ведь не ребёнок, я всё вижу, я замечаю, как в людях и гниль какая-то развратная есть, и чувства прекрасные, словно бутоны цветов, — морщится, — тьфу, какое пошлое сравнение, растут, ну не может это быть просто так, Алёшка! И замолкает, рассматривая нежно-оранжевый и сизо-бирюзовый пейзаж, отчего-то более волнистый, более эмоционально окрашенный в плане мазков, да облака кудрявистые, будто волосы Ванечки. Последний-то сам и подхватывает вещи Кириллова, протягивая ему остатки чая — с ромашкой и мятой, еле тёплый, ибо сидели долго, хотя Шатов грел бутылку, прижимая к своему телу под пледом. Через день они выходят в полдень — работа с мостом не задалась, зато летний, жёлто-зелёный пейзаж, расползающийся по холсту под кистью в умелой руке Алексея — точно состоялся. Духота неимоверная, жарко до боли в голове и смыкающихся лениво глазах. Рубашки оттого и расстёгнуты чуть ли не наполовину, лишь бы тела обдувало как-то. У студента в голове бардак, но спокоен он максимально, доволен он максимально, ибо приятно ему и ощущение того, что творить имеет возможность, и того, что рядом кто-то есть. Мальчишка за спиной сидит, чуть ли не подбородок на плечо студенту положив, и наблюдает за работой, даже как-то подозрительно молча, и периодически хрустит стащенным у соседей (по пути на поле) яблоком. Кириллов от яблока отказывается. — Алёш, а в городе ведь всё иначе, да? Там-то Бог точно что-то такое позволил людям придумать, что даже моя голова не додумается. Точно, не додумается, как же я мог так вообще себя с Богом сравнить, дурачьё, — смеётся естественно, не косясь в сторону Кириллова и не ожидая никакой реакции, ему просто приятно знать, что кто-то его бредни слушает, — там столько всего интересного, да, Лёшка? А вопрос это скорее риторический, ибо ответ у студента на лице написан: «Даже если есть там что-то интересное, то не стоит оно подобных закатов, как тут, не стоит полуночного чая и каких-то обрывочных диалогов с парнишкой практически деревенским, и уж точно не стоит того, как ты сейчас ложишься головой мне на колени, пока холст оставлен на мгновение, и глаза закрываешь, ничего интереснее и прекраснее там нет, Ванька». Лежать головой на чужих коленях удобно и хорошо, голова плывёт от солнечного жара и улыбка прячется в щеках, разгоняя веснушки по всему лицу — Кириллов осматривает и насмотреться не может; умел бы он лица рисовать, с невероятной точностью передал бы красоту Ваниного лица, чтобы по возвращении в город держать его образ не только в своей дурной и дырявой голове. Красота такая простая, юношеская ещё и явно незатейливая, ибо красавцем Шатов не слыл, даже наоборот, дразнили его много и часто, как за лицо, так и за комплекцию его: не худощав, но и не полноват. Что не так — понять Ваня так и не смог, как и Алёша в последствии, только вот мальчишке надоело слезами в сарае при доме заливаться и он научился сдачи давать, после чего хвастался перед собой вечером в зеркале синяками по телу и иногда лицу. Но за эту неделю оно так и не испортилось чужим кулаком, чему студент не может нарадоваться. Он пальцами волосы поправляет юнцу, и работа ведётся дальше. Они объедаются персиками и малиной, пьют домашний лимонад, который сделала хозяйка дома — тётушка Ванина — и вскользь мальчишка даже целует Алёшу в щёку, сам этого жеста не замечая. Лепечет раза в три больше обычного: как всегда, про Бога что-то, но уже краем, едва задевая эту больную для Кириллова тему. Тот молчит. Он слушает Ваню и понимает, что тот имеет в виду, и хочет поддержать эти детские душевные порывы, но сам думы такие тяжёлые думает касательно Всевышнего, что вякнуть ничего не рискнёт — мир рушить столь прекрасный не хочется. Всё вокруг прекрасно. Все вокруг прекрасны. Особенно этот мальчишка, что жмётся своей грудью к его спине, вызывая мурашки (или это уже вечерний ветер подул?), да говорит: — Ты вот тут лимонно-жёлтых бликов добавь, будет живее смотреться, я тебе говорю! — На уставший взгляд молчаливого Кириллова, сомневающегося в сказанном, Шатов не затыкается. — Ну, добавь же, хуже точно не будет. Ради меня добавь, я тебе дома конфеты дам, сам за ними ездил вчера и никому не сказал про них. На свои деньги купил. Тебе. Ну, и мне, конечно, тоже, не всё же тебе, ты же не жадина. Ванечка улыбается, потому что студент с уверенностью допивает содержимое бутылки и берётся за кисть. Ванечка