ID работы: 9622162

Крокус

Black Veil Brides, Bring Me The Horizon (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
22
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
22 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

So hard to let go And I still hear the sound of your voice singin' in my head. Так тяжело отпустить, и я все еще слышу звук твоего голоса, играющего в моей голове. — My Darkest Days — Still Worth Fighting For

Апрельское солнце настойчиво пробивалось через плотную ткань штор, и показывало обитателю квартиры, что в ней давно не протирали пыль. Но апрельское солнце не понимало боли, которое оно причиняло шатену. Апрель теперь причинял нестерпимую боль, заставлявшую сжимать в тонких пальцах простынь, метаться по ней, словно в поисках обезболивания, и утыкаться носом в подушку, наволочку на которой Оливер не в силах поменять: ткань продолжала хранить его, Энди, запах. Оливер не в силах выбросить его, Энди, вещи или даже, наконец, протереть пыль на столе младшего. Он даже не закрывал записную книжку, которую юрист оставил открытой перед своей последней госпитализацией: кардиохирургу казалось, что еще пару часов, и Бирсак вернется, сядет за стол, и продолжит свои записи, но тот все никак не возвращался. Он не вернется, и Оливер знает это. Он не вернется ни еще через два часа, ни через два месяца, ни через два года — он никогда не вернется, потому что спрятан под толщей земли и крышкой гроба, изъеденный болезнью, и Оливер знает это. Но от знания нелегче: ему постоянно мерещится Энди в лицах случайных прохожих, в отражении витрин и зеркал, в манерах речи пациентов, в больничных запахах и в онкологическом корпусе. Он до мельчайшей подробности помнит ту осень, когда лейкоз вернулся: они боролись так долго, так отчаянно, цеплялись за каждую возможность, за любой препарат, лишь бы Бирсак жил, но болезнь, уродливая болезнь, буквально сожрала его, Оливера, Эна на его же глазах. Он видел, как снова оседали вены, как его, Энди, кожа становилась прозрачной, потом желтела, а в последние недели и вовсе отдавала слабой синевой; видел, как Энди терял интерес к жизни, и даже не смотрел в окно, хотя, при госпитализации место у окна было почти жизненно необходимым требованием, потому что у Бирсака был свой ритуал. Он просыпался, и осматривался по сторонам, чтобы понять, где он и что он, кто рядом с ним и есть ли вообще кто-то рядом с ним. Всегда был. Оливер всегда был рядом с ним: спал у него на коленках, не решаясь забраться на больничную койку, чтобы не повредить и без того ослабленный организм своими бактериями, сидел с ним почти круглосуточно, не решаясь бросить Энди одного, но Бирсак буквально гнал Сайкса домой со словами, что цветы пересохнут, все обрастет пылью, и, вообще, у шатена будет санитарная истерика, если он сейчас же не вернется в квартиру. В пустую квартиру. Оливер нехотя встает из кровати, и идет в ванную, натыкаясь глазами на гель для душа с персиком, принадлежавший Энди, на его бритву и зубную щетку. Оливер не может выкинуть их: ему кажется, что еще пара часов, и Бирсак вернется, как обычно, громко кинув ключи на стойку в прихожей. Шатен проводит своей гигиенический минимум, и идет на кухню, где заваривает себе персиковый чай, который так нравится (он даже не может привыкнуть говорить о нем в прошедшем времени) его Энди. Карие глаза пустым взглядом смотрят на календарь, и ловят сегодняшнюю дату — четырнадцатое. Их годовщина. Сколько лет они вместе? Пять? Семь? Оливер уже и не помнит, как жил без Энди, и не представляет, как будет жить дальше. Нет, не так. Жить он уже не будет: он существует, как молекулы вещества. Он до мельчайшей детали помнит их знакомство: оно было под самое Рождество, когда Оливер, кажется, только-только перешел на четвертый курс, а Энди был «первогодкой». Он помнит, что у Энди слегка замялся воротник рубашки, и помнит, что сказал ему, что тот похож на любовника Александра Македонского; помнит, что рассказывал ему