ID работы: 9539805

Dependentiam

Слэш
R
Завершён
44
автор
nori_toriko бета
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 19 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Sometimes we are addicted to things we know we can never have.

1. (Любовь матери) Кровь.       Она сочится сквозь скрипучие половицы и мягкий ворс белого ковра, застывая искорёженными слипшимися комьями. Она забивается в глотку вязким металлическим запахом и гниловатым привкусом оседает на языке, заставляя Юэ-Луна дрожать и задыхаться. Холодные пальцы Ли Хуа-Луна до боли цепко впиваются в ребра, сжимают насмешливо, пока перед глазами кровь-кровь-кровь расходится волнами-полукругами, будто вода в лотосовом пруду. (Он улавливает их сладковатый запах, просачивающийся сквозь приоткрытое в ночь окно, и его тошнит-тошнит-тошнит вперемешку со слезами. Позже Юэ-Лун будет думать, что именно так пахнет сама смерть.)       У матери длинные тёмные волосы, всегда мягкие и струящиеся, пропахшие магнолиями и эфирными маслами — сейчас размётанные по полу тёмным ореолом, сбитые и спутанные. Её рот распахнут в немом крике, застыл так навечно (красные-красные искусанные губы), а рука (с тонким запястьем и длинными пальцами — мама любила играть на цине) вытянута в сторону, ближе к нему и его непрекращающимся метаниям, в последней безмолвной мольбе.       Его выволакивают из комнаты прежде, чем он успевает впитать ещё хоть что-то в это последнее воспоминание; может, оно и к лучшему: Юэ-Лун всегда помнит её глаза живыми и тёмными, с насмешливыми пурпурными искрами. Ему шесть, и он понимает, что больше никогда их не увидит, но все равно цепляется за зыбкий образ. 2. (Месть свобода) Злость.       Она живёт под кожей, перекатывается ядовитыми волнами, оседает в лёгких и горечью зависает на кончике языка. Она дремлет в глубине его тёмных зрачков, клокочет размеренно, скрытая за выученными томными взглядами и приторными улыбками. Она отпечатывается следами-полумесяцами на ладонях и искусанными губами. (Ван-Лун отвешивает ему пощечину, когда замечает — на его эксклюзивной разменной монете не должно быть лишних отметин.)       Юэ-Лун молчит, склоняет голову и прикусывает язык, никогда взгляд не отводит (единственная смелость, позволенная ему, как выжившему: заглянуть убийцам в глаза и проглотить насмешливое, наружу рвущееся «вы заплатите»). Кожа срастается — чешуйка к чешуйке, толстой броней поверх старых и новых шрамов, панцирем, под который толстым пальцам и сальным взглядам не пробиться. Юэ-Лун точит клыки и в мёд оборачивает яд, сам им по самую глотку захлёбывается, но не выплёвывает — ждёт, когда наконец сможет братьям под кожу влить, увидеть, как они изнутри сгорают.       Время нещадно: тянется насмешливо и по ночам к нему под веки призраками пробирается (пустые глаза и чужие жёсткие пальцы на коже и под; приторный запах магнолий, лотосов и крови-крови-крови), а он всё ещё слаб — жалкая гадюка в пасти анаконды. Как не пытается, в зеркале её отражение отыскать не может, даже укладывая волосы в такие знакомые детским пухлым пальчикам причёски (иногда ему кажется, что если смотреть искоса, только краем глаза, заметно её улыбку. Каждый раз, стоит ему повернуться лицом, он видит лишь собственную однобокую усмешку.)       Юэ-Луну страшно, потому что крылья давно переломаны, а горло от немых криков охрипло, потому что вместо сердца — осколок кривого зеркала, и в нём только тьма. Страх и ненависть внутри штормами подымаются, сквозь черноту зрачка вместе с гнилью выплескиваясь (всё больше и больше с каждым прикосновением братьев к нагому телу, с каждым голодным «он так прекрасен», с каждым шипящим «бескрылая змея»).       Ему бы свободы — усеянного звёздами марлинового неба, как когда-то в детстве, или хотя бы запутанных лабиринтов нью-йоркских улиц, утопающих в тенях и вони бензина, но у золотой клетки прутья на удивление прочные. 3. (Вино Тепло) Вино.       Оно пахнет чем-то терпким и каждый раз в бокале багровыми лотосовыми прудами расходится; скатывается по горлу пряной и жгущей волной (лишь до пятого бокала — потом стекает совсем незаметно, безвкусное, сколько бы лет до этого ни пылилось в бочках), и тёплым комком оседает где-то в животе. Юэ-Лун, может, и хотел бы, как чёртов Эш Линкс, с надменным видом с одного вдоха определить год и название, но какая, к чёрту, разница, если яд внутри в любом случае только на пару мгновений уляжется, зависнув на кончике языка знакомым металлическим привкусом и чем-то ещё, зудящим, словно прескевю.       