Наказывай сына своего, доколе есть надежда, и не возмущайся криком его. Притч.19:18
Боль — лучший учитель. Страх — сильнейший катализатор в процессе воспитания. С их помощью дети запоминают правила, по которым живут все достойные люди, намного быстрее. И быстрее учатся выстраивать свою жизнь согласно им. Так — правильно. За этим — истина. И Густаву никогда даже в голову не приходило, что может быть иначе. Каждый достойный человек воспитывался в страданиях и страхе. Только так можно выточить из себя не червяка, но человека — богоподобного создания — раба Божия на Небесах и царя на земле. Густав — правильный до последнего лопнувшего капилляра в красных от правильных слёз глазах. С правильной осанкой — единственное, что хоть как-то спасает от режущей боли в совсем ещё свежих красных полосках на бледной коже спины с яркими, как взрывы галактик, синяками. Немного ослабит напряжённые мышцы, и края лопнувших под ударами розг верхних слоёв кожи вновь разойдутся, пронзительными ощущениями отдаваясь в лопатки и поясницу. Слёзы — показатель боли и раскаяния, и Густав научился выдавливать их из себя перед родителями с правдоподобностью актёра на сцене Большого Драматического театра. Отец верит, что Густав действительно раскаивается, Густав не знает, как это — раскаяться, и за что он должен. Густав — правильный до безразличия к неправильному страху. С правильными чертами лица, которым он всегда придаёт правильное выражение. С правильной игрой ни разу не дрогнувших рук, бинтуемых на ночь и стреляющих резью в запястье от любого попадания жидкости в правильных форм правильные шрамы. С правильным взглядом застывших в ипостаси глаз, задерживающимся только на правильных вещах и только в правильном направлении. «Мужчины не плачут» — но Густав ещё ребёнок, а дети должны рыдать. Если нет слёз, значит недостаточно больно, если недостаточно больно — значит плохо усваивается прозрачная истина. Значит нужно ещё. Густав — правильный сын правильного отца, в губы которого вросла, как влитая, правильная улыбка. Наверное, когда Густав вырастет, у него будет такая же. И семья, и улыбка. Так — правильно. Всхлипы сотрясают тело и душат, как затянутая на шее петля. Притворяться нужно лишь первые тридцать секунд — дальше всё происходит как по наитию. Кашель прорывает застоявшуюся внутри злобу, глотку сдавливают издохшие в ней крики, и хочется выкашлять свои недостойные лёгкие. Не потому что больно и не потому что страшно; не потому, что так правильно, а потому что хочется возжелать того, что нельзя. Густав — достойный наследник в достойной семье. Беспрекословно повинующаяся мужу жена, убеждённая в его правоте и холодная к страданию детей, два ребёнка: старший и младший — братья, доносящие друг на друга за любую провинность отцу, и глава уважаемой семьи потомственных музыкантов Шваген-Вагенс, с идентичными Густаву шрамами на спине и с застывшим в одном выражении лицом. Густав знает, как это — улыбаться внутри и одновременно с тем корчить гримасу боли на лице. Он слышит разносящегося в гневе отца, с лица которого так и не слетаетКто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы впоследствии утешаться им. Притч.13:25
Бойтесь каждый матери своей и отца своего. Лев.19:3
Отец, безусловно, любит Густава — следы его искренней отеческой любви опоясывают младшего Шваген-Вагенса с ног до головы и дают о себе знать под жесткими струями ледяной воды. Густав боится своего отца и боится расстроить свою мать. Но ни гнев отца, ни его улыбка, ни его наказания не страшат Густава. Густав боится не потому, что ему страшно, а потому что так правильно. Отец грубо хватает за волосы и прямо в лицо выдыхает с отвращением: «Ты меня опозорил перед всеми, ничтожество. Это вот так ты меня отблагодарил за всё то, что я тебе дал, да? Без меня ты был бы никем!» Толкает со всей силы от себя и подбородок презрительно вверх поднимает. Густав падает на пол и всем телом ударяется о начищенный до блеска паркет. Щиплет нос, в глазах — искры, на щеках слёзы. Густав медленно считает до тридцати в уме и верит, что станет легче. Принесённого первого места на вступительном в консерватории отцу не хватает: ты не лучший среди всех, кто туда поступал с открытия. Густав теряется. К вросшему в кору головного мозга стандарту быть достойным и правильным