***
В своей голове, он помнит это совершенно. Ему снилось это снова и снова, в разных смыслах. Но каждый раз — одно и то же. Мать выливает кипяток ему на лицо, и он не чувствует ничего, кроме боли и странной пустоты внутри. На секунду он отключается, и он уже никто. Его мать умоляет, рыдает так, как никогда раньше. И тут появляется его отец, склоняется над ним. Это заставляет Тодороки замереть и сжаться внутрь себя, наполняемый злобой и страхом прямо в его крови, в его венах. Старатель зол, но также Тодороки видит в его лице то, чего никогда не видел. Разве что в своих отчаянных снах. Лицо у него дикое, почти испуганное, а главное, ужасно искаженное, словно он призрака увидел. Осознание поражает Тодороки, но он прячет это в глубинах своего ледяного сердца. Временами ему хотелось, чтобы Старатель беспокоился о нем, смотрел на него этим почти умоляющим, болезненным взглядом. Это первобытная потребность быть утешенным, когда тебе больно. Но когда отец наклоняется, чтобы взять его, это неправильно, и он понимает, что Старатель больше никогда не повторит этого. Лишь на смертном одре. Но причина обжигает даже сильнее, чем вода. Глаза Старателя, его страх, почти пугающее раздражение. Это только потому, что кто-то, его мать, изуродовала его. Сейчас он не только бесполезен, но и отвратителен. Отец столько раз причинял ему боль, но в этот раз все по-другому. Когда он это делает, он становится сильнее. Но сейчас? Лишь очередная неудача в его воспитании. Лишь очередной удар по авторитету и власти Старателя. Тодороки изуродован и обезображен. И это слишком позорно для его отца. Через мгновение, несмотря на ослепляющую Тодороки боль, Старатель бросает его и поворачивается к матери, рыдающей на полу, что пыталась одновременно схватить его и оторвать от сына. Жалость Старателя превращается в гнев. Он хватает её за плечи и трясет. — ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА? — крики приводят Фуюми в комнату. Она тут же подбегает к Тодороки, поднимает его, зовет на помощь. Гнев Старателя жестоко вырывается за считаные секунды. Он бьет мать по лицу, и она падает на бок. — Глупая сука, ты его испортила! Тодороки чувствует, как его сердце сжимается и разрывается от подобного гнева. Горячего, жгучего и красного. Он думает о всей этой боли, о том, что только что произошло, о том, что этот ублюдок заставил её сделать. Сквозь боль его голос звучит глубже и старше, чем должен быть: — Не трогай её! Я убью тебя! Последнее, что он видит в этом сне, это лицо отца, устремлённое к нему. Глаза у него дикие, все тело напряжено, словно он вот-вот протянет руку и сам прикончит Тодороки. Он, кажется, что-то понимает, и уходит, чтобы позвонить в скорую. В углу его мать прикрывает лицо тонкой рукой. Она смотрит вниз, свернувшись калачиком, и молит о прощении. Для Тодороки это несложное решение. Он видел эту сцену сотни раз. Он никогда не винил никого, кроме Старателя, в тот день. Никогда.***
Психотерапевт Тодороки спрашивает его, как он себя чувствует, и он только пожимает плечами. Объективно, все не так уж и плохо, но могло быть и лучше. Ему трудно выразить свою неуверенность словами. Но думая об Айзаве и о том, сколько усилий он приложил, чтобы Тодороки чувствовал себя желанным, он считает, что ему тоже следует постараться. Это так же приятно, как вырывать зубы, но он все равно открывает рот и выдавливает из себя слова. — Все поменялось. Я не знаю, что мне дальше делать. На мгновение воцаряется тишина, и, возможно, она понимает, что он хочет сказать что-то еще, потому что, прежде чем Тодороки успевает остановить себя, он выпаливает корень того, что делает его таким неуверенным: — Какая-то часть меня просто не хочет верить, что Айзава… другой. Что мне не придется жить так, как раньше. Она смотрит на него, постукивая ручкой по колену. — Ну, что бы это значило для тебя? Что бы для тебя значило признание Айзавы, как безопасного человека? Тодороки смотрит на свои руки и ковыряет заусенец. Что бы это значило для него? Это означало бы, что он прожил всю свою жизнь, строил все эти стены и уничтожил каждую часть себя напрасно. Это означало бы, что его превратили в эту пустую, разбитую оболочку просто потому, что жестокий человек хотел, чтобы он стал лучшей версией его. И