Не сотвори себе кумира и всякаго подобия, елика на небеси горе, и елика на земли низу, и елика в водах под землею: да не поклонишися им, ни послужиши им.
Вторая заповедь из десяти, Исх. 20:2—17.
Религия не панацея, но она спасает. Когда вокруг происходит что-то ужасное, что-то, с чем человеку справиться невозможно, на помощь приходит Бог. Религия дает ответы на самые разнообразные вопросы, избавляя от мук поиска путем проб и фатальных ошибок, освобождает от боли утраты и бремени собственной ничтожности. Объясняет мир, чересчур сложный для понимания пусть таким большим, но таким беспомощным пред вечным человеческим мозгом. Мы муравьи. Мы лишь жалкие букашки пред ликом Господа, благосклонного к нам, заботящегося о нас, несуразных и глупеньких, совершающих ошибки. Он прощает всех. Он готов принять у себя разбойников и убийц, матерей, выскобливших из своей утробы невинную душу, насильников, поборников убийства морали, гордо именующих себя атеистами. Господь готов раскрыть свои объятия для кого угодно, если тот покается, признает ошибки и хотя бы возжелает праведной жизни. Проблема была лишь в том, что Куроо каяться не желал. Проводя своими широкими ладонями по нежной, почти белой коже его бедер, такой податливой, как глина, которая должна в скором времени стать прекрасным фарфором, прикасаясь губами к местам, где до этого лежали его пальцы, Куроо думает, что это, наверное, его личный Эдем. И его он тоже лишится, как когда-то лишились Адам с Евой, рано или поздно, скорее всего по собственной глупости. Но все его естество противилось мысли, что это неправильно. Если это кажется тем, для чего он вообще был рожден, может ли это быть порочным? Куроо повезло родиться на этот свет. Когда ему было всего 15, мать заявила, что он нежеланный ребенок. Она хотела сделать аборт, но врачи и психологи отговорили ее. Она хотела отказаться от рожденного мальчика, но тут уже ее начала отговаривать мать. Бабушку Куроо почти не помнил — та осталась лишь призрачным видением, теплым воспоминанием, размытой картинкой испещренных морщинами пальцев, протягивающих стакан теплого молока. Мать Тецуро особо никогда не любила, не была с ним нежной, но он был ей благодарен — она дала ему все, что было в ее силах. Будучи матерью-одиночкой, она обеспечила его едой, одеждой, жилплощадью со всеми удобствами, образованием. Пусть она и была холодной и замкнутой, она никогда не препятствовала его дружбе и отношениям, так что он вырос умным мальчиком, способным поддержать беседу на любую тему. Он не был особо общительным, подстать лучшему другу с детства (хотя у того это было в гораздо более радикальной форме), но у него никогда не было проблем с социализацией. Куроо когда-то был ярым поборником научной картины мира. Он учился на биохиме и верил в эволюционную теорию, даже яро ее защищал, споря, кажется, с любым вообще верующим, не разбирая, христианин он, иудаист или мусульманин. Вспоминая об этом сейчас, он думает, что это были славные деньки. Славные деньки хороши в основном тем, что они уже прошли и остались воспоминаниями о собственной недальновидности. Это мило — вспоминать о том, что когда-то был так слеп к вещам, казалось бы, столь очевидным. Это дает некоторое успокоение, что ли. Больше он так не заблуждается, казалось ему буквально месяц назад, больше никогда не примет ложную веру за истинную. Ведь по сути своей атеизм — та же культивация чего-то, что никак нельзя пощупать или увидеть, вера в отсутствие веры, вера, что все можно объяснить методологически. Новая религия, маскирующаяся подо что-то совершенно иное, но тем не менее не престающая быть всего лишь новой религией. Помочь прозреть, как и всем, помогло полное падение, почти социальная смерть. Когда умерла мать, Куроо было 20 лет. Он был готов морально и физически, взял подработку, его приютила тетушка за символическую плату. Тем не менее из него будто вырвали кусок плоти. Это как лишиться аппендикса — вот вроде ничего особо страшного, почти не замечаешь, а некоторые процессы идут не так, как должны бы. Что-то сбивается с привычного ритма, поезд