добавляется ещё один — быть везде лучшим. Так — правильно. Так — не больно. И Густав делает всё, чтобы показать лучшие результаты. Чтобы, наконец, перейти черту, отделяющую его от полноценного человека, достойного уважения, а не только издёвок. Встаёт ровно в шесть утра, делает утреннюю гимнастику, изо всех сил старается на дневных и вечерних занятиях музыкой, рисованием, математикой, литературой и историей. Терпит, как данное, все удары линейкой, розгами и словами, принимает душ и ложится спать ровно в одиннадцать часов вечера. Ни на секунду не искажает выполнение чёткого плана по распорядку дня. Отец с детства твердит, что каждый человек должен смиренно переносить муки. Человек должен помнить, кто он, и не давать дьяволу пробраться в своё сердце и посеять семена высокомерия. Человек не должен думать, что значит многое, не должен забывать, что без Бога он — никто. Он должен быть милосердным. Должен. Густав слишком умный, и поэтому ему не составляет труда сложить «два-плюс-два» и понять, что это правило распространяется только на детей и людей недостойных, которые и не люди вовсе — так вши, собаки плешивые, червяки недоношенные и блошки. Когда Густав вырастет, он, наконец-то, станет достойным Колени протёрты от долгого пребывания в преклонении перед старинными изображениями святых. Ярко-фиолетовые синяки, как неоновые, обрамляют выпирающие кости коленных чашечек. Кожа не успевает зарастать, стёртая многочасовыми молитвами, слетающими с языка на автомате. Густав неправильный и недостойный. Он не может соответствовать самому главному критерию правильности — он ничего не чувствует. Сидя на коленях перед иконами, Густав не чувствует раболепного трепета в области сердца, не чувствует любви к Создателю, не чувствует страха перед Судным Днём, не чувствует потребности просить что-то или благодарить за благополучно прожитый ещё один день. Он сидит, нашёптывает заученные слова и исподлобья поглядывает на пестрящие нимбами лица мучеников, великомучеников, праведников, целителей. Он смотрит на лик Человекобога, вспоминает, что тот был ниспослан на землю своим Отцом только для того, чтобы страданиями искупить грех человеческий и спасти род людской от страшной участи каждого — смерти и ада. Смотрит внимательно, как когда-то в детстве, вглядывается в отпечатанное на сетчатке глаз лицо и уверенно выплёвывает изрезанное «Богочеловек. Он не Человекобог, и человеку подобен не был», с болью в спине поднимается на ноги и, пошатываясь, добирается до кровати. Падает и словно проваливается во мрак. Богочеловек. Он не проходил этот долгий путь от вшивой собаки, ничтожества и мусора до достойного человека. Он был рождён достойным. Как можно на него равняться. Густав ломался бы с каждым новым ударом сильнее, если бы не был рождён уже поломанным. Как реверс своего отца, Густав с каждым ударом собирал себя по крупинкам и выстраивал железобетонный фундамент из чётких взглядов и убеждений. Он не собирал нового себя, он делал то, что не сделала до него природа. Его мир не был блеклым и не был строго чёрно-белым. Он был чётким и правильным, словно весь был с особым усердием вычерчен по линейке. В нём не было светотени и рефлексов, не было градиентов и оттенков, не было проведённых свободной рукой кривых линий; он делился ровно на две части: достойное и мусор. Если бы он был рождён не поломанным, на его лице расцвела бы закостенелая улыбка годам к двадцати пяти, как у всей мужской половины семьи Шваген-Вагенс, но Густав лишь выдавил её, как когда-то выдавливал слёзы, для контрольной фотографии. Чтобы ни у кого не вызвать подозрений и отвязаться от прошлой жизни недостойного человека навсегда. Улыбка с лица была стёрта, как воспоминания о детских снах и боли. Густав не знал ни имени жены, ни того, как она выглядит, ни её характера ровно до дня самой свадьбы. Брак должен был быть исключительно выгодным для обеих сторон, и к мнению самих молодожёнов не только не прислушались, но оно и, в принципе, не спрашивалось. Не положено. Сама девушка Густаву интересна не была. Он ей, кажется, тоже — на этом и построилась семейная идиллия. Детские шрамы на теле изредка побаливали, ещё реже приносили реальный дискомфорт в правильную жизнь достойного человека, душевные же раны не проявлялись совсем. В затягивающейся всё уже веренице времени некогда было вспомнить о том, через что он прошёл, да и что вспоминать-то? Ничего необычного. Обычное воспитание, как у всех. Так — правильно. Родившаяся первой дочь подкосила идеально выверенный план правильного будущего. Густав пообещал жене, что не отстанет от неё, пока та не родит ему наследника. Женщина не могла перечить мужу.Есть у тебя дочери? имей попечение о теле их и не показывай им веселого лица твоего. Сир.7:26