о сердце завороженно, и увлеченно читал Шекспира. А если спросить Оливера, когда он влюбился в Бирсака, то тот запросто расскажет: то был мартовский день, когда они в компании общих друзей шатались после пар по городу, и у Энди руки замерзли. Он отлично помнит, что кожа на руках младшего в тот день была сухой, немного потрескавшейся от мартовской влажности и заморозков, и было нещадно-красной; отлично помнит, что без малейших колебаний отдал свои перчатки, и неважно, что у самого руки вечно ледяные, и помнит, что случайно коснулся пальцев Энди. Он влюбился в него именно в тот момент: Оливер помнит, что по его пальцам будто бы ток пустили, в голове резко стало пусто, а сердце сделало кувырок назад, перекрутив аорту. Влюбился по-настоящему, бесповоротно и надолго. До сорванного голоса, до трясучки в руках, до сбитых костяшек пальцев, до готовности умереть за Энди. *** Вечером Оливер буквально выносит себя на улицу, чтобы сходить на кладбище. Его, когда-то очаровательные, каре-зеленые глаза с нефритовыми прожилками, похожие на спил дерева, в котором пробивались молодые ростки травы, или кофе с листьями мяты, были пугающе-пустыми, потерявшими былой блеск и прожилки, похожими на гниющее дерево, и выглядели совсем уж кукольными. Англичанин проходит зазубренный маршрут, кажется, въевшийся в мышцы ног, сначала до цветочного магазина, где покупает крокусы: апрель все-таки, а потом до кладбища, до нужного ряда и места, до нужного надгробья без креста, до нужного надгробья с именем любви всей своей жизни. Шатен глубоко вздыхает, и кладет крокусы на мокрую от недавнего дождя землю. Сайкс думает, что Энди ворвался в его жизнь, как крокусы: крокусы — цветы, означающие новости, а Энди бросил Оливера в печь чувств, разверз перед ним целую бездну эмоций, которых ранее Сайкс никогда не испытывал. Оливер временами до сих пор ощущает тепло, отдаваемое кожей рук Бирсака, когда он касался Сайкса; временами до сих пор ощущает вкус его губ, утыкаясь носом в ту подушку, на которой не в силах поменять постельное белье. В особо тяжелые дни, вроде этого, он доставал вещи юриста из шкафа (он их не стирал и даже не сдвинул с места), натягивал их на ту подушку или даже спрыскивал одеколоном младшего, а затем крепко обнимал, утыкаясь носом в ткань, почти лишая себя самого возможности дышать. Слезы всегда предательски душили. Сейчас — тоже. Сайкс закрывает пустые кукольные глаза, словно пытается представить, что Ди стоит перед ним: высокий, худощавый, но еще не болезненно-худощавый, не с осевшими венами, зато с блестящими васильковыми глазами. Оливер запомнил их именно такими, именно в эти васильковые блестящие глаза он когда-то влюбился; эти глаза смотрели на него влюбленно и нежно, мягко и обволакивающе. Оливер тонул в этих глазах каждое утро, видя его перед собой, а теперь ему не в чем тонуть. Он помнит звук его голоса — низкий и хриплый, но от этого не менее красивый, гладящий слух, возможно, немного похожий на вельвет, когда Энди шептал с утра это свое «доброе утро, Оли», а теперь ничто ему больше не гладит слух. — Если бы ты был тут, — в мыслях начинает прокручивать речь кардиохирург, — я бы поставил крокусы в вазу, и поцеловал тебя, стоя рядом с ними, я бы сжал твои пальцы в своих, потерся своим носом об твою щеку, я бы провалялся с тобой до обеда в кровати, не желая, не то, что вставать — даже менять позу, а когда мы все-таки бы встали, то я бы сварил тебе кофе. В мае бы я поцеловал тебя под цветущей глициней, потому что романтично и красиво, а ты бы сказал мне: «Сайкс, ты — безнадежный романтик, но это так очаровательно». Нет, Эн, очаровательный — ты. Ты — Луна, а я — звезды, вращающиеся вокруг тебя. Вращавшиеся, прости. Прости, мне не привыкнуть говорить о тебе в прошедшем времени. Ты всегда говорил, что я красивый, а я не верил… Теперь мне никто не говорит, что я красивый, но я стараюсь поверить, правда, ради тебя. Без тебя все идет из рук вон плохо, и я даже полюбил бумажную работу в