жизни смещается буквально на полтора сантиметра правее с рельсов, и пока ничего страшного не происходит, но это лишь вопрос времени — процесс уже запущен. Когда Кенма попал под машину ночью прямо посреди пешеходного перехода, все рухнуло. Пусть отчасти Кенма сам был в этом виноват – глупо было напяливать наушники с черным капюшоном посреди ночи, — но Куроо больше не был в состоянии сесть на байк. Мотоцикл был почти таким же смыслом жизни для Тецуро, как и наука, так что на вырученные с продажи деньги он накупил кучу ящиков дорогущего пойла и заставил ими свой небольшой провонявший плесенью гараж на окраине, аренда которого была продлена аж на полгода вперед. До того, как случается какой-то пиздец, никто к нему не готовится. Никто даже не рассчитывает, что что-то в жизни может пойти не так. Это одна из ошибок мышления — мы всегда прогнозируем только хорошие результаты, готовимся только к хорошему. Даже паникеры с синдромом Мюнхгаузена и придуманным раком мозга не могут спрогнозировать взрыв газа у себя на кухне — такое просто не берется в расчеты. Вот и Куроо, продлевая аренду, пока были деньги со стипендии, настолько, насколько возможно, чтобы не париться об этом после, не думал, что сопьется, вылетит из вуза и закончит с похмельем и косяком где-то в подворотне уже к концу этой самой аренды. Жизнь так быстро пошла по наклонной, что сейчас Куроо даже не может вспомнить, какие события за какими следовали. Тетушка выгнала его на улицу в надежде вразумить до того, как его числанули, или после? Это точно случилось после того, как его поперли в работы, но его уволили до расставания с Сузумедой? После? Столько вопросов. Это время было похоже на кашу из несвязанных между собой событий, в тоже время формирующих конкретную цепь, которая камнем потянула его вниз, в ту самую подворотню, где его и нашли. До окончания аренды пресловутого гаража, в котором Куроо тогда жил, оставалось буквально несколько дней, а денег для ее продления как-то не наблюдалось. Яку нашел его случайно. Наверное, это было божественное провидение. Мелкий священник, только начавший свою карьеру, полный идеалов и иррационального стремления помочь всем и каждому, хотят они того или нет, буквально подобрал его, как ободранного котенка, и помог собрать обратно жизнь чуть ли не по кусочкам. Он обучался с другим «подборышем» Яку — Львом, сиротой, сестра которого не была в состоянии его обеспечивать самостоятельно, но регулярно заходила к нему и приносила какие-то деньги, пусть чаще всего и скудные, и вкуснейшую домашнюю выпечку. Они жили бедно, но счастливо. Яку подарил Куроо огромную библию и с довольным видом сказал: «Пиздуй читать». Яку вообще постоянно матерился. Он замаливал свое сквернословие, старался от него избавиться, бил себя по губам, заменял эвфемизмами, но постоянно срывался, орал на Льва, а потом снова начинал молиться о прощении. Он был неидеальным наставником — очень требовательным и не особо умевшим в ораторское искусство, но он разжег в Куроо тот огонь, который Тецуро пронес через всю свою достаточно стремительно сложившуюся карьеру. Куроо был превосходным оратором. Его прошлое в научных кругах позволило ему создавать и читать великолепные проповеди, на которые приезжали прихожане со всех уголков Токио, забивая церковь под завязку (и это учитывая тот факт, что в Японии христиан вообще-то кот наплакал). Но самое главное — он думал, что нашел себя. Наконец, спустя столько лет бездумных скитаний во тьме невежества и отчаянных поисков, он смог обрести свет — Бога. По крайней мере, он так думал, пока в его небольшом приходе не появился он. Цукишима Кей был безумно красивым и заметным. Среди японцев, поголовно черноволосых и с узким разрезом глаз, он выделялся белой кляксой на черном картоне. Он притягивал взгляды, отвлекал людей от службы и общения с Богом и, что, наверное, самое страшное, сам не верил и смущал веру других. Их с Куроо знакомство началось во время одной из его проповедей. Куроо говорил про аборты. Эта тема была близка ему, как никому другому, и он планировал завершить свою пламенную речь