В воспитательных целях поднимать руку на Лидию было бессмысленно — от неё не ожидалось ничего, кроме того, что однажды она выйдет замуж за молодого мужчину из такого же знатного рода. Густав любил свою дочь, но злился, что первый ребёнок не станет его единственным наследником. Он должен был вырасти достойным человеком в глазах семьи, общества и в своих собственных. В единственный раз, когда Густав снова вспоминал свои чересчур светлые детские сны, он сидел с коньяком в руке и ждал, когда родится Себастьян. Ясно было сразу — Себастьян родился не таким же гением, как все остальные Шваген-Вагенсы. С самого детства младший ребёнок пытался уйти от контроля, вырвать для себя хоть капельку свободы и постоянно, постоянно носил в дом достойных людей всякий мусор, так ещё и почитал его за особую драгоценность. Хоть Густав никогда не верил в Бога и не считал, что каждый человек должен пройти путь от грязного червяка до хоть чего-то стоящего человека, показаться неправильным в глазах общественного мнения он не смел. Воспитывать своего сына нужно было так, чтобы он вырос достойным и смог впоследствии вырастить новое поколение достойных людей. Он постоянно вспоминал себя в его возрасте, какие ошибки он допускал в тот промежуток своей жизни, и делал всё, чтобы оградить от этих ошибок Себастьяна. Он максимально отгородил его от всего, что могло негативно сказаться на формировании характера и взглядов парня. Те методы, которым следовал его отец и которыми он явно не добился того, на что рассчитывал, Густав принимал не полностью. Глубокие изуродованные шрамы на спине, не дающие спокойно спать по ночам после рождения второго ребёнка, напоминали о мучительных минутах порки. Такие методы не выдержала бы и жена — она совсем не походила на его мать и с состраданием в глазах глядела на наказываемых детей. От воспитания сына розгами приняли решение отказаться. Если у Густава никогда не возникало желания перечить отцу, Себастьян этим желанием был переполнен. Один его взгляд — пустой и по-взрослому серьёзный — стрелял вразрез отцовским наставлениям. Шваген-Вагенс младший каждый новый год выдумывал и выделывал новые тайники с новыми тайными протестами отцу, и Густава это злило больше, чем всё остальное. Не может быть такого, что его ребёнок вырастет неправильным. Густав стал проводить осмотр комнаты сына каждый вечер. Лучше не становилось. Легче не было никому. Утренние практики игры на фортепиано, вечерние занятия скрипкой, уроки живописи, истории искусств, литературы, математики, географии, проводимые лучшими зарубежными учителями — всё это вводило Густава в сдавливающий изнутри гнев. Его душило. Что бы ни делал Себастьян, его подход к любому делу был в корне неправильным и вызывающим. Внешне он был прилежным и старательным учеником, но Густав чувствовал его желание доказать отцу, что он не бездарность, не ничтожество, не червяк. Он человек и он, как и Густав, заслуживает уважение. Вот только, что этот сопляк о себе возомнил? Широкая улыбка должна была озарять лицо Густава, Себастьян должен был быть слепо убеждён в правоте отца — ни того, ни другого не было. Густав даже не думал о том, что неправильность сына может быть обусловлена его неправильностью. Его методы, слова, дисциплина, мировоззрение — они должны были работать безотказно. На Лидии работало всё — она росла именно такой, какой и должна была вырасти. С Себастьяном же всё было не так. Гордость и тщеславие превращает людей во вшей, позабывших своё происхождение, и приводит к тому, что дети становятся неспособными проходить через все те трудности, которые хранит в себе взрослая жизнь в достойном обществе. Густав знал, что если хвалить ребёнка и говорить ему всю правду, он посчитает себя уже достойным, и именно поэтому Себастьян должен был слышать и слушать, какое он ничтожество. Он — мелкий червяк. Бездарность. Недостойный