***
Петр места себе не находит, все взглядом Марысю среди гурта пестрого выискивает — авось, где постать чернобровой его мелькнет — да только, как сквозь землю она провалилась. Хлопцы с девчатами через костер прыгают, долю свою с любовью на прочность испытывают — коль руки не разомкнут, то никакая злая сила пару их до самой смерти не разведет. А побрал бы нечистый Степана, да с Гаврилов вместе! Подбили окаянные на спор рискованный, мол хочешь проверить — любит иль за нос водит тебя Марыська? Как будто не ведомо ему, что и в огонь, и в воду за ним пойдет, не побоится. Чуяло сердце, что не к добру это, да поздно сожалеть. Сам кашу заварил, самому и расхлебывать. Подался вдоль берега искать ее, а товарищей в другую сторону отправил — авось кому из них больше повезет. — Марыся, где ты, голубка моя ненаглядная? «Здесь я!» — чудится ему со всех сторон, но вокруг ни души живой, только старый верболоз ветвями у водной кромки шумит, с камышом перекликается. Плутают дороги-змеицы под ногами, все дальше в чащу зловещую уводят, уже и гомон людской не слышно, огня животворящего не видно. Тихо плынет Устюжья, безмолвно — нет ей дела до страстей человеческих, ничто ее покой не тревожит, лишь рожок месяца рябь водную серебрит. Млосно ему, чует сердце беду, да не знает откуда идёт-спешит она. Как бы часом не случилось чего страшного, непоправимого. — Марыся, ау! Плесь! Обернулся на звук — не по себе стало. С омута речного на него глаза колдовские глядят среди венков по течению плывущих, со свечами зажженными. Сам царь водяной на зов пожаловал. Космы, как лен перезрелый с прозеленью, по плечам струятся, жупан синий с рукавами золотом вышитыми, так выступает величаво, что невольно почтение выкажешь, взгляд стыдливо потупишь, аки девица какая. — Ищешь чего, Петр? Расскажи о беде своей, коль помочь чем смогу? — Нареченную свою ищу, Марысю. Пропала она, а куда — не ведаю. — Знамо, у меня она почивает. — Как же так-то? — едва чувств не лишился, когда услыхал сие. Неужто нет больше голубки его? Опротивел свет ему белый и небо зоряное, заныло-закололо в груди от вести лихой. — Идем со мной, сам увидишь. Не раздумывая, бросился за ним Петр прямиком в воду — только брызги полетели — на самое дно волшебством опустило, где русалки и потерчата обитают. Смотрит он — и диву даётся. Все утопленницы в рубахах шелковых, чудными узорами расшитых, каменья драгоценные в волосах русых, распущенных блестят. Хочешь-не хочешь, а залюбуешься, заглядишься. Сердце молодецкое в груди пичужкой забилось, когда среди них и голубку свою увидал. Лицо бледное, ни кровиночки, губы синюшные, словно ежевичным соком налитые, коса расплетена, да не к венцу свадебному. — Почто же сгубил ты ее? — Я ли сгубил, Петр? Осекся он, взгляд печальный в сторонку отвел. Пригорюнился. Тяжкий груз камнем на плечи опустился. Вовек ему вины не искупить, сделанного не исправить. Что же скажет он родичам Марысиным? Как жить тепереча дальше, коли возлюбленной не видать ему больше среди живых? Угасло солнце его ясное, опустел небосвод. — Не печалься. Раз праздник сегодня купальский и власть у мя большая, чем прежде… так и быть, отпущу я Марысю твою. Да позже причитающееся возьму, как время придёт. — Бери, что пожелаешь — только не держи душу невинную! — Разве держу я кого? Все по своей воле пришли, по своей и остались. Нечем крыть ему сию правду горькую. Почитай каждый год утопленники из оврага Медвежьего на службу к водяному приходят, губят себя с молоду по дурости, не ведают на что себя обрекают, несчастные. А Марыся, знай себе, смеется, серпом по сердцу крает его. Так ей радостно среди русалок в рубахе зеленой хороводы водить, да игры затевать — никаких горестей и печалей, ничто не тревожит ее