парой предложений о том, что он мог и не появиться на этот свет, чтобы спасать заблудшие души, если бы мать когда-то давно просто избавилась от его несформированного тельца. Его перебили раньше. — Простите! — раздалось с третьего ряда и над головами взмыла аккуратная белесая ладонь. — А в библии написано, с какого возраста у плода появляется душа? — У ребенка… — О нет, кажется, наша дискуссия обрастает новыми терминами без надлежащих дефиниций, — перебили его. — А ребенком плод становится когда? Уже будучи сперматозоидом? Будучи одной клеткой? Двумя? Четырьмя? Когда у него формируется кровоснабжение — кажется, в библии написано, что в крови душа, верно? Когда на УЗД слышно его сердце? Давайте проясним немного этот момент. — Любая жизнь не должна умирать, — снисходительно улыбнулся Куроо. — Даже клетка жива. — Ох, раковые клетки тоже живые, падре. Может, нам не надо рак лечить тогда? Мы же убиваем их химиотерапией. — Я бы попросил вас не передергивать. — Это что еще за клеточный шовинизм, падре? — усмехнулся он в ответ, а Куроо почувствовал, будто говорит со своим прошлым, а не с блондином с третьего ряда. — Если у них отличный набор ДНК, это не делает их неживыми. Он тоже хотят жить. Только итог их жизни — смерть носителя. Какая жизнь ценнее? По каким критериям мы можем это понять? У раковых клеток есть души, падре? — Вы передергиваете мои слова, я говорил о детях, погибающих из-за безответственности матерей. — О нет, мы говорим исключительно в рамках ваших дефиниций. Вы сказали, что любая живая клетка достойна сохранения ей этой жизни, я лишь уточняю эти слова конкретными примерами. — В приходе подозрительно замолчали. В какой-то момент одна из местных бабушек начала ворчать про молодое никуда не годное поколение, но эта шарманка была настолько приевшейся, что никто даже не обратил на нее внимание. Куроо посмотрел в глаза своему новоиспеченному собеседнику. Весь его вид выражал холодную решимость действовать, особенно ему шли слегка сведенные светлые брови. — Падре? — Как тебя зовут, сын мой? — Я не ваш сын, если только я чего-то не знаю о моей матери, умудрившейся забеременеть от… четырехлетнего? Трехлетнего? –с задних рядов послышался смех. — Опустим подобные обращения. Я Цукишима. — Итак, Цукишима-кун, — Куроо начал постукивать по трибуне, стараясь вернуть голосу спокойствие и рассудительность, как и подобает священнику, — рассказать тебе мою историю? Цукишима сделал приглашающий жест рукой и слегка кивнул. — Я чуть не стал жертвой аборта. Только благодаря благоразумным врачам я вообще получил жизнь и возможность обсуждать с тобой эту проблему. И я считаю, что каждый ребенок достоин такой же возможности. По приходу пронесся одобрительный гул, кто-то начал хлопать. Цукишима скривился, будто ему дали концентрированной лимонной кислоты отхлебнуть. — Скажите, падре, у вашей матери была мечта всей жизни? Она смогла ее реализовать с ребенком на руках? Тогда Куроо задумался. Его мать никогда особо с ним по душам не говорила, но от тети он узнал, что она мечтала стать преуспевающей художницей и уехать в Италию, даже начинала учить язык. Она бросила эту затею, когда он родился, потому что приоритеты резко поменялись — надо было обеспечить ребенка в первую очередь, а потом уже себя. Куроо никогда особо и не задумывался, что лишил мать ее мечты. Это было просто данностью. Дерьмо случается, жизнь поворачивается так, как Богу вздумается, никогда не угадаешь, что случится конкретно с тобой. Цукишима смотрел на его замешательство с сочувствием и качал головой, а потом просто встал и ушел. Куроо кое-как закончил проповедь и отпустил прихожан, потрепав пару мальчишек по волосам. Несколько женщин выразило полное согласие с его позицией, да и Куроо сам, впрочем, был более чем согласен со своей позицией, это просто… было неожиданно. Он не привык говорить с кем-то, кто не бросается бездумными обвинениями, а аргументирует свою позицию. Он оказался по другую сторону баррикад тогда, в числе тех верующих, которых сам когда-то презирал. Да и глупо было бы отрицать, что Цукишима выбивал его из