улыбается, потому что жёлтые блики всё-таки появляются, пусть в итоге и портят пейзаж, несмотря на его отчаянные заверения. Ванечка улыбается, а значит улыбается и Алёша, демонстрируя мальчишке свои прекрасные ямочки на щеках (которые он уже, чёрт его побери, любит). Дома они вместе дурачатся, рисуя в книжке для заметок Кириллова: рисуют ерунду всякую: то кружки чая, что стоят, остывая, на столе, то лягушек, которых мальчик вырисовывает со всей тщательностью, чуть ли не язык высунув в усердии, что улыбку вызывает у студента. Срывается в свою комнату. За обещанными конфетами. Пакет весь, естественно, не приносит: «мы же не должны всё слопать прямо сейчас, так нельзя». Ваня сам освобождает конфету от фантика, демонстрируя её полупрозрачную яркокрасность, после чего своими же пальцами отправляет её в рот Кириллова, который благодарит тихо и радуется. Барбариски всегда были его любимыми конфетами. Нет ни единого шанса, чтобы парнишка мог об этом откуда-то узнать. Следующий закат уже менее привычный. Грозовые тучи, что днём бродили туда-сюда, почти полностью скрывают заходящее за горизонт солнце, и Кириллов пишет без удовольствия, прижимая левой рукой к себе Шатова, который встал сбоку и держит на их плечах плед, ибо ветер пробирает до костей. Ваня привык уже, что прикосновения Алексея обычно жутко неожиданные и даже пугающие порой, но сам потом прижимается ближе и чуть ли не лицом льнёт к чужому лицу, обнимая его по вечерам перед сном, мягко шепча куда-то в ухо или шею: «спокойной ночи, пусть Бог хранит твой сон, Лёшка». Ему не страшно, когда рядом есть этот студент. Он не хочет содрать своё лицо, он не хочет рыдать, потому что от одиночества выл все эти годы («урод», на которого внимания никто и не обратит), ему спокойно, и единственное, что вертится в голове: «а одобряет ли Бог мои чувства к Алёше?», да так часто вертится, что по ночам он чаще не спит, а стоит на коленях и кается в том, как сильно хочет ямочки на щеках целовать, как за руки хочет держать, как хочет вымазать смешно красками столь серьёзного за работой Кириллова, чтобы тот потом его корил в шутку и отмывался долго (либо сам себя позволял отмывать). Молится усердно и надеется, что даже если Бог против, то он его простит. — В мире всё хорошо, в человеке всё хорошо, только не знает человек об этом, если бы знал, то точно был бы хорошим. — Кириллов рисует на втором этаже, выглядывая в окно на багровый закат, который показался после жуткой грозы, в течение которой Ваня жался к нему отчего-то в испуге — непривычно тихий большой ребёнок. — Люди хороши, все хороши… — Бог не мог создать плохого, Алёша, — прерывает его Шатов, хотя потом тумаков себе хочет надавать, потому что студент впервые заговорил о чём-то близком к постоянным подростковым речам о религии и восприятии мира, — человек же сам всё извращает. Но как человек может всё извращать, если нет у него примера плохого? Как мог Бог подать пример плохой? — Человек хорош сам по себе, без бога любого. Только сам об этом не ведает, вот и творит всякое ужасное. А дурное… Бесы или дьявол, Сатана, кто уж Вас поймёт, кого Вы выберете в «совратителя», когда дело до «греха» дойдёт. — Лёш, не надо так про меня говорить, пожалуйста. — Жмётся сильнее и лицо его обеспокоенное, словно заделось в нём, разбилось что, и студенту хочется лицо это приподнять и ладонями объять, пальцами по щекам провести, утерев ещё не покатившиеся, но уже зародившиеся слёзы, и сказать что-то такое, чтобы улыбка всплыла эта зажатая и невинная, как и всегда. — Я молюсь. Каждый день, я боюсь, что я грешу больше остальных, больше убийц, больше завистников и больше воров, я ещё такой невзрослый, — (слово звучит как-то смешно), — а уже мысли столь развратные в голове буйствуют, и я знаю, что нет никакого совратителя, нет никаких бесов, не они это. — А кто тогда? — Кириллов удивляется, когда слышит подобное признание. Готовится даже утешать Ванечку, что половое созревание и прочее это нормально, странно, что кто-то ему это раньше не объяснил, да и поздно это всё уже, кажется. — Не бесы, точно не бесы, ты это, Лёш. На секунду буквально замирает тишина между ними, после чего Шатов неуверенно тянется к лицу студента и касается губами щёк, лба, руками осторожно обвивает талию, и чувствуется, что слёзы горячие (от грешности его) всё-таки терзают мальчишеские пухлые щёки. Алексей не реагирует