Сжимая кулак

PG-13
Завершён
124
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 2 788 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
124 Нравится 21 Отзывы 38 В сборник

Часть 1

Настройки
Перебинтованные руки проходятся по терпкому позвоночнику верёвки. Кровь, спокойно бегущая от сердца вдоль не раз вскрытых вен, мешается с омерзением. Она колется, жжётся внутри, и от неё хочется избавиться. Точно, вены. Верёвка летит в сторону. Скальпель, украденный у Мори, давно проржавел. Дазая даже удивляет, где такой опытный доктор взял такую дрянь. Какая-то чёртова бутафория. Слышится звон выпавшего из сведённых судорогой пальцев металла. Вслед за горе-скальпелем падает почти истерический смех. Руки начинают трястись, и две таблетки веронала из пятнадцати летят к куску ржавчины. Мерзость. Отвращение топят водой из-под крана вместе с белыми драже, и пальцы лезут в карман в поиске вытащенной из кармана рыжего сигареты. Осаму улыбается, и в этот миг все мысли умирают. Не дотерпели, суки, решили сбежать раньше хозяина. Дазай слушает гудки, потом смеётся привычно-рассерженному голосу на том конце радиоволны и выпускает гаджет из рук. В короткий миг, когда пластиковый корпус почти касается пола, он думает, что стоило сегодня попробовать шагнуть в окно. Симптомы отравления забавляют: так и незажжённая сигарета стирается в прах, так и он сыпется, представляет свою гнилую плоть, думает о том, как красиво это кресло полетит в мусорку. Да, стоило, всё же, полететь. Между рвотой и смехом он слышит зов сирены скорой помощи, и лопнувший в глазу капилляр неизменно напоминает про чужие волосы. Первое, что он видит сразу после обеспокоенного личика прелестной медсестры — рыжие локоны. Когда тошнота концентрируется где-то в середине горла, он глубоко вдыхает и пытается увидеть очертания озлобленного лица. Не то, чтобы не знал, как оно выглядит, но как же отказать себе в удовольствии глянуть на это ходячее бешенство лишний раз? Бешенство болтает с прелестной медсестрой, и невыносимо хочется отпустить шутку о ревности, одновременно не сблевав. Шутку не произносят. — Да, я присмотрю за ним. До чего весёлая обеспокоенность в этом голосе. Последняя забава перед падением в сон. Чёрт, в следующий раз точно на крышу вылезет.

***

— Ну? — Что «ну»? — От отравления отошёл, а тупишь, будто опять нажрался. Причина? — Она тебе правда нужна? Общение неожиданно переходит на кинетический уровень, когда слова в невысказанном шквале претензий ярко описывает зло нависшая над пламенеющим голубым оком бровь. Осаму ухмыляется, ведь напускная злоба становится ничтожной перед дрогнувшими в волнении пальцами. Дазай чешет относительно свежий порез, скрытый желтоватым бинтом, и смеётся: — Мне ме-е-ерзко, Чуя! От этого противного мира-а-а! — Осаму неестественно тянет слова, будто нарочно играет свой монолог так плохо. Накахара морщится: не от отвращения, к удивлению суицидника, от чего-то намного глубже. Осаму улыбается шире: это что, сожаление? Чуя восторг не разделяет: стоит, насупившись, и ожидает нормальных аргументов, если такие могут быть. Осаму же сидит с приоткрытым ртом и ждёт, пока слова объяснения, наконец, подойдут к горлу. Рука стоящего перед ним рыжего начинает дрожать явственнее, и её прячут от Дазая в кармане. Бессовестный. Пальцы второй ладони поигрывают незажжённой сигаретой. Дважды бессовестный. Карие глаза всё ищут то знакомое напряжение, когда его собираются ударить, и не находят. Суицидник совсем теряется, не узнавая Чую: рыжий натянут, как готовая лопнуть струна, но не шевелится совсем. Осаму машет перед ним рукой, проверяя реакцию, и встречается с ещё более потемневшим взглядом. Накахара разлепляет губы, и Дазай не без удовольствия подмечает, что в глотке-то у него пересохло. — Ты в последний момент передумал? — Должно быть, пальцы свело, вот и позвонил. Случайно. Чуя фыркает: — В который раз. — В остальные разы я просто не попадал на цифры скорой помощи. — А вызываешь зачем, идиот, если ты уже в петле висишь?! — Играю. — В «Догони меня, кирпич»? Осаму до крови прикусывает щёку, чтобы не обронить случайно: «Нет, в «Вынь меня из этой петли, единственная причина жить», и лишь выдыхает: — Дай сигарету. — Обойдёшься. — Ну же, Чуя, я ведь звонил не мамочке. — Тебе промывали желудок, поэтому заткнись, Скумбрия.

