— Игорь, мне пора.
Жилин кончиками пальцев убирает смоляные пряди с прикрытых в безмятежном сне глаз. Если бы он посмотрел на свою замершую ладонь, то увидел бы, как мелко дрожат его пальцы.
Но он смотрит на Игоря, смотрит, будто пьёт, пьёт в последний раз в своей жизни, зная, что будет наказан ни много ни мало — погибелью.
С каждым днём его всё больше и больше поглощает чувство тревоги — оно затягивает, как белоснежные зыбучие пески в его же снах.
В первом своём кошмаре он вдруг почувствовал, какой опасности подвергнуто то, что объединяет их с Игорем. Прочувствовал на своей шкуре этот почти что животный страх, что у них отнимут их — вот так просто. Будто они не люди. Будто не могут позволить себе быть хоть на мгновение счастливыми. За день до этого их вместе видел лейтенант Зорин.
Самое крепкое, самое родное и самое прекрасное, что у него было, что у них было, оказалось таким хрупким. Будто он и не знал, когда только начинал тонуть в этом чувстве, во что они оба ввязываются.
Затем приходили, ночь за ночью, и другие кошмары — и во всех он проваливался то в мрак, то в снег, окрашенный в красный, то шёл ко дну, видя собственное отражение на поверхности водной глади.
Игорь не задавал вопросов — всегда обнимал крепче, гладил по плечам, по волосам, шептал какую-то сонную сумятицу на ухо, вновь и вновь вызывая улыбку у своего полковника.
— Игорь… — мужчина тяжело опускается на кровать — та продавливается с лёгким скрипом, но Катамаранов и бровью не ведёт.
У его Игоря ресницы — вороньи крылья, непроглядно-чёрные, блестящие, длинные. Взмахнёт — и не станет ни этой хрущёвки, ни пахнущих хлоркой длинных занавесок, ни их самих.
И хорошо было бы.
Хорошо было бы, наверное, забыть о непрекращающемся бешеном яростном стуке в груди, о мимолётных взглядах ещё со школьной скамьи, о пьяных беседах на крышах домов.
Хорошо было бы утонуть в той же сонной безмятежности, в неведении, быть, как в материнской утробе — где есть лишь биение своего и чужого сердца.
Врач ему сказал, что у него аритмия. Аритмия… Да вот не в сердце только. В жизни. Всё идёт наперекосяк, стоит только оранжевой каске замельтешить на горизонте. Работа не работается, любые планы нарушаются, а сердце… сердце сходит с ума.
Неистово бьётся о рёбра, качает кровь с такой силой, что кончики ушей и скулы алеют, будто после пробежки. Бесконтрольно.
И вот в какой-то момент в доме на столе стоят уже две кружки, а не одна, в ванной комнате прячутся две зубные щётки в стакане, чужая одежда висит на батарее, а в отражении мелькает порой незнакомая и забытая улыбка. Но уже своя.
И дом, наконец, оборачивается Домом, о котором будто только в книгах писалось. Ему казалось обретение этого «Дома» глупой романтической ересью. Такой же, как любовь с первого взгляда и поцелуи, выбивающие землю из-под ног.
В потрескавшейся на потолке краске и в выцветших желтеющих обоях для Жилина, впрочем, не находилось никакой романтики. Вся романтика будто бы собралась в одном человеке — нелепом, проблемном, до одури безалаберном. Она собралась в нём и оказалась не представляемым раньше полковником клубком змей (как любовь его брата к нему), она оказалась тёплой расцветающей силой.
Жилину непременно виделся свет, когда
он появлялся на горизонте. Скошенный, падающий, изгвазданный, он, если и плёлся куда на своих длинных худых ножках, то непременно к нему.
И никуда больше.
Только к нему.
Казалось, будто он больше нигде и не бывал, потому что, где бы он ни показывался — всегда на пути навстречу. Даже если встречался он в камере — всегда подрывался к решётке, будто магнит, улыбался ехидно, мямлил что-то своим пьяным непослушным ртом, тянул свои чёрные руки, марал китель, пока не получал по рукам от коллег полковника.
В какой момент трещина на потолке сложилась в кривую ухмылку?
— Я могу задержаться сегодня, не жди меня, хорошо?
Приходится делать дела и работать работу — всё то, что милиционер не то чтобы не любит, но на что у него совсем нет ни сил, ни времени. Чтобы нельзя было прицепиться к нему, чтобы нельзя было надавить. Чтобы оставили в покое и не смотрели косо.
Да и, чего греха таить, чтобы забыться.
Он пытался бежать, правда, пытался, но Игорь…
Он, стоило признать, был рядом, только тогда, когда был нужен. Проблема была в том, что он нужен был Жилину каждую секунду.