лучший способ сделать это, было вбить величие в его сына. — Я думаю… — не в силах заставить себя, он замолкает на пару секунд. Слишком страшно признавать, что его жизнь была лишь чередой бесполезных уроков. И отпустить это выше его сил, — думаю, это значит, что все было напрасно. Его терапевт выглядит задумчивой. — Все? Сердце Тодороки жалобно сжимается. — Вся моя жизнь. Я был оружием Старателя, — он смотрит на свои колени и теребит нити, выбившиеся из ткани. — Я не выполняю своего предназначения, так в чем моя польза? По крайней мере, он бы так сказал. Я привык, я знал, чего он хотел, и я ненавидел его за это, но я хотя бы знал, что мне делать. А сейчас я… Он думает о своем отце. О его жестоком, порочном поведении. О его грубых словах, липнущих к его душе, как паразиты. Если ты не герой, значит ты ничто. Если ты не силен, значит, тебе нет смысла жить. Когда он замолкает, он отказывается повторять этот отвратительный голос, звенящий в ушах. — Мне кажется, Тодороки, тебе пришлось принять множество механизмов преодоления, чтобы пережить то, что сделал с тобой твой отец. Самая сложная вещь, с которой приходиться мириться, когда ты наконец в безопасности — это осознание того, что, возможно, то, что помогало тебе выжить, больше не является полезным, а наоборот — разрушает. — Я просто чувствую себя таким разбитым, — признается он, не в силах встретиться с ней взглядом. Тук, тук, тук. Его штаны всегда были такими грязными? — Я не знаю, как вести себя. Моя история такая позорная, я просто не знаю. — Тебе приходилось скрывать самые уязвимые свои части, чтобы защитить себя, — Тодороки рискует поднять на неё взгляд, но также быстро отводит его. В её глазах столько нежности. Никто не смотрит на него таким образом, — Логично, что тебе будет трудно приспособиться. Ты никогда не получал такой безопасности в детстве. — Моя мать пыталась, — говорит Тодороки, но прямо и спокойно. Он любит её больше всего на свете, и никогда не винил за случившееся. Но порою он хочет, чтобы вещи сложились по-другому. — И моя сестра. Мои братья, когда ещё были рядом. Я никогда не был по-настоящему одинок. — Но мог бы ты довериться им? Даже если физически ты никогда не был один, позволил бы ты себе эмоциональную связь с кем-либо из них? Чувствовал себя в безопасности? Во рту у него резко пересохло. — Нет. — Это многое меняет. Ты был обременен невероятным грузом в очень юном возрасте. — Раньше я злился. Я ненавидел его. Я все еще ненавижу его за всё, что он сделал с моей матерью. Но сейчас я просто устал. Я хочу перестать думать о нем. Я хочу, чтобы он уже перестал контролировать мою жизнь, — он стискивает руки в кулаки. Бывали дни, когда он хотел убить Старателя. Бывали дни, когда он хотел, чтобы Старатель убил его. В глубине души Тодороки знал, что единственный способ избавиться ото всей этой грязи внутри себя, внутри его отца — это умереть им обоим, возможно, от рук друг друга. Сейчас, когда Старатель мертв, а Тодороки здесь, он не знает, какое будущее его ждет. Или как избавиться от тьмы, которую оставил его отец, кровавую и пробирающую до самого сердца. — Я чувствую в тебе новую эмоцию, — мягко замечает его психотерапевт, глядя, как изменилось его лицо. — Можешь описать, что ты чувствуешь, Тодороки? — Моя грудь кажется тугой. Глаза горят, — Тодороки чувствует, как знакомая стена поднимается. Все выше, выше и выше. Так, чтобы его никто не мог увидеть или добраться до него. Она отделяет его от тех, у кого нормальная, счастливая жизнь. Это справедливо. Его следует изолировать ото всех. Он другой, и он плохой. — Как бы ты описал это чувство? — Раньше, может быть, гнев. Сейчас мне кажется, что просто грусть. Но я не могу выплеснуть это наружу. Мое тело просто не позволяет мне плакать. Я чувствую. Чувствую себя пленником, — он выдыхает. Словно повернули рычаг. Глаза уже не горят. Все тело как будто отдаляется от него. — Что ты замечаешь, Тодороки? — Я делаю это снова. Я… — он выдавливает из себя слова. Ему стыдно, он это знает, но это правда. — Я отключаюсь. — Хорошо, что ты замечаешь, что говорит тебе твое тело. Ты улучшаешься в понимании своих чувств, — она улыбается, её улыбка совсем не натянутая, и для него это самое странное. Сколько искренней доброты она привносит в