«Напишу это себе на груди и утоплюсь».

Чуя закуривает и садится на диван подле забинтованного. Дазай улыбается, откровенно раздражая рыжего, и невозмутимо вытаскивает ещё одну украденную заранее сигарету Накахары. Последний подмечает, что суицидник никогда не брал её левой рукой, а теперь взял. Осаму понимает это и молчит. Пару затяжек спустя, тушит бычок о своё оголённое плечо, тихо шикнув. Рыжая бровь неумолимо ползёт вверх. — Совсем сдурел? — Ты так беспокоишься…. — Да, беспокоюсь, — непривычно-спокойно выдыхает Накахара, отобрав у Осаму окурок. — Это довольно эгоистично, знаешь ли. Но с другой стороны, конечно, правильно: печёшься за мою жизнь, потому что если Арахабаки… — Да причём здесь Арахабаки! — Чуя вскакивает, и эго суицидника тешит разгоревшийся красным силуэт. О, какая злоба, Дазаю дико льстит. Голубые глаза пламенеют, и Накахара едва сдерживается от соблазна сломать Осаму челюсть, — Я думаю совсем не про себя, вытаскивая твой зад из петли, идиот несчастный! — Пожалуй, только благодаря тебе я обречён… — Заткнись, Дазай! — Обречён на то, чтобы быть менее несчастным. — Я говорю, затк… — красное марево вдруг пропало, — Что ты сказал? — Понятия не имею, — пожимает плечами стервец, поднимаясь, — где у тебя ванна? — Вторая дверь слева. Дверь не запирай. — Не замечал в тебе склонностей к вуайеризму… — А я замечал в тебе склонности к долбоебизму. — И всё же я прикрою. — Я сорву дверь и разобью тебе голову. — Обещаешь? — силуэт Накахары вспыхнул, — Ладно, ладно, не закрывать, так не закрывать… — Огорчённо тянет он, идя по указанному маршруту. Чуя открывает окно. Стоит с минуту, представляя, как этот полудурок выскакивает из него с идиотской улыбкой на лице, и закрывает. Включает кондиционер. Подумав ещё немного, решает, что лучше посторожит Скумбрию в ванной, не то эта рыбёшка при должном рвении и в луже утопится. Возле ванной его останавливает подозрительный всхлип. Некоторые бинты ещё совсем белоснежные, особенно те, что шли от локтей к запястьям, а некоторые пожелтели под слоем мази и запёкшейся крови, как те, которые он снимал с груди. Ткань мерзко прилипала к покрывшимся корочкой ранам, и Осаму, стиснув зубы, глубоко вдохнул, намереваясь одним движением избавиться от взмокшей полоски. — Стой, придурок. Дазай улыбается недовольной мине Накахары, который стоит в проходе со слепяще-белой тряпицей и бутылочкой перекиси и готов, кажется, запихнуть эту самую бутылку ему в такие места, о которых ни один шпион не прознает. — Дай сюда, пока сосок себе не оторвал. — Ворчит рыжий, смачивая тряпочку, — Ладно вены, кожу на кой хер резал? — Я не делал эт… Ай, можно поаккуратнее, мамочка? — Ты отрывал их и даже не пискнул, так что не пизди. — О-о-о, так ты за мной подсматривал? — заискивающе тянет суицидник, и Чуя намеренно надавливает на рану чуть сильнее, заставляя его