С тех пор, как в груди теплом начало разливаться это чувство, с того самого момента тогда ещё юношу поглотил страх лишиться его хоть на секунду. Будто в тот же миг пропадут касания, улыбки, одна сигарета на двоих, пьяные рассветы — всё. И пропадут.
— Н-не уходи, — наконец, шепчут чужие пересохшие губы, а гибкие длинные руки сонно обвивают предплечье.
Старые шрамы вновь ноют, будто эти слова — металл, проникающий прямо в грудную клетку. И до физической боли такое знакомое чувство.
Жилин ведёт плечом, тянется к чужой колючей щеке, едва касаясь, гладит мелко дрожащими пальцами острую линию челюсти Катамаранова.
Мурашки медленно стягивают затылок, мучительно, не спеша, перебираются в горло, одаривая его непрошенной хрипотцой.
— Я скорее от себя уйду, чем от тебя, — говорит он. И добавляет почти тут же: — Хороший мой.
Мой.
И это всё, что ему отпущено чувствовать — что он его. И впервые в его жизни что-то работает в обе стороны. Будто только они есть друг у друга. И никого кроме.
Он не знает больше ничего. Ни куда девать руки, ни эти горы своих глупых ребячьих чувств, ни куда девать нарастающую с каждым днём тревогу, осторожность.
Осторожность всегда была его слабым звеном. И будет. При внешней безмятежности он всегда взведён, готов вскипеть в любой момент, как птица, на чьё гнездо напали — раздуться, закрыть, защитить.
Разгореться.
Его огонь — огонь переворотов, пламенная стена, возведённая для защиты своего второго сердца. На первое же ему всегда было плевать.
Только когда Игорь кладёт свою узкую ладонь на руку Жилина, тот понимает, что с большой силой сжимает простыню. Кровь тут же остервенело прорывается в задушенные капилляры, побелевшие кончики пальцев теплеют.
— Но на работу всё-таки нужно.
— На работу разрешаю, — Катамаранов глупо сонно смеётся, будто перенял эту манеру у своего полковника.
Такую погоду, как за окном, дети рисуют на своих измятых листочках с неизменным солнышком в углу.
Только вот редкие облака на небе идут так стремительно, будто на войну, сгущаются где-то ближе к горизонту — дойдёт ли до дома?
Фуражка выжидающе смотрит с письменного стола. Козырёк заляпан. Протереть нужно.
— Игорь…
— Ну, чего?
— Я…
И он понимает вдруг, что никогда не говорил ему этого.
Потому что им и не нужно было говорить.
Говорили разрушенные песочные замки, сцепленные под партой мизинцы, украденное у отца пиво, оставленные в почтовом ящике мятые цветы, незапертая решётка в участке.
Первый поцелуй перед отправкой в армию, о котором они никогда не говорили.
— Игорь, — зовёт он его, будто обсидиановые глаза не смотрят на него с пугающей трезвостью.
— Если когда-нибудь я не вернусь…
— Я т-тебе не вернусь, полковник! — Возмущённо перебивает его голос, а рука даже тянется, чтобы дать мягкий подзатыльник.
Жилин ловит запястье, зарывается своими пальцами в ладонь. Держит крепко.
— Всё моё — твоё, — говорит он совсем не о вещах.
— И я т-тебя, — понимающе отвечает Катамаранов и тянется, чтобы из какой-то природной вредности взъерошить еле уложенные волосы.
Никто больше не знает, кто они друг другу и насколько мало между ними расстояние.
И никто не узнает.
Никто не отнимет это у них.
Заполошно бьющееся сердце отсчитывает секунды до того, как он снова сорвётся в пропасть этих чёрных глаз.
Пять.
Ресницы Жилина мелко вздрагивают.
Четыре.
Всё в груди сжимается с такой силой, что становится тяжело дышать.
Три.
Он почти что робко зарывается ладонью в чёрные волосы Игоря.
Два.
Склоняется над ставшим таким родным лицом, тычется лбом мягко, как это делают псы.
Один.
— Я люблю тебя.
Игорь ничего не отвечает, он уже всё сказал — лишь тянется подбородком за поцелуем, гладит успокаивающе по плечам.
Забирая тревогу.
Всё будет хорошо.
Катамаранов в шутку тянет мужчину на себя, но тот, смущённо разглаживая волосы на затылке, лишь нехотя отстраняется.
— Мой брат нерадивый откинулся, снова ведь во что-то влипнет, беспокоюсь я за него, присмотреть нужно.
Волна тревоги снова заполняет лёгкие, но тут же отступает, стоит Игорю ответить.
— П-присмотри. А я за т-тобой присмотрю.
Жилин склоняется над своим Игорем, мягко целует его губы, уголки сонных глаз, родинку на скуле. Тепло улыбается, когда чувствует, как прохладная рука ложится на шею.
Он знает, что Игорь всегда был, есть и будет рядом.
Потому что так делают только те, кто влюблён.