Вино пахнет смертью, а может, смерть — вином, манит гнилостной сладостью забвения; в день убийства Ли Ван-Луна в приглушенном свете торшеров оно особенно похоже на кровь — Юэ-Лун вновь чувствует запах лотосов, въевшийся в подкорку и там обитающий вечно холодным фантомом. Его выворачивает на дорогой кремовый ковер до осипшего, счёсанного горла и пустых сухих спазмов в глотке. К утру всё оказывается вычищенным, и никто из слуг (тех немногих, кого он оставил при себе после смерти братьев) ничего об этом не говорит.       Юэ-Лун пьёт до беспамятства и разбивает бокалы в мелкие дребезги об обтянутые шелками стены, потому что чёртовы позолоченные прутья никуда не делись, а крылья так искорёженными и остались; внутри пустота и что-то болезненное — вином уже не залить — а Эш Линкс в мгновение ока на курок у своего виска нажимает, будто это проще всего на свете, будто его клетка давно сама по себе распалась, будто его искалеченное и сотней рук изодранное кто-то заботливо вместе склеил. Будто чёртов Эйджи Окумура с его невинным оленьим взглядом и дрожащими руками, с его бесконечной наивностью, с его чистотой глупостью того стоит.       Будто у Эша Линкса его чёрная дыра теперь чем-то незыблемо-тёплым заполнена. Будто Эш Линкс теперь живет. 4. (Син Су-Лин) Син Су-Лин.       Син Су-Лин — острые углы и огонь в глазах, едва заточенные клыки и когти, гордо расправленые плечи и упрямая аура в три раза больше его самого (Юэ-Лун видит мальчишку со слишком большим грузом на плечах, со слишком длинной тенью Шотера Вонга и стёртыми костяшками).       Юэ-Лун живет в Аду, Син Су-Лин в какой-то степени тоже: варится в смердящих нью-йоркских улицах, слишком тяжёлом для него оружии, слишком опасных для него событиях; Син Су-Лин выживает и ведёт за собой людей в два раза старше, стискивает зубы и окунает руки в кровь, тонкими пальцами леску и лезвие драконьего клыка перебирает, ловко снуёт по улицам города-ловушки, куда больше похожего на чистилище; Юэ-Лун не хочет его глубже на последние круги за собой утянуть, туда, где всё давно до костей и почерневшей плоти промёрзло, инеем покрылось.       Син Су-Лин сражается и не проглатывает слова, прячет руки в карманы, но в глаза смотрит дерзко и с каплей веселья, будто они на одном и том же канате над пропастью (будто он в неё упасть не боится, будто его крылья — молодые и сильные — на месте); от него пахнет раскалённым асфальтом и специями из Чангдая, порохом и никогда чем-то сладким. Син Су-Лин пахнет жизнью.       И Юэ-Лун завидует (сам себе в этом никогда не признаётся, но в груди щемит и что-то (крохотное и дрожащее, с его собственными в испуге распахнутыми глазами) жалобно на волю просится) ему, Эйджи Окумуре и даже Эшу Линксу, с которым у него судьба одинаково на кровавые росчерки растерзана, будто в кривом зеркале на осколки разбитое отражение; потому что Линкс больше не тонет, скидывает шкуру за шкурой из мрамора выскобленные чужие представления, зубами выгрызает путь на свободу, дрожащими пальцами сжимая руку своего Орфея (для него выход из Преисподней в паре шагов зыбким светным маревом маячит).       Юэ-Луну бы тоже сбросить наконец змеиную кожу и из этого проклятого города сбежать, позади насмешливый блеск золота и нефрита оставив, но паутина давно сплетена и жёсткими волокнами в пальцы впивается, кровью руки и из собственных ненависти и слёз вылепленные декорации заливая (ему отступать некуда — мосты и города-города-города пламенем объяты — даже если в воздухе опять лотосы и кровь-кровь-кровь проклятых Ли). Нью-Йорк тонет в пороках и шепотках, невидимой чужим глазам войне и чужих смертях; изнанка тонет в кроваво-винных закатах и привкусе металла в прозрачно-стеклянной глотке.       