Я сам тебе, праведный, руки вымою.
Князь вперил взгляд во тьму: очертания предметов то появлялись, то вновь исчезали в синем сумраке, оставляя его наедине с мерцающими глазами. Эти глаза давно преследовали его повсюду, они таились в каждом темном переулке, в каждой тени, в каждой мысли; ему было нелегко находиться подле них. О, эти глаза были его погибелью, он знал это наверняка, но в комнате, где теперь лежала покойница, эти-то самые глаза казались князю непременным спасением, жизнью, светом. Ведь именно смерть же дарует человеку облегчение и надежду на спасение души? Мышкин протягивал свои дрожащие руки во тьму, пытаясь нащупать хоть что-нибудь в черно-синем вакууме. Ему было страшно, но это был праведный страх — князь сам бы зарезал себя ножом, если б только эти глаза теперь приказали ему сделать это. Смерть боле не волновала его: кроме мрака и леденящего взгляда для него теперь ничего не существовало. — Лев Николаевич, брат, что же ты?.. — раздалось у него за спиной, — Кому ты руку-то там протягиваешь? Князь почувствовал прикосновение к своему плечу и в страхе обернулся: глаза сияли теперь прямо перед его лицом — Рогожин сидел рядом в неловкой и какой-то изломанной позе. — Это ты? — тихо пробормотал князь. — Я, — ответил ему Рогожин, — Чего ты отвернулся-то от меня? Чего руками-то там машешь? — Рогожин поймал ладони князя, сжал их в своих больших руках, — Дрожишь весь… Руки-то вон они… Как трясутся у тебя… Ледяные… Князь повернулся корпусом к Парфену — у него уже не оставалось сомнений в том, что он, Рогожин, настоящий. Мышкин смотрел на свои руки, которые теперь держал Парфен, и совсем не чувствовал их. Ему вдруг сделалось смешно: — А я глаза твои видел, Парфен, — смеялся князь, — Из того угла на меня смотрели. Сияли… Ха-ха, как тогда, в коридоре, помнишь?.. Я тебя из темноты достать хотел, руками-то… Ха-ха, зарезать себя думал, если ты мне скажешь, ну, г-глазами этими своими. — Совсем обезумел? — озлобился Рогожин, сильно сжав руки смеющегося князя. Он рассчитывал, что боль приведет Мышкина в сознание, но реакция князя была странна: он прекратил смеяться и стал смотреть на Парфена с какой-то особенной тоской во взгляде, которая читалась в сумерках достаточно ярко. Рук из жесткой хватки он не вынимал, словно и не чувствовал, как сильно сжимают его пальцы, словно действительно готов был позволить Рогожину ранить себя. Парфен думал: «Зарезать он себя готов по моему приказу… Сидит ведь, терпит, а я ему пальцы выворачиваю… Мученик… Святой!». Его злость прошла за секунду: — Лев Николаевич, что ты глупости говоришь? Глаза мои тут, на лице моем… Никак не в углу, брат, — Парфен начал бережно поглаживать пострадавшие руки, — Прости, прости меня, ну?.. Пугаю я тебя? Боишься, что ли? Думаешь, убью, да? Боишься ведь? Князь в ответ смотрел серьезно, строго. Помолчав минуту, он ответил: — Я себя боюсь, — он сделался грустен, — А тебе верю, Парфен. — Знаешь, князь, кого ты боишься? Не себя ты боишься, брат, не себя, а ту, которая там, за занавеской лежит… Я это знаю оттого, что сам её боялся и всё ещё может быть боюсь… Эта гадина нам с тобой всю жизнь испортила, кандалами нас к себе приковала, цепями обмотала, на шею их набросила, — Рогожин говорил торопливо, страстно. Он не отпускал рук князя и приближался к нему все ближе, теряя опору, — Я тогда-то, на лестнице, думал, что это ты мне мешаешь счастье построить, а потом понял, что все наоборот… Да, князь! Не там счастья-то я искал! — взревел Парфен, а затем вдруг совсем приблизился к князю, бросил его дрожащие пальцы, заместо них обхватив лицо Мышкина, и продолжил шепотом, — Веришь ты мне, Лев Николаевич? — Верю. — Так знай же, Лев Николаевич, что ты мне самый дорогой человек и что люблю тебя я во сто крат больше, чем когда-либо любил ту!.. Хороший, милый князь мой, я же для тебя ее… приготовил… Для нас с тобой, милый, добрый князь! Чтобы ты знал! Чтоб ты понял! Так знаешь ли ты? — шептал он в лихорадке, цепляясь за скулы Мышкина. — З-знаю, и я, я… — князь был чрезвычайно взволнован, он дрожал и почти не мог владеть собой, — В-всегда знал, Парфен. Лицо Рогожина просияло безумной радостью: — Мой добрый князь, ты один, один у меня в сердце, хороший мой, лучший из людей! Все для тебя сделаю, спасу тебя от всех, от этой гадины уже спас, видишь? — с жаром шептал Парфен, — Веришь же ты мне и моему чувству? Рогожин в безумном порыве дернулся вперед к князю, желая быть еще ближе к нему; они оба потеряли равновесие и