заткнуться. Открывшаяся картина вызывала неприятный мандраж: рыжий понимал, что шрамов у Дазая в избытке, но чтоб руки были не попросту исполосованы, а изрешечены так, будто он пытался сыграть в мазохистские «Крестики-нолики», он не ожидал. Чуя сощуривается, видя на правом запястье особенно глубокий след. Теперь он понимал, почему Осаму вдруг взял сигарету левой рукой. — Сожми руку в кулак. Не эту, правую. — Накахара скептично смотрит на помедлившего Осаму и понимает его даже без жестов, — Не можешь. Доигрался. Дазай только пытается улыбнуться, но на этот раз получается лишь болезненно скривиться. Молча отворачивается и раздевается догола, смирившись с присутствием рыжего. Чуя тормозит его, дёрнувшегося в ванную, ведь на нём осталась ещё одна тряпка. Накахара осторожно стягивает последний бинт с его шеи и замирает, видя хоть и неглубокий, смахивающий скорее на царапину, а всё же порез, что полукругом обрамляет горло, как если бы Дазай прицеливался перед вскрытием сонной артерии. Руки Чуи предательски дрожат от понимания, что такое Осаму мог сделать только сегодня, рана ещё блестит от проступающей сукровицы. — В последний момент передумал, потому что понял, что не увижу твоё злое лицо, — гнусно ухмыляется самоубийца, на что получает звонкую пощёчину. Такую, что у Накахары заныло запястье. — Тебе всё шутки, да?! — Разве не видишь, насколько я серьёзен? — бросает через плечо отвернувшийся Дазай с таким тоном, будто они обсуждают давно приевшуюся и совсем несерьёзную тему. — Молчи, придурок. И Осаму молчит. Поворачивает по очереди вентили, трогает воду, никак не может определиться, какую оставить, не то планируя искупаться в кипятке, не то замёрзнуть насмерть. Чуя смотрит на ожоги на предплечьях и пробует угадать, какой из них появился, когда суицидник прикидывался пепельницей, какой нанесли ему чужие руки, какой Осаму получил, когда решил поиграть с раскалёнными лезвиями. Голубые глаза бегут по обтянутым тонкой кожей рёбрам и выцепляют на бледном полотне эпидермиса след от пули. — Чуя, — погружённый в свои мысли Накахара вздрагивает, когда его вырывают из дум, — могу я попросить тебя об одолжении? — Я отсюда не выйду. — Я не об этом. — Только попробуй спошлить. — Не буду. — Ну? — Объясни мне, зачем ты решил меня опекать? — Дазай усаживается в не слишком большую, но подходящую габаритам рыжего, ванную, — Проснулся материнский инстинкт? — Проще заставить тебя вырвать обезболивающее в соседней комнате, чем лететь в твою халупу. — Даже не знаю, лицемерие это или забота. — Как хочешь, так и думай. — Я бы озвучил пару мыслей с твоим участием, но ты просил не пошлить… Накахара невольно зарделся, пытаясь, впрочем, скрыть нарастающее смущение привычной стервозностью: — Я тебя сейчас пошлю! Дазай смеётся, и Чуя понимает, что впервые за долгое время — искренне. На душе немного легчает.