клинике; без тебя все не то, и все не так: музыка меня больше так не привлекает, я не хочу танцевать, но я полюбил дожди, потому что их любишь ты, и я постоянно перечитываю Цвейга, потому что ты любишь Цвейга. Сайкс чувствует, что его снова душит, что дышать почти больно, а нос предательски щипается почти до крика. За грудиной не то режет, не то колит, словно в сердце вгоняли старые, ржавые спицы для вязания, а самую кость вскрыли, не удосужившись дать даже наркоз; сердце будто бы вынули, хорошенько потоптались по нему, а затем вставили обратно между легкими, занося инфекцию, которая заставляла все вокруг гнить, пахнуть мертвым гниением, истекать коричневым горячим гноем, и причинять некупируемые боли. Интересно, думает, Оливер, а ему помог бы фентанил*? Энди не помогал. Сложнее всего было видеть как младший лезет на стены от боли, даже под морфином, даже под комбинацией из наркотических анальгетиков; сложнее всего было видеть, как опухоль изъедала его тело, как его глаза медленно становились серыми, начинали напоминать картонку. Старший закрывает лицо руками, глубоко вздыхает, и будто бы пытается пальцами загнать слезы назад, а потом думает, что, возможно, его еще кто-нибудь полюбит, но не так, как Энди, а он уже точно никого не полюбит: он вывернул свою душу наизнанку перед Энди, он отдал ему все лучшее, что было в нем самом, и второй раз он так уже не сможет. Он уже не сможет кого-то также гладить по плечам, также целовать в висок и лениво говорить, что они опоздают, если не встанут. Он уже не сможет прижиматься к кому-то ночью спиной, как делал с Бирсаком, если они ссорились, и Сайксу не хватало духу пересилить себя и извиниться глядя в, тогда еще, влюбленные васильковые глаза. — Мне так жаль, — тихо произносит шатен, и все же заставляет себя уйти. Да будь у него возможность, он бы лежал с его, Энди, костями. Он бы хотел, чтобы их похоронили вместе. Он бы хотел, чтобы они оба прожили по восемьдесят лет, и умерли с разницей в пару десятков минут. Он бы хотел, чтобы у них был один гроб на двоих, где он также обнимает младшего, прижимая его к себе, а тот утыкается его носом во впадинку между ключицами. Оливер себя ненавидит: ему кажется, что заметь он раньше, что Эн начал больше спать, что мышцы у него болят, что его мучают мигрени, он бы сейчас был с ним, сейчас бы Оливер поставил крокусы в вазу, и поцеловал бы своего мальчика ласково и тепло, возможно, немного настойчиво. Если бы он заметил, то все бы обошлось меньшей кровью, у Энди бы не осели вены, они бы говорили сейчас… Когда Бирсака только похоронили, и его семья еще останавливалась в их квартире, пропахшей насквозь сплетением персика и можжевельника, Оливер даже не мог смотреть на себя в зеркало: он закрывал зеркала полотенцами, лишь бы себя не видеть, а на работе старался занимать себя самыми кропотливыми и сложными задачами, лишь бы не думать, лишь бы не вспоминать. Дорога обратно занимает много больше времени, чем дорога туда: ночной воздух отрезвлял, но в то же время отовсюду, словно назло кардиохирургу, прилетали какие-то мелочи, болезненно коловшие сердце: вот, на витрине книжного переизданное, красивое «Нетерпение сердце» Цвейга, а там, чуть дальше, в музыкальном красивая пластинка Kiss, еще по пути он наткнулся на белые орхидеи, и решил, что мир вовсе пытается выцарапать ему последние крупицы разума из извилин и борозд мозга. «Сердце — мышца, разве, оно может разбиться, Оли?», о, Эн, еще как может, думает Сайкс, и заворачивает на нужную узкую улочку, чтобы сократить дорогу домой. На улице уже давненько стемнело. Шатен замирает: он слышит ее, их песню, под которую они впервые танцевали медляк; песню, под которую Оливер впервые произнес «я люблю тебя»; песню, под которую он впервые услышал «я люблю тебя, как песок морскую воду». В который раз за день Сайкс прикрывает глаза, чтобы вытащить образ Энди из своих воспоминаний? «Nights in white satin» больно режет по сердцу, но приятно гладит слух, унося