колеи не только своими аргументами, но и вообще собой. Он будто собрал в себе все, что Куроо восхищало: интеллект и красоту, причем красоту не банальную, будто он сошел с обложки модного журнала, а такую живую, которой хотелось дышать, к которой хотелось прикасаться, чтобы взять себе хоть небольшой кусочек, сохранив на подушечках пальцев. Во второй раз они говорили о заповедях, а Цукишима пытался доказать, что это точно писал не Бог, а такие же люди. Например, в библии не было заповеди про ложь, зато поощрялось рабство. Когда Куроо заговорил об историческом контексте написания Ветхого Завета и необходимости его учитывать, Цукишима лишь развел руками и сказал: «Вот именно». — Заповеди придумали люди. Если бы это сочинил Бог, всемогущий и всевидящий, знающий наперед всю человеческую историю вплоть до второго пришествия и живущий вне привычных нам времени и пространства, вам не кажется, что он придумал бы что-то более универсальное? Гуманное? Что-то, что не устареет? Ведь это людская прерогатива — конструировать что-то устаревающее, а Бог вечен. Я неправ? Цукишима оказался профессионалом в том, чтобы оставлять за собой последнее слово. Когда ему казалось, что на этом вопрос исчерпан и беседа окончена, он всегда вставал и уходил, оставляя Куроо с его паствой, и чем дальше — тем больше эта самая паства редела. Священник, неспособный дать отпор какому-то дерзкому парню с атеистическими идеями, не особо прельщал верующих. Кажется, его же прихожане стали считать его слабым. В принципе, к перепалкам с Цукишимой во время проповедей он привык. Да что уж там, он даже выиграл одну! Он был так горд этим фактом, что, кажется, умудрился достать Льва разговорами о том, как ему было тяжело и какой же он в итоге огромный молодец. Предмет спора был очень деликатным, так что Куроо вполне мог понять тот ужас, что буквально на секунду отразился на лице Цукишимы, — врожденные дефекты. Болезни детей никогда не были темой приятной для обсуждения и однозначной. Напротив, когда Куроо сказал, что дети болеют, чтобы расплатиться за неотпущенные грехи своих родителей, его собеседник выглядел так, будто его ударили под дых. — Но ведь вы же понимаете, что это генетика? — вкрадчиво, будто разговаривает с пятилетним, спросил Цукишима. — Разумеется. Но что-то же заставляет гены складываться неправильно. — Случайность. Это невозможно предвидеть, в жизни вообще случайностей много. Куроо покачал головой, улыбаясь. Он чувствовал себя уверенно: подобные аргументы попросту не работают, ведь все в мире живет по божественным законом, согласно его плану. Случайности неслучайны. — Божественное провидение. К тому же, ты знаешь, что Иисус Христос ответил слепому? — Что он расплачивается за грехи предков. — Именно. Куроо захлопали, а Цукишима продолжал выглядеть так. В детстве Куроо как-то видел бездомного щенка, которого подкармливала его мать; она даже подумывала забрать его себе, но арендодатель был против животных, потому что очень боялся за мебель и обои. Как-то раз идя домой, Куроо заметил, как мальчишки где-то на год младше него самого кидали камнями в этого щенка, проверяя свою меткость. Дети жестокие, всегда такими были и будут, потому что они пока и не жили толком, чтобы понимать, что такое страдание, и сочувствовать страдающему. Но морда того животного — то, что Куроо пронес с собой через всю жизнь: он не отвечал детям, не шипел и не огрызался, даже не скулил, он просто будто сконцентрировал в себе все разочарование мира и понял бессмысленность сражения с таким внешним раздражителем. Вот и Цукишима тоже не кривился, не плевался ядом, не кричал и не плакал, а просто смотрел. Смотрел так, что хотелось схватить его за грудки, пару раз тряхнуть что есть силы и орать, спрашивать, какого черта Куроо сказал, чтобы заслужить такой взгляд. — Вы же понимаете, — начал Цукишима, когда гул стих, — что только что обвинили родителей, умирающих от горя с больным ребенком на руках, в том, что это они обрекли свое чадо на гибель? Вам нормально будет спать после такого? — Ничто не мешает им прийти в церковь и покаяться. — И это