***

— Пришёл аптечку мою потрошить? — спрашивает в полутьме Чуя, звонко стукнув недавно открытой бутылкой о кофейный столик. Ночь льнёт к окнам, аки кот, проседью в шерсти которого горят звёзды, а уснуть не выходит. — Ко мне одинаково нейдёт сон и смерть... — с напускной простотой бросает Осаму, заинтересованно уставившись на книжную полку. Количество литературы на тему японской мифологии зашкаливает так, будто Чуя до сих пор ищет причину своего происхождения. Дазай ухмыляется: не библиотека это никакая, рыжий алкоголик прячет там свои запасы, прям за книгами, и горлышки бутылок выдают их проступившие в отсвете люстры силуэты. У Накахары мелко дрожит нижняя губа, и то, что суицидник сейчас полностью посвятил себя содержимому его шкафа, его несказанно радует. Он наклоняет голову, оглядывая силуэт в просторной футболке и шортах, и видит порез в опасной близости к ахилловому сухожилию. Сантиметр левее, и этот дегенерат ещё и хромал бы. Прекрасно. Накахара жмурится, вспоминая, как Дазай восторженно перечислял ему наиболее крупные артерии в людском организме, потрясая перед его лицом медицинским справочником. Невольно ловит себя на мысли, что не покушался придурок разве что на паховую, он отбитый, но всё ж не до конца. Когда Чуя до боли сжимает руку в кулак, не решаясь начать невесёлый разговор, пальцы предательски хрустят, заставляя Дазая оглянуться. Последний отчего-то думает, что это рыжий едва сдерживается от желания его ударить, а не из-за волнения. Теперь они молча сверлят друг друга взглядами уже третью минуту, и в комнате становится невыносимо душно. Разговор опять перетекает в русло неуютной паравербалики, в которой Осаму, может, и хорош, а вот Чуя совсем не может прочесть в раскованности движений и разнузданности улыбки тот ужас, что спрятан за маской беспечности, как драгоценное вино за теологическими книжками. Дазай же ничего нового не видит: какой-то странно нервозный рыжий, сидит и пытается своей неопределённостью сбить его с толку. Даже получается. Накахара старается выглядеть отрешённо, и бросает, как бы небрежно, из-за горлышка бутылки: — Ты же понимаешь, что скорая однажды не успеет? — Более того, я на это рассчитываю. — Но она всё равно успевает. — Успевает, — кивает Дазай. — И ты всегда мне звонишь. — Звоню. А ты клянёшься меня прикончить, но вызываешь медиков. — Вызываю. — А я всё равно лезу в петлю. — Тогда зачем всё это? Осаму смотрит в потолок и хмурит брови, пытаясь придумать подходящий повод. Нервно пытается сжать правый кулак до конца, но не может. Боль отрезвляет, и он прячется за скучающим тоном: — Я читал книгу одного русского… Акунин, Борис. Слышал о таком? — Нет. — «Трагедия прекраснее комедии, похороны величественнее свадьбы, красивая смерть предпочтительнее счастливой жизни — эта эстетическая линия пронизывает всю японскую культуру и облегчает суицидный выбор», — цитирует в великосветской манере Дазай, меряя каждое слово шагом по комнате, так что к концу речи он подходит к Накахаре вплотную. — Так в твоём идиотизме национальность виновата? — отфыркивается рыжий, отпивая из бутылки. Дазай смотрит на него сверху вниз пару секунд, а затем просто пожимает плечами: — Нет, вовсе нет. Просто знаю, что «я устал от жизни» покажется тебе мелочным и банальным. — И после этих слов ты говоришь, что эгоист я. — Конечно. Я вижу в избавлении мира от моего тоскливого присутствия альтруизм. — Теперь ты альтруист, оказывается! Пиздабол ты, Дазай, вот кто. Осаму смеётся и падает на диван рядом, по-хозяйски забросив ногу на ногу. Чуя протягивает ему бутылку, и в ответ на поражённый от такой щедрости взгляд выдыхает: — Слушай ты, псих… — Я попрошу, у меня есть справка от психиатра о моём полном психическом здоровье! — веселится Дазай, отхлебнув из зелёного стекла. — В следующий раз сходи к не слепоглухонемому, ты очень удивишься. — Ворчит Накахара, отбирая у суицидника вино, — Значит, слушай, кретин… — Неплохое начало, мне нравится, — ухмыляется поганец, снова забирая бутылку у ещё не успевшего отпить рыжего, — продолжай. — Я и пытаюсь продолжить! Не перебивай, Скумбрия! — Хорошо-хорошо, не буду. — Ты опять меня… — Совсе-е-ем не перебиваю. — …Перебил. Говорю, услышь меня, придурок, — Чуя сжимает и разжимает кулаки, мысленно коря себя за то, что фраза, которую он так хочет впечатать Дазаю в лицо, никак не рвётся с языка. Он отворачивается и всё, что может из себя выдавить, звучит как: — если ты попробуешь убиться в моём доме, я за себя не ручаюсь. Осаму почти наяву слышит, как Накахара мысленно хлопнул себя по лбу, ведь суицидник понимает, что не это рыжий хочет сказать, не это. Улыбаться