кардиохирурга куда-то в дебри подсознания, где он слышит его голос. Его низкий, немного хрипящий, но от этого не менее любимый голос: — Ты все еще скорбишь? — Его голос не осуждает, а скорее мягко подкалывает, как умел только Эн. Оливер почти что падает, и резко оборачивается. Нет, он не может быть здесь. Нет, его не должно быть здесь. Нет, он не может его видеть. Это просто происки сознания, и он знает это. Знает, что Энди уже не вернется, и не сядет за свой стол. Знает, что он больше никогда не коснется его, Оливера, губ своими. Знает. Он знает, но все равно протягивает руку в пригласительном жесте, как делал при любой удачной возможности. Они так и не потанцевали в снегопад в парке. — Потанцуешь со мной? — Голос Сайкса, обычно теплый и бархатистый, сейчас предательски дрожал и хрипел, словно старший кричал несколько ночей, не переставая, в подушку, и сорвал его. — Нет, Оли, — Бирсак подходит ближе, и касается теплыми пальцами бледной щеки старшего, отчего у того из уголка глаза вытекает одна-единственная слеза, потому что Сайкс помнит каждое касание, и это — болезненно похоже. — Но почему? — Потому что ты зовешь потанцевать воспоминание обо мне, фантазию обо мне. — Эн, всего один танец, прошу, сегодня четырнадцатое апреля. — На каком еще языке мне тебе отказать, чтобы ты услышал меня? — Брюнет, кажется, сам едва сдерживает подступающий ком, и пальцем смахивает ту единственную каплю, которая бежала по бледней щеке, оставляя за собой влажный след. — Я помню каждый наш танец, и каждое твое прикосновение… Мне так жаль, Эн, мне так чертовски жаль. — Оливер не знает, зачем говорит это, но зачем-то говорит, и Энди все-таки соглашается станцевать со своим Оли. Они рисуют танцевальные квадраты в узкой улочке, а Сайкс почти задыхается: он касается губами угла нижней челюсти Бирсака, он чувствует его тепло, а Энди в ответ тычется носом в чужую, немного колючую, щеку, и просит старшего побриться, потому что, «ну, хватит уже». — А мне не жаль, — Бирсак трется своим носом об щеку Оли, чувствуя, что старший опять задыхается, — потому что ты сдержал свое обещание, и был со мной до последнего вдоха, правда, моего, но ты всегда был рядом. И Сайкс поджимая губы, кивает, а потом снова притрагивается губами к острой нижней челюсти младшего. Он так отчаянно хочет поцеловать его; так отчаянно хочет сжать его пальцы в своих; так отчаянно хочет чувствовать его.  — Можно я поцелую тебя? — Тихо спрашивает кардиохирург, понимая, что песня практически закончилась. — Был ли я когда-нибудь против, Оли? — Энди улыбается мягко-мягко, отчего становится еще больнее осознавать, что все это — только проделки сознания старшего, но он все равно целует младшего, пытаясь вложить все свои чувства в поцелуй, крепче прижимает к себе за талию, сплетает с ним пальцы, и опять чувствует, что одно-две слезинки все же вырываются на свободу, и стремятся по щекам скатиться к подбородку, оставляя за собой влажные следы. — Я так люблю тебя. — Ты любишь воспоминание обо мне, — поправляя каштановую прядь старшего, произносит младший, после чего сразу исчезает. Песня закончилась, а Оливер думает, что пора бы уже сходить к психиатру: его опять изнутри разрывало на куски, выворачивало внутренности, что-то опять заставляло Сайкса метаться. Оливер доходит до нужного дома, поднимается на нужный этаж, открывает нужную дверь, и съезжает по стене: его душит, ему щипает нос, ему больно почти нестерпимо, и он скребет ногтями стену. — Сегодня полгода, как тебя нет, и восемь лет, что я люблю тебя, — тихо произносит шатен, начиная нещадно заливаться слезами. Соленая жидкость не планирует останавливаться, она щипает щеки, больно разъедая их, вызывая красные пятна раздражения, но от слез глаза блестят. Карие глаза Оливера прекращают быть кукольными, но все еще не возвращают своих былых прожилок, и все еще похожи на гнилое дерево. Потому что апрель приносил нестерпимые боли в сердце.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.