наследник. Ничто без своей фамилии и отца. До Себастьяна эта простая истина не доходила совсем. Ни через кровавые подтёки на запястьях. Ни через искренние слёзы. Он разрывался от непринятия. Он готовился противостоять. Ложных надежд на то, что сын изменится хоть когда-нибудь, Густав не питал. Его заглатывало осознание того, что его сын никогда не станет достойным. Просто не сможет, потому что постоянно противится и не хочет принимать отцовскую помощь. Ярость пронзает тело, когда Густав, отпустив своего сына на коллективную репетицию в консерватории и заподозрив неладное, решает проверить комнату Себастьяна и находит тайник, внутри которого прячутся дневник с макетом в коробке «тридцать семь». Каждая строчка, старательно выведенная рукой сына разбивает представления Густава о самом себе вдребезги. Его сын его не боялся — его сын его ненавидел, несмотря на всё то, что он ему дал и ещё собирался дать. Тот мусор, что Себастьян так и не перестал таскать в дом был собран в бездарный макет города с изображением на нём района, где живут недостойные люди. Себастьян променял любовь отца, благополучное будущее, хороший статус и уважение высшего света на какую-то дрянь, от которой Густав так старательно своего сына оберегал. Его сын, его единственный наследник был в глубине души таким же мусором и гнилью, как и все остальные никчемные люди. Он не выделялся ничем. Он не мог быть Шваген-Вагенсом. Больше всего Густава поразила и надорвала тяга сына к этим отбросам из заводского района и ко всему тому, что выдумали они для своего утешения — к этой отвратительной музыке, к этому отвратительному, бродяжному, образу жизни, к этому уничтожению семейных ценностей. Явственнее чувствовалась вскипающая изнутри ярость, глаза судорожно бегали по комнате. Руки впервые за столько лет выдержки и идеальной выправки дрожали. Это вот так ты решил мне отплатить, Себастьян? Я дал тебе всё, а ты отобрал у меня последнее! Густав был в отчаянии — на грани с безумством. Его дочь его предала — продалась за деньги сошедшему с правильной, проторенной, дорожки брату, сколько бы Густав не вбивал в её безмозглую голову правила, по которым она должна жить. Он отдавал своим детям всего вывернутого наизнанку и наспех сшитого обратно себя, а они — предатели и отступники — неблагодарно распяли его ожидания. Прогнать сына значило бы лишиться наследника; лишиться наследника значило бы лишить смысла всё то, чем Густав жил. Оставалось только копить в себе злобу, сжимая зубы до выступивших желваков, громко шаркать по полу и перечитывать дневник этого бесстыдного мальчишки, чтобы докопаться до его истинной сущности. Чтобы узнать холодящий ответ на свои недавние вопросы «Ты что-то затеял? Что-то замыслил? Что-то скрываешь от меня». Чтобы знать, какой дефект исправлять. Ему помогут. Себастьяна ещё можно спасти. Только сын не разделяет его мнения. Он не благоговеет перед отцом, не боится его и не желает связывать себя с ним узами. Он плюёт Густаву в лицо и в изуродованную душу. Мир трещит, Густав отчетливо слышит, как раскалывается ещё в юношестве выложенный фундамент, и чувствует, как вновь проваливается во мрак. Секунды тянутся вечностью. Он не узнаёт собственный голос, в котором безысходность и страх переплетаются в нечленораздельные хрипы. Да как он посмел? В голове не укладывается — укладывать некуда, внутри только разруха и отчаявшаяся потерянность. Себастьян выбирает хлам. Сын предаёт отца. Значит Густав — неправильный отец неправильного сына. Улыбка на лице Себастьяна затвердела гораздо раньше условных двадцати пяти. Значит ли это, что Густав — дефектное звено? И всё, на чём он построил свою жизнь, — ложь. В своё время Густав предал себя, чтобы сохранить семью и традиции; так как этот негодник посмел отречься от семьи и выбрать хлам? Душевные раны проявляются внезапно и резко — неправильные злость и обида захлёстывают с головой и застилают собой глаза. Пульс под сто восемьдесят, вместо вдохов — свист, смятение на лице. Густав медленно считает до тридцати в уме и уже не верит, что станет легче. Себастьян забрал у него единственного наследника и сорвал предохранитель с револьвера из коробки «тридцать семь», дулом направив прямо в лоб. Себастьян ушёл. И он не вернётся никогда. Густав чувствует, как срывается в пропасть.