каждые их встречи, даже несмотря на то, какой он. — Мы можем двигаться дальше. Просто отметь, что вызывает у тебя это чувство, и будь внимателен к этому. Как это чувствуется, и где. Он сидит минуту и почти ничего не ощущает. — Простите, — выпаливает он. Она снова улыбается, и это немного успокаивает его. — Не волнуйся, Тодороки. Ты хорошо справляешься. Я вижу, ты вкладываешь много усилий, и они окупаются. Я вижу это. Ещё один момент тишины. Его терапевт знает, ему ещё есть что сказать. Он так не думает, но с её поддержкой находит в себе силы. — Я просто не понимаю, почему Айзава так беспокоится обо мне. Я знаю, он чувствует себя ответственным, но в этом нет никакого смысла. — Может тебе стоит обсудить это с ним? Мы говорили с тобой о безопасных людях. Ты думаешь о нем, как о безопасном человеке? — Наверное. Исключая мои иррациональные страхи? — Тодороки облизывает губы. — Да. — Как ты думаешь, разговор с ним поможет тебе лучше понять его побуждения? И, может, успокоит твою неуверенность? Конечно, я не могу точно сказать тебе, что он думает. Но, возможно, из его уст это будет звучать убедительнее. — Полагаю. Я ещё не думал об этом. — Подумай. Тодороки бросает взгляд на часы. — О, уже десять. Она снова улыбается и открывает свой ежедневник. — В это же время на следующей неделе? — когда он кивает, она что-то записывает, щелкает ручкой и кладет её рядом с собой. — Хорошо. Ты молодец, Тодороки. Твое домашнее задание — записать, какие ситуации подталкивают тебя отключаться, хорошо? И не отпускай это чувство, если оно возникнет, не осуждай себя и свои эмоции. Он кивает. Ему нравятся домашние задания. Они дают ему что-то конкретное, позволяют записывать и анализировать, а не просто безнадежно гадать, как он стал таким. Чем больше он понимает, тем меньше ему это нравится. Но тем больше он понимает, что, возможно, однажды, он сможет жить сам с собой. Это страшная мысль.***
Тодороки помнит день, когда Нацуо уехал в колледж. Он помнит, как он уходил с чемоданом руках и напряжением на лице, боясь показать радость и облегчение, которые Тодороки видел в его глазах. Но когда Нацуо обернулся, чтобы снова посмотреть на него, там была и боль. Она была в его усталом изгибе бровей, сочувствии во взгляде. Этот взгляд говорил «прости», в тысячу раз яснее, чем могли бы слова. Как Тодороки мог обижаться, когда он так смотрел на него? Как он мог ненавидеть? Нет, он не мог… он не мог… Это были глаза человека, которые несмотря ни на что, просили о понимании. Они говорили: «Мы не просили этого. Мы не просили, чтобы он был нашим отцом». И Тодороки понимал. Поэтому он никогда не держал против него зла. Даже если дом стал ещё пустее, а его сердце ещё холоднее.***
Его терапевт однажды сказала: — Я вижу, что ты в сомнениях и не хочешь расстраиваться из-за того, что твоя семья ничего не сделала. Тодороки начинает защищаться: — Мы были детьми. Моя мать ничего не могла сделать. Я не мог винить их за то, что он делал. — Я не прошу тебя винить их, Тодороки. Это не вина, если тебе грустно, что всё сложилось так, а не иначе. — Могло быть и хуже, — возражает он, но слова слишком тихо слетают с его губ. Почти отчаянно. Слишком хрупко. Он знает, она права. В том месте, которое он никогда не признаёт, ему грустно, что вещи сложились так. И ненавидит свою неблагодарность. Как же Фуюми? А их мать? Они отдали так много, столько частичек любви и человечности после того, как отец наложил на него свои руки. Но этого было недостаточно. Тодороки ненавидит себя, но этого правда было недостаточно. Он страдает от невыносимого одиночества. Ему хочется, чтобы кто-нибудь сделал чуть больше, спас его, стал для него таким героем, каким не был его отец. Это отвратительно, словно предательство, желать этого даже на мгновение. Но он вспоминает себя в пять лет, окровавленного, раненого и напуганного, и хочет, чтобы кто-нибудь сделал чуть больше, чем просто обнял его.***