мгновенно, но тут же ладонями цепляет лицо Вани и целует его в губы как-то неловко, но искренне, почти невесомо, не давя совсем, и взглядом глаз едва приоткрытых встречает взгляд глаз распахнутых в удивлении. — И это ты своими грехами называешь? — Кириллов обнимает тепло, поцеловав до этого ещё раз, более затянуто, врываясь пальцами тонкими в кудрявые волосы. Улыбается как-то мечтательно и непонятно. Мальчику непонятно. Он поэтому отстраняется и целует ямочки на щеках, толкает в плечи Алексея, чтобы тот оперся спиной на стенку (кажется, холст и краски летят с подоконника на пол от столь сильного толчка), и теперь уже жмётся к груди, но не пошло, не развратно, не осыпая поцелуями шею-лицо, не расстёгивая рубашку на худом теле, а испуганно, словно раненое животное. И целует скорее робко и зажато, потеряв в единую секунду всю свою храбрость. — Да я со стыда, Лёшка, сгорю. Сегодня же сгорю за это перед тобой, а никак не в аду, знаешь? Но не сгорит. Потому что Кириллов расскажет, переплетя пальцы их рук, что всё хорошо. Любовь хороша. Люди любящие — прекрасны. Он поцелует Ваню в нос, расцелует его руки и проговорит тихонько: — Вань, я всё-таки портрет твой напишу, не смогу так больше. А в следующий закат на поле они стоят чуть ли не в обнимку, и студент пишет оживлённо. Устал от инженерского труда, соскучился по вылазкам на природу, соскучился по маслу и особенно — по радостному от тепла Ване, который вновь то молчит, прижавшись, то кружит вокруг, рассказывая о детстве своём, полном выдумок интересных и смешных, и сюжетах каких-то книг, о которых Алёша не слышал совсем. Ну, и неважно. Узнает из шатовских рассказов и полюбит так же сильно, потому что мальчишка чуть ли не давится своим интересом, что прёт из него тоннами и разлетается словами по ветру на километры вокруг. Сегодня тепло, но никак не жарко, особенно под вечер. Они провели на поле весь день, так как с практикой было покончено ещё утром. То есть, совсем покончено. Прошло уже более трёх недель. Как они пролетели — ни студент, ни мальчишка заметить не успели. Поцелуи ранним утром перед уходом будущего инженера на практику стали такими же привычными, как те, что перед сном, когда Кириллов откладывает Библию, которую он с некоторым смущением, но всё-таки читает для Вани, для его Ванечки, на ночь. И чай по вечерам, и записи в книжке, и холсты, скопившиеся на чужом чердаке (что стал за несколько дождливых дней совсем родным и уютным), и поле, всё сильнее угасающее с уходом августа, и ягоды с фруктами с заднего двора и участков соседей («Ванька, ну ты и наглец, конечно!»), и даже барбариски стали такими привычными, что кажется, будто городской жизни никогда и не было. Не было жизни без деревенского мальчика, что целует искреннее всех на свете, не было жизни без масла, которое теперь заканчивается, не было жизни без этих закатов на поле, которые продолжат светиться, даже когда студент уедет обратно в город. — Алёша, а барбариску будешь? — Ваня протягивает конфету без фантика, предварительно снабдив самого себя такой же, но только вот Лёша отказывается, потому что во время работы ничего «жевать» не любит. Отвлекаться не любит. Только если на Ванечку. И Ванечка этим пользуется, за руку утягивая его с места от мольберта подальше, и целует его, по губам нежно ведя языком, и вкус поцелуя этого, барбарисового, летнего, тёплого, словно то самое заходящее солнце, прожигает голову Кириллова такой любовью, что ему хочется тут же повалить Шатова на землю и целовать-целовать-целовать, щекотать, возможно, дурачиться, наслаждаться им, а не этими дурацкими и ненужными уже закатами, не этим мостом, с которым покончено, и точно не сборами в город. Не нужен уже этот город. Не хочется этот четвёртый курс. Не хочется наблюдать закаты из окна общаги в полном одиночестве. Даже этот чёртов мост строить вручную хочется, самому, лишь бы не это всё. Городское, серое, мерзкое. Отстранившись, он всё-таки говорит с улыбкой лёгкой и заботой: — Ладно, тащи сюда свою барбариску. — Лёш, ты знаешь, а она ведь последняя. — Ваня запускает конфету в рот Алексею и хмурится. — Мы купим ещё. — Кириллов полностью игнорирует тот факт, что завтра его ждёт поезд домой, и обнимает мальчишку, утыкаясь носом в его волосы и чувствуя запах и вкус барбариса. Запах и вкус самого настоящего лета.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.