становится всё сложнее. — Я хотел убить себя тихо, никого не тревожа, но в итоге мешаю скорой спасать стóящих людей, а тебе тем, что никак не сдохну. Вязкий ледяной ком скукоживается где-то внизу живота, и Чую начинает подташнивать от этих слов. Он всё не торопится снова взглянуть на Осаму, понимая, что выглядит так, будто сейчас заплачет. «Обойдётся этот упырь, слёзы ещё по нему лить». Накахара шумно сглатывает и с вызовом поворачивается к Дазаю: — Я хоть и клялся тебя приколпашить, Скумбрия, но я б не смог. — В чём дело, тебе меня жаль? — Да нет же! — взрывается Накахара, ударив по спинке дивана раскрытой ладонью, — Потому что я вообще не хочу, чтобы ты умер, идиот! — Это довольно странно, — теперь Осаму улыбается только уголком губ, салютуя рассерженному рыжему вином. Самообладание Дазая трещит не менее ощутимо и громко: он старается не смотреть на гримасу боли, накрывшую лицо Чуи, и крепче сжимает бутылку. — Ничего в этом странного нет, — обиженно шепчет Накахара, мелко дрожа, как будто его прошиб отвратительный холод. Улыбка пропадает с лица Осаму насовсем, а отрешённость прилипает к глазам. Он не слышит, что кричит ему Чуя, пока рыжему кажется, что он должен именно сейчас сказать всё, что носит в себе годами непрекращающегося волнения за этого полудурка. — Если ты сдохнешь, — он по-детски тычет пальцем Осаму в грудь, и взгляд суицидника снова трезвеет, — если только попробуешь умереть, — цедит Чуя с такой злобой, что Дазай невольно напрягается, — я камня на камне в этом городе не оставлю. — Тогда ты умрёшь без моей способности… — хрипло выдыхает Дазай, когда Накахара наклоняется ещё ближе, напоминая разъярённого воробья, который хочет оторвать голубю хвост. — Именно, придурок, потому что ты мне нужен! — губа рыжего предательски дрожит, ведь он совсем не может унять клокочущее где-то в горле сердце. Дазай весь сжимается, когда Накахара находит взглядом едва живые глаза напротив и сипит: — Потому что я тебя люблю. Осаму не знает, чья слеза первой срывается с ресниц, но Чуя, стыдливо отвернувшись, поднимается с дивана. Дазай дотрагивается до своих век. Верно, первым сдался не он. Ночь истерично скребётся в окна, умоляя впустить свой мрак в сердца. Рыжий ищет взглядом сигарету, хочет потянуться за ней, но замирает, краем глаза заметив, как расплывается по ковру винное пятно. Его хватают под локоть, хотя и не спешат возвращать назад. Чуя чувствует, как дрожит рука Осаму, и медленно, будто не веря в этот момент, поворачивается. Он отчётливо слышит, как что-то раскалывается и ухает, падая в пропасть. Таким Дазай никогда не был. Ни разу Накахара не видел такой мольбы в его глазах, никогда Осаму не был таким напуганным, таким… Таким… Живым. Его всего бьёт крупной дрожью, он шепчет, умоляя о прощении, хрипит слова раскаяния, захлёбывается в признаниях. Он утыкается лбом в неожиданно-ласковые руки и больше не может сдерживать рыдания. Он весь сейчас — один осколок, сплошная эмоция, ноющая боль в запястьях, весь лопнувшая струна, которая бьёт музыканту в глаза. Чуя застывает, не в силах ни податься вперёд, ни отпрянуть назад. Он совсем не понимает, что натворил: случайно убил Дазая или дал ему надежду. Накахара опускается на колени, совсем одеревеневший, и осторожно обвивает руками содрогающиеся плечи. Чуя боится закрыть глаза, с ужасом ожидая, что сейчас Осаму выхватит из ниоткуда пистолет и застрелится. Не замечая, как он и сам раскис, запускает руку в каштановые волосы, удивляется собственным размазанным по ним соплям. Где-то между десятым «Прости» он вдруг слышит «Люблю» и крепче стискивает хилые плечи. Осаму что-то лихорадочно шепчет в ключицу Чуи, рассказывает о смыслах, незатейливых и простых, как жизнь букашки, о витиеватых и ужасающих, как людская; кашляет, когда пересыхает в горле, кричит в отчаянии, что он — насекомое, что место ему на подошве, но он очень хочет быть человеком, что жаждет остаться здесь. Совсем сползает с дивана, то рассыпается в раскаянии, желании любить и жить, как человек, то покрепче сжимает плечи рыжего и плавится в чужих руках, одуревший от закольцованного вокруг его беспомощности тепла, от горячих слёз, опаляющих его шею, что стекают по царапине на горле, раскалённые настолько, что по черепной коробке размазывается мысль об ожогах, которые непременно останутся. Пускай. Он согласен. На всё согласен, только бы этот огонь не потухал никогда. Только бы у него всегда была своя искра. Некогда белый ковёр придётся выбросить. Желающий пробудиться уже не спит, но до сих пор жив. Ночь ещё угольно черна.
124 Нравится 21 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (21)