больше. Царь водяной усмешку лукавую прячет, за гостем своим по пятам следует, в учтивости рассыпается. Славный Петро молодец — кудри черные, аки смоль, очи карие, губы тонкие, да так ладно сложен! Многих видал — таких не видывал. Одолело желание жгучие для утехи его себе оставить, а-то от скуки умаялся, поговорить не с кем. Хорошо знает натуру людскую он — легко хлопца вокруг пальца обведет, обманет доверчивого. — Смотри, Петр, внимательно: вон по той тропинке, выстеленной кувшинками и ряской, на поверхность выйдешь. Веди нареченную за руку свою, да не оборачивайся. Обычай так велит, иначе лихом для тебя обернется все. Послушал Петр навета строгого, да в путь двинулся, крепко ладонью девичью в своей держа. Чем выше поднимался, тем сильнее закрадывались в думы сомнения: не обманул ли его водяной? Где же это видано, чтобы сила нечистая добро сотворяла? Так ведь и не сказал ему, что взамен хочет? Призадумался Петр. Показалась рука Марысина ему чужой, как хвост рыбий, скользкой. Не удержался, взор свой украдкой назад устремил, да так и замер — сам хозяин речной за ним следовал, нареченной притворяясь. — Попался! Быть тебе моим отныне! — Не трожь меня, сила нечистая! Обмануть решил! Отдавай мне Марысю мою! А вот я тебе сейчас покажу! Да справится ли ему с самым водяным? Как не боролся, как не сопротивлялся — лишь губы дыханием студеным, тинным обожгло, душу колдовством коварным навеки опутало. Успел мысленно к Богу о помощи воззвать, да крестом себя осенил запоздало — глазом моргнуть не успел, как с Марысей, целой и невредимой, на берегу в зарослях камышовых оказался, всем лягухам на посмех, товарищам поспевшим на потеху. «Не будет тебе жития среди людей отныне. Пручайся — не пручайся, а ко мне вернешься!» — ветром вслед прошелестело, да и забылось как-то. Не до того им было. Наскоро обручились они с любой, а после жнив и свадебку сыграли. Вот только ни меда хмельные, ни кушанья праздничные, ни жена молодая в венке калиновом под боком— ничего не радует Петра. Гости песни бравые затянули, да гопак отплясывают, а он голову буйную повесил и вздыхает тяжко, к чарке прикладываясь. Рвалось сердце его куда-то, а куда — не помнило. Чужой он здесь, чужой.***
Воды, почитай, за год утекло не мало. Потихоньку и хозяйством обзавелись, теличок на ярмарке купили и быка племенного Яшку, хату просторнее прежней справили, садок старый почистили, да грушами-сливами наново засадили. Спорится у Кожумякиных дело соседям на зависть, им самим на радость. Один только Петр не живет, а тает, как воск свечной под лучом горячим солнечным. Днем работу кое-как выполняет, а ночью томиться, ворочается, вздыхает невесело. А то бывало станет поутру у журавля колодяжного, да в воду глядит-высматривает чегой, покуда Марыся бранью не разразиться, да не огреет его ведром пустым в назидание. Свекровка увидит, мотыгу выронит, руками грозно всплеснет и как напустится на нее, свару затевая: — Ты почто, чумичка, Петрушу моего обижаешь! — Вы поглядите на него! У всех мужики, как мужики, а он?! С него все село смеется, зачарованным за глаза прозвали! Петр стоит и слова наперекор не скажет, лишь брови хмурит. Не задевает его их лайка собачья, думы туманные, далекие не бередит. Марыся еще пуще ярится, бранью, как горохом сыпет. Да что ему от того? Невдомек ей, что душа его среди русалок на дне речном почивает — никак вместе с телом белым не сойдется, от того и житья им нет. Летом свили над их хатой аисты гнездо, да птенцов вывели, знаком добрым отметили. Разошлись тучи тяжёлые, над головами предчувствием дурным нависшие. Принесли птицы Божьи сына им: Иваном назвали, в честь тестя усопшего. Счастье-то какое в семье — гостей полон двор, гляди и Петр как-то оживился. Колыбельную