рухнули на диванные подушки, цепляясь друг за друга. Князь оказался лежащим на спине, Парфен же с изумлением смотрел на него сверху вниз, читая в глазах его безмерное доверие и понимание. На молодом и взволнованном лице Мышкина не было выражения страха и стыда, он был как бы лихорадочно спокоен. Рогожин мысленно сравнил его лицо с лицом Господа, но не с той ужасающей гримасой мученика на картине в гостиной, а со светлым ликом, которое с любовью выписывают искусные иконописцы: Лев Николаевич словно понимал все об этом мире и о нем, Рогожине, тоже — безграничная мудрость выражалась в его взгляде, и любовь, и понимание, и принятие. Парфен, наполненный высшим чувством, восхищенно и тем не менее осторожно припал к губам князя. Поцелуй был нежным, почти целомудренным. Рогожин задыхался от восторга, а рассудок князя медленно покидал его слабое тело: он потерялся окончательно, ощущая сухие и звонкие поцелуи на своих щеках. — Что ты, князь? — спросил Рогожин, уловив оцепенение Мышкина, — Та тебя лучше целовала? Упоминание о покойнице болезненно пронзило сознание Льва Николаевича яркой вспышкой, вернуло его на землю. Ему вновь сделалось дурно, беспокойно. Парфен смотрел на него сверху и ждал реакции, и князь, особо не раздумывая, притянул его к себе для нового поцелуя. Они провели в блаженном отстранении от всего мира несколько тихих минут, до тех пор пока Рогожин не прервал поцелуй, вставая. — Душно-то как… — он развязывал шейный платок, — Князь, хватит нам лобзаться, идти нужно… Идти, скорее, скорее! Духота какая, невозможно!.. — К-куда же? — Нам с тобою теперь либо в окно, либо в воду, — со страшной улыбкой пробормотал Рогожин, — Выйдем вместе, и в Неву! Как же жарко, Господи… А Нева холодная, хорошая… Князь в ответ глядел совсем потерянным и отчаянным взглядом. — Ну, не хочешь в Неву, тогда… Тогда в Америку! Поедем! Сейчас же! Я ещё не все свои миллионы растратил на ту… Едем же в Америку! — он схватил князя за руку и потянул на себя, видя, что Мышкин снова начинал дрожать. — Парфен, оставь! — вскричал князь, падая на пол, — Я не могу идти, оставь, Парфен, прошу тебя! Н-ноги нейдут… — он действительно не чувствовал своих ног и не мог владеть собой. Состояние Мышкина стремительно ухудшалось. Он едва ли мог здраво мыслить, но сострадание и страх за судьбу Парфена не покидали его — он жутко боялся за Рогожина и за его безумные идеи... Беспокойство князя усиливалось. Он начал плакать. — Лев Николаевич, милый, да я тебя на руках понесу! Да я… Да я тебя доставлю на своей спине в эту Америку, хочешь? Ноги — это, по существу, пустяки… Тебе не обязательно… — Рогожин наклонился к нему, терзаясь из-за его слез и не понимая их суть. — Н-не хочу… Не надо, не надо Америку, Парфен, останемся, я прошу тебя! — умолял князь, обнимая Рогожина слабыми руками, притягивая к себе, пытаясь остановить. Обнимаемый неожиданно напрягся в его руках: — Князь, тихо! Ни звука! Секунд тридцать они провели в тишине, нарушаемой слабыми всхлипами князя. На лице Рогожина отразилась гримаса ужаса, когда он воскликнул: — Т-ты слышал, князь? Она т-там… Ходит! — кричал он, — За занавеской! Все кончено! Пропала наша Америка… Пропали и мы с тобой!.. — Рогожин оборвал свою безумную речь истерическим смехом. Он все смеялся, дергаясь в руках князя, убеждая его в том, что покойница стоит за занавеской и слушает, ждет момента, чтоб зайти. Князь, тихо плача от отчаяния, ласково гладил горячий лоб Парфена своей дрожащей рукой, шептал лишь одну фразу: «не надо». Он хотел уберечь и спасти Парфена, он хотел спастись и сам — но все уже было решено для них обоих. Все уже было бессмысленно. Князь уже не был в силах понимать хоть что-либо — он вряд ли вспомнил бы свое имя, если б его окликнули в тот момент; единственной его целью стало утешение Рогожина, поэтому он беспрерывно гладил безумного Парфена по голове. Ему было невыносимо тяжело, он весь как бы состоял из отчаяния и боли, но он страдал не за себя — он мученически страдал за всех, кто заслуживает сочувствия и понимания… Он плакал так сильно, что не мог ничего видеть в уже просветлевшей комнате: все предметы сливались в его глазах в серо-синее нечто. Вдруг, его внимание привлек странный отблеск света среди темного фона: князь сделал над собой усилие и сфокусировал взгляд на выразительной точке. Из угла комнаты на князя смотрели мерцающие глаза. Рогожин в его руках неожиданно закричал «В окно или в воду!» и громко рассмеялся.причастие
15 июля 2020 г., 20:03