излечит их чадо от того же рака? — И ничто не мешало им покаяться перед тем, как зачать ребенка или родить. — Что же у вас за Бог такой великолепный, падре, что заставляет страдать невинные души детей плюсом к наказанию родителей после их смерти? Еще в Древнем Вавилоне поняли, что дважды наказывать за один проступок не есть норма. — Кто я такой, чтобы судить Бога, Цукишима-кун? Да и ты тоже. Цукишима цыкнул и ушел. Тем же вечером, проверяя количество пожертвований и считая, хватит ли их на небольшой благотворительный денек, Куроо думал над его словами. Был ли он неправ? Нет. Это правда. Какой бы неприятной она ни была, она останется правдой, и уж лучше услышать ее, чем страдать в неведении, как делал это он первую половину своей жизни. Угрызений совести он не испытывал совершенно. В следующий раз с Цукишимой Куроо встретился на исповеди. Через довольно тонкую, испещренную узором из небольших отверстий перегородку первое, что Куроо почувствовал, — его запах. Цукишима пах смесью клубники, апельсина и каких-то лечебных трав, которая хорошо маскировала врожденный мускусный аромат молодого мужчины, но не перебивала его полностью, так что Куроо повел носом, стараясь уловить это ускользающее наваждение. Куроо не ожидал увидеть его на исповеди по понятным причинам и сразу понял, что она превратится в фарс. Цукишима оправдал его ожидания, но сделал это в своеобразной форме. — Меня сексуально привлекают исключительно мужчины. Это не было неожиданностью для Куроо. Ему хотелось верить, что это он такой проницательный и смог раскусить своего Фому, но, возвращаясь сейчас к этому моменту, он понимает, что скорее всего просто проецировал свои желания на него. Иными словами, если Куроо хотел его трахнуть, он думал, что и Цукишима хотя бы в теории мог ответить ему взаимным желанием. А Куроо хотел. Сначала это было чем-то незначительным, флером желания, еле ощущающимся на кончиках пальцев и волос. Это невозможно было даже принять за полноценное желание — так, допущение варианта развития событий, и то с натяжкой. Но чем дальше в лес, тем больше желание приобретало очертания, форму и в итоге превратилось в настоящую жажду. — Сын мой… — Я не ваш сын, падре. — Цукишима-кун, — исправился Куроо, — в современных реалиях это нормально. — А в библии написано, что это плохо. В современных реалиях, например, нормально не винить матерей в смерти детей и пускать их куда угодно во время месячных, но я больше чем уверен, что вы не делаете ни первого, ни второго, потому что в библии так написано. Поэтому давайте вы не будете мне врать, хоть такой заповеди и нет. — Что ж… — Куроо остановился, подбирая слова. На нем лежала ответственность за каждую душу, ищущую успокоения у него, и Цукишима был одной из таких душ. Он, скорее всего, не сможет привести его в веру — до этого каждый должен дойти сам, в противном случае это будет вопиющей фальшью, — но он обязан хотя бы попытаться дать ему ту гармонию, которую самому Куроо когда-то подарил Яку. — Это грех. Не такой страшный, как например, убийство (Цукишима на этом моменте убийственно цыкнул), но знатно потянет вниз. Раскаиваешься ли пред ликом Господа? — Нет. Цукишима сделал паузу, тяжело сглотнул. Куроо фрагментарно увидел двинувшееся адамово яблоко сквозь щели в перегородке и подавил в себе желание сделать то же самое. — Это такая же часть меня, как и светлые волосы, — наконец сказал Цукишима и, кажется, зажмурился, но Куроо не мог сказать точно. — Я не собираюсь каяться в том, что я блондин. Как и в том, что у меня плохое зрение или высокий рост. Куроо кивнул, скорее сам себе, чем Цукишиме. Значит, подумал он, время просто еще не пришло. Рано или поздно все доходят до истины, тем или иным способом. Умом или страданием. Куроо дошел страданием, и как сильно ему бы ни хотелось, чтобы Цукишиме страдать не пришлось, чтобы для него это прошло безболезненно, он не мог просто заставить его перестроить свое мировоззрение. Но это обязательно случится, решил он, просто возможно роли Куроо в этом уже не будет играть никакой. — Есть что-то еще, что гложет тебя? — Нет, падре. И