Юэ-Лун жаден до редких мгновений свободы, до тошнотворной вони улиц и свинцового перезвона, потому что с каждым ударом гильз о роскошные полы, вымощенные тёмным деревом, внутри что-то давно мёртвое шевелится, поднимает боязливо голову и самодовольными искрами в темноте зрачка взрывается; месть холодна и приторно-сладка на вкус, до скрипящих зубов и странной тошноты, в животе склизкими комьями оседающей (призраки не уходят, упрямо под веки пробираются и в давно промёрзлых костях разбитой дрожью обосновываются). Морозными разводами покрытая душа за витражным стеклом всё ещё от холода дрожит почему-то, а сладость со временем чем-то гнилостным и желчным на языке оборачивается. Юэ-Лун привычно топит горечь в вине; пустые коридоры снова смердят разложением.       Смерти сыпятся льдистым градом, неумолимым потоком из верхней чаши песочных часов, но чёрное и бездонное внутри всё не срастается, свербит рваными краями и даже кровяными корками не берётся, не покрывается новой и нежной кожей, не стягивается красноватым рубцом (шершавым под кончиками пальцев) — разрастается больше и глубже, будто он совсем отчаялся и сам себя поглотить пытается; истребить все до последней капли крови Ли, даже в собственных попеременно огнём и морозом объятых венах.       Дни сливаются в один — проносятся ровными и серыми прямоугольниками старой кинопленки, потому что он давно все глотки разорвал, выгрыз свой собственный путь на свободу, ядом под кожу пробрался и наконец от своих кошмаров с людскими лицами избавился, потому что переиграл вечно-чуткую рысь, огромными валунами завалив проход на волю, потому что рядом никого не осталось: ни врагов, ни уж тем более соратников. Юэ-Лун тонет в пьянящем и багровом, но всплыть уже не пытается — с тысячелетней усталостью покорно ждёт, пока лёгкие наконец до краев заполнятся, утянув на дно.       В руках Син Су-Лина пистолет со взведённым курком, а у Юэ-Луна слишком тяжёлые, свинцом и ртутью налитые ресницы и конечности; он улыбается, позволяя косе шелковистой змеёй сползти с плеча, и с вновь гордо поднятой головой двух давних друзей встречает: Смерть и Су-Лина. Комната пахнет порохом и разжаренным асфальтом — он хотя бы не уйдет, окружённый ненавистной сладостью разложения; воздух звенит от напряжения, но щелчок так и не раздаётся. Действительно ли он так жаждет умереть?       Правда ли хочет тишины и всепоглощающей темноты, вечного спокойствия и наконец прекратившихся шепотков и криков, застывшего времени и неподвижности, наконец закончившейся агонии и улёгшегося дыма в лёгких, позади оставленного истерзанного и вечно в боли тонущего тела, невесомости и наконец сброшенной чешуи?       Внутри все взрывается, разражается беспомощными криками, потому что Син Су-Лин ничего не знает, не чувствовал никогда, каково это — окровавленными пальцами лишь за жалящую нить собственной ненависти цепляться, из боли и отчаяния доспехи ковать и улыбки до кровавых острых краёв затачивать, сглатывать тошноту и глаза до пляшущих кругов зажмуривать, лишь бы чужие похотью изъеденные лица под веками не видеть, самого себя на части разрывать и едва-едва оголёнными нервами и прожилками вместе держать, будто самую сокровенную из молитв повторяя: «Вы заплатите».       Ладонь и щека болят одинаково-жаляще, а в глазах за все года невыплаканные слёзы собираются, потому что он слаб и жалок, сам давно уже это понял, и Чайна-таун ему с колен не поднять, пусть отплатил бы этим долги за тысячи жизней — ему не привыкать быть разменной монетой. Син Су-Лин смотрит без водянистой жалости, но со странным огнём в глазах, обещает снова рядом на канате над пропастью стоять, вместе обратно давно по ветру развеянные куски склеивать. Син Су-Лин не прощает его. Син Су-Лин не ненавидит его.       Син Су-Лин заглядывает в черноту зрачка, в гнилое и струпьями покрытое, смотрит мимо смолы и вязкого дёгтя, уродливого и шрамами исполосованного, замечает то самое скомканное и измятое, что до сих пор за себя и за других болеть может, что годами в собственном страдании тонет, и не смеётся, не впивается острыми зубами в оголившуюся слабость. Син Су-Лин себе и ему признаётся, что ненавидеть не может, что глубоко под кожей и за семью замками что-то человеческое, спасения достойное разглядел; клянётся, что Юэ-Лун дальше жить может, отпустив наконец голодных призраков и выплюнув в лёгких застрявшие лотосовые лепестки. Юэ-Лун дрожит уголками губ в полуулыбке и верит, что к Син Су-Лину привыкнуть стоит.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.