Часть 1
26 июля 2020 г., 00:18
Хеймитч скользит неласковой рукой по её волосам, — пальцы грубые, в мелких шрамах, пряди путаются между ними, рыбьими хвостами ударяя по плечам, посеченными нитями закручиваясь вокруг неприученной, тяжёлой ладони, — Китнисс мажет рубцы под лёгкими той самой мазью от ожогов, заворачивая в хрустящую обёртку из собственных ребер блестящие капельки, — ночью не видно, кровь это, слезы или дождь, — поезд скользит все с той же скоростью, неумолимо приближая к раскинувшемуся паучьими сетями Капитолию, — Китнисс думает что путь по арене в прошлых Играх был длиннее, — сравнение с собственными ногами затертыми в кровь, и чертовыми двумя сотнями миль в час невозможно, даже с учётом остановок в каждом Дистрикте, с жеманными улыбками и словами, горькими возле людей, чьи слезы по погибшим собираются в тонкие ручьи вот уже семьдесят четыре года, — Китнисс смеётся, только чтобы не завыть раненной дичью, запутавшийся в силках, и рвущей их собственными крыльями, срывая оперение с мясом, выворачивая полые кости, оставляя большую часть кожи в узелках и петлицах, — так каждый год, — Капитолий не позволяет ей даже целовать любимые губы, — ладони мальчика с хлебом навеки прочерчены в обхвате вокруг её сердца, — совсем скоро змеёй на пальце оплетая и не оставляя рваных шагов в сторону, подальше от вездесущих глаз, и желчных рук, пальцев, кривых ртов с тонкими нитями ядовитой слюны, стекающей по сахарным улыбкам, — разве смерти двадцати трёх детей каждый год не являются праздником и шоу?
Трефовая дама на столе.
Вы похожи, — упавшая вниз фраза так и остаётся где-то под небом и Китнисс кривит губы, — кидать вызов Капитолию у них уже вошло в привычку, — только Хеймитч делает это осознанно, спит с ножом в руке и затягивает серыми нитками настойчиво рвущуюся память о собственной семье, уничтоженной под треск проклятого силового поля, позволившего ему выжить, — Хеймитч хохочет, запрокидывая голову до хруста шейных позвонков, — победителям только и остаётся плясать на костях гаснувших каждый год революций, скармливая Капитолию и длинному поезду с билетом в один конец их души, оставляя на память только груды трупов, распухших, изуродованных их руками, только потому, что на чертовой бумажке было написано именно его имя, — черви копошатся все больше, поглощая с собой менторские обязанности в виде двух трупов, сражающихся под крылом наставника, ведущего на смерть своей рукой, — ему и спирт вода, а кровь в венах давно приобрела свой градус, — Хеймитчу уже впору и вспыхнуть, только рядом с настоящим огнем, — Китнисс красит волосы в пламенный, и все равно гаснет, тенью скользит вокруг лживых фраз и долгих кошмаров, — она забывается в объятиях Пита, сахарного мальчика с буханкой хлеба, справедливого и доброго, хорошего и милосердного, — Китнисс кривится и её выворачивает наизнанку желанием в вопле содрать слизистую горла до кровавой кашицы, откашлять голос певчей птички и показать всем себя истинную, столь отличную от их знака в золотом оперении, — злую, уставшую, болезненно изломленную, желающую лишь сбежать в лес, к тишине и покою, вытаскивающую дорогих себе людей на сломанных крыльях, сгоревших ещё в той самой шахте, оставившей от её отца воспоминание, — в каждом сне убитые руками девчонки из Шлака умирают ещё раз.
Жемчужина из угля.
Туз пик у изголовья.
У Китнисс крохотный шрам на щеке, — воспоминание о новых законах Дистрикта-12 и широкой спине, закрывшей её от порции боли, — отчаянно запечатано под сердцем, завернутом в сотни слоев из кошмаров каждую ночь и дней без солнца, — там же с трепетом упакованы каждые объятия ментора, с лёгкой горечью чужой боли и забытом уже чувстве безопасности, — Китнисс вся пожеванная, криво склеенная и скомканная, с простреленными кукольными локтями и коленями, — она послушно уговаривает себя любить Пита, — в этом выход, жизнь её семьи, в этом долгожданный покой, обещанный под дулом пистолета, запахом роз, и зловонным духом арены, — а затем она кричит, ломая мыльным пузырем выстраданную систему собственного мира, с четко расставленными приоритетами, — щемящие воспоминания в груди отдаются яростной дрожью, и вторит ей болезненное рычание Хеймитча в доме на расстоянии менее двадцати шагов, — у семьдесят пятых Голодных Игр новые правила, — Китнисс страшнее чем в первый раз, она ломается на пути к знакомой двери, ногтями с бурыми полосками крови и содранной краски удерживая готовое разойтись по швам тело, — что может мешать ментору спать, чьи лица он видит во снах, отличных от пьяного забытья, на кромке прошлого и настоящего, где секунду назад дышащие трибуты рассыпаются в разломанные, хрустящие отвратительно ломающимися чертами маски, жаждущие связать руками-цепями, и выжрать до дна?
Джокер в руках.
— И так всегда?
— Всегда, солнышко.
— Я не хочу возвращаться туда, Хеймитч. Не хочу.
Умереть для неё было лучший выходом, — дрожащая рука опрокидывает стакан отвратительного пойла в глотку, и Китнисс едва не давится, роняя брызнутые из глаз слёзы, скользя взглядом по лицу Хеймитча, чувствуя ледяные удары плети ветра из распахнутого окна, — ментор усмехается, — убить меня действительно проще, да, солнышко? — у Китнисс горит горло, она жмётся ближе к сидящему мужчине, ловит теплые блики, и ей неожиданно хорошо, — попробуй выжить, детка, — Хеймитч хрипло смеётся, — это не такой уж плохой совет.
— На арене... если мы откажемся там вдвоем. Ты же знаешь, Хеймитч. Тебе я умереть не позволю.
Она бьётся в его руках, выворачивается оголёнными нервами наружу, почерневшая, болезненная, изломанная до самых костей, — этой ночью она засыпает с ним, оставив где-то на кромке правды и лжи пьяные поцелуи и мутные кошмары, — у Хеймитча рот жёсткий, горячий, и совершенно взрослый, жадный, — он не Пит, и не Гейл, — он из истинных игроков и победителей, горький и грубый, с тяжёлыми руками в её волосах и жаркими ладонями на трепетных девичьих ключицах, — сны у Китнисс под стать ей самой, больные и отравленные, с песнями Руты и распухшим телами, — она кричит, тянется к нему, и обжигает дыханием мужскую шею.
Карты на стол, девчонка.
Хеймитч всегда выбирает тебя.
Так пылай же.