— Как прошла встреча? — Айзава выезжает со стоянки с такой же невозмутимой беспечностью, которая делает Тодороки таким неуверенным рядом с ним. — Нормально. — Хочешь сегодня на ужин поедим собу? Тодороки улыбается слегка очевидной попытке поднять ему настроение. — Да, было бы здорово. И они снова замолкают. Он продолжает теребить рукав, пока тишина не затягивается. Вопрос, который он держал в себе, вырывается наружу. — Думаешь, это позорно? — выпаливает он. — Я думаю что? — Айзава поворачивается к нему. Его лицо не выражает эмоций, но в вопросе слышится замешательство. Тодороки сглатывает, повторяет про себя снова и снова, что Айзава безопасный человек, и пытается продолжить. — Разве я не… жалок? — Извини, но тебе придется объяснить мне поподробнее, малыш. Почему я должен так думать? — Ну, я никогда никому не рассказывал, — Тодороки смотрит в окно, пытается сосредоточиться на том, как красиво сегодня выглядят облака. — Я позволил своей семье страдать так долго. Если бы он не… умер, я сомневаюсь, что вообще рассказал бы кому-нибудь. Разве это не жалко, сенсей? Он думает, что никогда не сможет винить свою мать, братьев и сестру. Но винить себя — совсем другое дело. Старатель мог разжечь огонь, но Тодороки раздул его, а это уже что-то значит. — Грустно, да. Жалко? Позорно? Ни за что на свете. Неужели ты всерьез думаешь, что мог сделать что-то, чтобы помешать взрослому человеку, который больше и сильнее тебя во всех отношениях, физически подавлять тебя? Пугать тебя и контролировать? Тодороки продолжает решительно смотреть в окно. Есть много вещей, в которых он хотел бы признаться. Как и тот факт, что иногда он заставлял Старателя причинять ему боль, только, чтобы вещи начали обретать смысл. Он не мог остановить начатое, но кто его провоцировал? Все это на Тодороки. Айзава никогда не сможет понять глубины отвращения, которое он испытывал к самому себе. — Я многое мог сделать. — Нет, послушай меня. Ответственность? Это на мне, если что. Это на всех взрослых в твоей жизни, которые видели, что что-то не так, но решили, что это не их дело. Айзава говорит так уверенно, так твердо. Тодороки прикусывает губу, и они снова погружаются в молчание. Суть того, что хотел узнать Тодороки, комом стоит в горле и он прилагает силы, чтобы выдавить свой детский, отчаянный вопрос. — Я все ещё не уверен, какую выгоду получаешь ты, — Старатель получил от него кое-что, как и большинство взрослых в его жизни. Почему Айзава отличается от них? Это так бессмысленно, совершенно бессмысленно, и у него болит голова. — Возможно, я не самый сочувствующий человек, не самый понимающий, не самый подготовленный, но это просто правильно. Ты привык сам о себе заботиться, но позволь мне сделать тяжелую часть, хорошо? Голос Тодороки — шепот: — Ты и так делаешь слишком много. — Ты ещё ребенок, — просто говорит Айзава. Как будто Тодороки не целых пятнадцать лет. Как будто он не прожил всю свою жизнь, как взрослый. — Это не твоя работа беспокоиться обо всем этом. Просто сосредоточься на школе и терапии, а с остальным я разберусь, ладно? Это опасно, думает он, пытается понять и терпит поражение. Айзава позволяет ему делать опасную ставку. Он не хочет, чтобы все испортилось. Не хочет, чтобы Айзава понял, какой ошибкой было принимать его. Слишком много переменных, слишком много риска. Но ему сказали: «сосредоточься на школе и терапии». Неужели все так просто? Было ли что-нибудь настолько просто? Почему он так сильно сражается, если это, объективно, самая простая вещь в его жизни? Голос его терапевта звучит в его голове: он разучивает механизмы преодоления. Это займет некоторое время. Это займет некоторое время. — Хорошо, — отвечает Тодороки. Но под этим он подразумевает нечто большее. Когда он смотрит на Айзаву, он видит, что тот все понял. Он опускается в кресло и считает вдохи. Да, это займет некоторое время.***
— Как жизнь с Айзавой-сенсеем? — Мидория открывает свою тетрадь, перелистывает, чтобы добраться до раздела, который они изучают. — Странная. Хорошая, — через мгновение Тодороки признается: — Другая. — Да, я так и думал, — пауза. — Я рад, что ты теперь в безопасности, Шото. Неужели все так просто? Даже для такого, как он? Он думает об встречах с терапевтом, об Айзаве, о доме, куда он может прийти, если понадобится. Что-то теплится в его груди, но это не гнев, это не ненависть. Тодороки не закрывается. Он позволяет себе чувствовать это. Наконец он позволяет себе. Он не думал, что есть нечто большее. Неужели всё и вправду так просто? Может, не так просто. Но это правильно. И это имеет огромное значение. — …Я тоже.