Цукишима опять ушел. Он уходил и приходил как ему вздумается, зачастую оставляя Куроо наедине с далеко не самыми приятными мыслями, но стойкости Тецуро можно было лишь позавидовать — он не давал своим устоям колебаться, независимо от того, каким сильным был натиск. Поначалу не давал. Куроо решил, что надо что-то делать, когда в таких перепалках они провели три месяца, так ни к чему дельному и не придя. Накануне бухгалтер прихода — приятная дама за сорок, работавшая на бескорыстных началах, диктуемых сильной верой, потерявшая всех троих своих детей буквально за один год когда-то, — уведомила его, что у них наконец-то хватает денег на тот небольшой благотворительный денек, что задумал Куроо. Планировалась достаточно обширная программа: накормить голодающих, по возможности одеть-обуть бездомных, дать им возможность получить квалифицированную медицинскую помощь, пристроить бездомных животных, а также приобщить детей к помощи нуждающимся. На это нужны были большие деньги — для начала, бездомных кошек и собак надо было отвести к ветеринару и сделать все необходимые процедуры, чтобы никого не заразить, и это только одно из многих приготовлений. В одно из воскресений Куроо попросил Цукишиму задержаться. Погода была отличной, так что Тецуро решил вывести его в небольшой садик, разбитый у паперти. Цукишиме ужасно шло солнце, застревая в его золотых кудрях, но самому ему было очевидно неуютно — он тушевался, будто зашел на чужую территорию без должной подготовки, смотрел загнанно, но решительно. И, скорее всего, думал, что Куроо не мог этого заметить, но Куроо всегда хорошо читал людей, а Цукишима был как раскрытая книга, простой с виду, но при этом завораживающий своим содержанием. — У нас тут намечается небольшое мероприятие, Цукишима-кун, — Куроо улыбнулся и поднял глаза к небу, довольно щурясь на яркие лучи. — Я был бы счастлив, если бы увидел тебя там. — Я слышал на проповеди, — Цукишима повел плечом, поправляя сбившуюся идеально отглаженную рубашку. — С чего это вдруг персональное приглашение? И зачем я вам там вдруг понадобился? — Бог мой, Цукки… — Падре, пожалуйста. Мы на брудершафт не пили и явно не выпьем, чтобы у вас было право так ко мне обращаться. — Там будут дети. Я буду рассказывать им про наказ Господа любить ближнего своего. Цукишима глянул на него украдкой, мазнув по довольному лицу. — Так я зачем? Детей путать? — Понимаешь ли, дети как губка — впитывают любую информацию, которую им дают, и принимают за истину в последней инстанции. А мне бы хотелось, чтобы они уже в столь малом возрасте привыкали составлять обо всем свое мнение. — Куроо помолчал какое-то время. Цукишима, судя по всему, думал над его словами и пытался найти подвох или оптимальный поведенческий паттерн на подобных случай. — Жизнь — штука сложная и ответственная. Чем раньше дети начнут это понимать, тем проще им будет во взрослой жизни, когда беззаботность кончится. Цукишима снова дернулся. — Вы знаете, кто я, падре? — он упорно смотрел Куроо на воротник, но не в глаза. — Нет. — Я историк религии. Занимаюсь ранним христианством. Я могу доказать подавляющему большинству верующих, почему Евангелие писал не Бог — а ведь они и правда в это верят, — прибегая к опыту одного лишь первого Вселенского собора, когда был учрежден канон. — Я был бы рад послушать. — Как вы знаете, в каноне четыре евангелия: от Луки, Марка, Матфея и Иоанна. Так вот, евангелие от Ионна сильно отличается от трех других, даже противоречит им. Как думаете, зачем собору в Никее в 325 году собирать такой канон, составные части которого даже между собой не особо согласованы? — Куроо пожал плечами. — Чтобы люди понимали, что канон написан не богом, а такими же людьми. То, что доступ к канону имели лишь избранные до появления Мартина Лютера — совсем другая история. Но сам факт: верующие сами не знают, во что они верят и что несут в массы, за что ненавидят других, как сильно на самом деле грешат не только против бога, но и, что самое страшное, против человечности. Звери лучше — звери хоть знают, чем они руководствуются. А вот ваши