сам смастерил, коныка выстругал дитю на забаву. То на руки возьмет, приколышет, посмотрит-полюбуется на первенца своего. Маруся со свекровкой не нарадуются — оттаяло сердце холодное, отогрелось. Чуть погодя решили и крестины справить, две пары кумов взяли, чтобы не прогадать, да никого не обидеть. До самой ночи гудели, медовухой почтевались, варениками закусывали. Неспокойно Петру как-то, глянул в окно, едва сына из рук не выронил. Лик там печальный знакомый на празднество их украдкой поглядывает, глазами колдовскими поблескивает. Всё вспомнил: и как за Марысей к водяному в царство спускался, и как навет нарушил, да зато и поплатился. Бросился к двери прямиком под косицы дождевые, собак брешущих переполошил: луна от их лая лесом так и пошла. Кумовья у самих ворот поймать успели. Как не рвался Петр к судьбе своей злосчастной навстречу, да не пустили, домой силой воротили. — Ой, горюшко! Что же это делается-то! — надрывалась Марыся, руки к груди белой прикладывая. Ванюша в колыбельке ей вторил. Свекровка у покута колени преклоняла, Матерь Божью о спасении молила, в грехах каялась. Совсем охилел Петр после этого, словно сам не свой стал. Кручина по рукам ногам сковала, три дня матушка иконы у изголовья ставила, печь натапливала, да кожухом овчинным укрывала. Не помогало. Петр в бреду ворочается, губами беззвучно нашептывает чего, а-то зубами заскрежещет страшно-престрашно — мороз по коже пойдет. Водой святой кропили, да что ему вода? От нее беда и постигла. Делать нечего: позвали Мефодия — знахаря местного — седого и широкоплечего, как медведь насупленного, нелюдимого. Односельчане вокруг хаты собрались, в шибки заглядывают — чей там делается-то у Кожумякиных. Жуть как их от любопытства распирает, а внутрь протиснуться боязно. Посмотрел на него Мефодий пристально, пучок трав полевых поджег и принялся болезненного окуривать, слова таинственные приговаривая. Застучит со всех углов, в печи загремит, да как пыхнет сажей. На дворе колодец, знай себе, бурлит, ей-ей вода через верх побежала, так зеваки в рассыпную и бросились. Где же это видано, чтобы нечистая сила средь бела дня бушевала? Опустился знахарь на скамью устало и завел речь такую: — Не мил ему белый свет, отсюда и хворь взялась окаянная. Отпустите его, бабоньки, не невольте. Коль сам вернется — живее живых будет, а коль нет, то о душе загубленной в церкови справитесь. В три ручья Марыся со свекровкой рыдали, да делать нечего — пришлось болезненного в дорогу собрать и с Богом выпроводить, на одну лишь милость Его уповая. Побрел Петр на ногах негнущихся к реке, даже с родными не простился, на дите в последний раз не взглянул. Не вернулся домой, хоть и ждали до самых сумерек. Всю ночь глаз не смыкали, крестились, покуда петух в третий раз не прокукарекал. Пошел по селу гомон — сгинул Петр Кожумякин. Как пить дать сгинул.***
Светало. Солнце на телеге в путь свой дальний выезжало, землю освещало заревом. Марыся с утра пораньше к мосткам направилась, рубахи да рядно постирать, и сынок с ней следом увязался — возьми, говорит, подсобить. Одна у неё отрада на сем свете осталась, одно счастье для вдовы горемычной. — Ванюша, ты только около меня будь. К реке близко не подходи. Ему дважды повторять не надо, до того дитя послушное. Пятый годок минул уже. Единственный мужик в их бабьем царстве, работничек маленький, защитник от языков злых. — Гляди, гляди, маменька, что я нашел! Марыся глянула — так кадку из рук и выпустила. У сына в ладошке целый серебряник зажат был, новенький, чеканный. Откуда только взялся? Частенько потом Иван на берегу монеты, да каменья самоцветные находил. Поговаривали, что то батько его с дна речного гостинцы передает, а там, кто ее правду знает-то?