прихожане, я уверен, даже не подозревают о существовании апокрифов. — Неверующий историк религии, хах? — Вы только это услышали? — Цукишима, кажется, начинал раздражаться. — Только откровенный идиот, зная обо всех манипуляциях, которые проводили с религией, как ее использовали, ломали, видоизменяли, подгоняли под политику, может продолжать верить, что число Дьявола — 666. А историк-идиот — не историк вовсе. Да и к тому же, религия — такое же явление человеческой истории, как и, например, холокост. Неужели специалист по Германии 30-х в ваших глазах автоматически нацист? — Не злись, — по-доброму рассмеялся Куроо и потянулся, чтобы потрепать Цукишиму по волосам, но тот отшатнулся от него. — Я просто нахожу это забавным, так как знаком с парой теологов. Они, кажется, считают меня вообще неверующим, а я их — фанатичными придурками. Цукишима, вроде, расслабил плечи и потянулся поправить очки. Он пробормотал что-то про схожие знакомства, но Куроо почти ничего не услышал. — Знаешь что? — весело сказал он, потягиваясь в попытке размять уставшую спину. — Ведь я почти закончил биохим! Кстати, зовут меня Куроо Тецуро, это явно удобнее, чем падре. Цукишима посмотрел на него, как на последнего идиота на земле, а солнечный луч, блеснув на его очках, спрятался где-то в золотистой радужке. Ему определенно шло солнце. И как же хорошо, что в итоге после небольшой беседы он согласился прийти на благотворительный день! А на самом благотворительном дне случилось то, что заставило Куроо сделать самое ненавистное — пойти к Яку на исповедь. Нет, в принципе, оборачиваясь назад, Куроо понимает, что это был лишь вопрос времени. Свою заинтересованность отрицать было очень глупо, а Цукишима проявлял ответную, в своей манере — буквально одними глазами, вернее, их прищуром. Не презрительным. Любопытным. Цукишима со всей своей холодностью не мог держать рядом с Куроо лицо, но, кажется, больше этого никто не замечал. Да никто, скорее всего, и не смотрел на Цукишиму так: внимательно, восхищенно, ловя любое движение век, глазных яблок под ними, натяжение кожи на костяшках и запястьях. Добровольно ли он давал Куроо угадать свои желания — другой вопрос. Мероприятие шло отлично. Дети радовались и первыми рвались гладить котиков и раздавать домашнее печенье с лимонадом. Куроо сделал для себя преинтереснейшее открытие: рядом с детьми Цукишима становился другим. Он будто одновременно боялся их и стремился дать им как можно больше нежности одной лишь улыбкой, видимо, полагая, что большего он дать не в силах. Выглядел он при этом как всегда великолепно, а его откровенный испуг, когда его за шею утягивали в объятия, Куроо бы с удовольствием нарисовал, чтобы запечатлеть навечно, но едва ли его уровня мастерства было бы достаточно. Это произошло, когда все закончилось. Кажется, Цукишима тогда знатно втянулся, раз помог с уборкой всего того балагана, в который превратился приход по итогам дня. Оставшегося одного неприкаянного котенка он решил забрать себе, и тот дожидался его где-то у стены в дешевой переноске. Они тогда разговорились, сидя на первом ряду в левой части церкви. Цукишима сидел, закинув ногу на ногу, и слишком много улыбался — ему несвойственно, но Куроо было неописуемо радостно, стоило лишь поднять взгляд на его сияющее лицо. Боже, как же он был великолепен! С этими местами грубыми саркастичными комментариями и огромными глазами, когда дело доходило до объятий, с любопытной полуулыбкой, поощряющей, подстегивающей, с бликующими стеклами очков и мягкими, еле видными отсветами уходящих сумерек на лице. Он был великолепен тогда, он великолепен сейчас, и Куроо уже тогда готов был орать об этом на весь мир — так сильно щемило в груди. Беседовали они ни о чем — и в какой-то момент беседа органично затухла. Куроо поддался своим желаниям и провел кончиками пальцев по его щеке. Кожа была мягкой и на удивление теплой, под его пальцами она моментально порозовела, и Тецуро не смог сдержать улыбки. И тогда Цукишима, положив ладонь ему на шею, подался вперед с явным намерением поцеловать. Черт знает, какие внутренние резервы дали тогда Куроо отстраниться, потому что он точно грезил этим в последнее время. Этим и не только. Но Куроо искренне был благодарен своей силе воли после. Цукишима понял его моментально — отодвинулся дальше, откинулся на спинку сидения, запрокинув голову, поджал губы и зажмурился. — Прости, — прошептал он, — прости, мне не стоило… — Это ты прости, — ответил Куроо, с силой сжимая пальцами переносицу, стараясь таким образом прогнать наваждение. — Не то чтобы я не хотел, Цукки… Блять, я бы очень хотел! Я просто не могу. Я не… Понимаешь, поцелуй — это… — Понимаю, не объясняй, — Цукишима оборвал его на полуслове, и, наверное, к лучшему, потому что Куроо и сам не знал, что хотел сказать. — Тебе этими губами еще чашу целовать. Я не… Господь Бог явно достойнее меня. Прости, что подумал… Куроо не смотрел на него, но он был уверен, что Цукишима опять выглядит так. Как тот щенок. Он звучал жалобно, надломлено, на грани истерики. Когда Куроо все же решился на него посмотреть, он сидел, уперевшись локтями в колени, и тер глаза. Очки болтались в ложбинке между указательным и средним пальцами левой руки. — Господи, я… я такой глупый, — продолжал Цукишима, — мне так жаль. — Ты не… — Мне пора, уже поздно. Он встал, забрал котенка и ушел. Снова ушел, снова оставив Куроо у разбитого корыта собственных противоречивых переживаний. Яку на следующий день долго ворчал о срочности и переоценке Куроо собственной важности, но это резко прекратилось, стоило Тецуро лишь заикнуться о своей проблеме. Мориске сразу будто подобрался и начал смотреть серьезно и испуганно одновременно. — Это рано или поздно должно было случиться, — в итоге сказал он. — Все через такое проходим. Не ты первый, не ты последний. — Исповедь будет тут? — Они стояли рядом с алтарем, Яку непозволительно близко для человека столь низкого — приходилось почти прижимать подбородок к шее, чтобы смотреть ему в лицо. — Может хоть сядем где? А то мне неудобно. Яку даже не отреагировал, а Куроо понял, что, по всей видимости, вляпался слишком серьезно на сей раз. Если его наставник не проявлял никакой активности в ответ на упреки в адрес его роста, пусть и завуалированные, это был очень плохой знак. — Давай я сначала скажу тебе кое-что важное, а потом и сядем, и выпьем, и песни споем, — Яку почесал запястье, как делал всегда, когда не мог подобрать правильные слова и усиленно искал их в своей светлой головушке. — У каждого священника это происходит рано или поздно — появляется человек, ради которого хочется бросить все, который кажется чем-то незыблемо важным, незаменимым. Это, считай, испытание. Соблазн свернуть с намеченного праведного пути, променять вечное на заведомо краткосрочное. Главное в таких ситуациях — устоять, не дать себя утянуть на дно. Ты помнишь сорок дней Христа в пустыне, Куроо? Как его соблазнял Дьявол? — Помню. — Хорошо. Тебе теперь предстоит что-то такое. Куроо задумчиво почесал затылок, осмотрелся. Яку ждал ответа, судя по его лицу, которое Тецуро все еще не мог нормально рассмотреть. — То есть ты тоже через это проходил? Яку скривился: — Это ты ко мне пришел за советом. Когда я захочу с тобой поговорить, тогда и узнаешь. — Хорошо-хорошо, — Куроо улыбался, как умел только он — фальшиво беззаботно. Яку никогда не понимал этой улыбки и каждый раз считал ее чуть ли не личным оскорблением, вот и в тот раз нахмурился, становясь похожим на себя самого. — Ну, я пойду тогда? — Куроо, ты меня понял? — Ага. — Куроо, — с нажимом повторил он, — ты меня понял? — Понял я, понял. — Тецуро поднял руки, сдаваясь, и пожалел, что не захватил какую-нибудь белую тряпку с собой. — Испытание, тра-ля-ля, не поддаваться. Я понял, Яку. Яку кивнул и проводил его до выхода, предложив как-нибудь встретиться и выпить в ближайшие дни. Куроо, конечно, отказался, но в тот же вечер завалился в бар к Бокуто –старому другу, от которого знатно отдалился, когда начал свою карьеру. Бокуто был олицетворением всего, что Куроо раньше так нравилось — байки, рок-музыка, тупые шутки с матами через слово и любовь. Акааши тогда в баре не было, но он не отпускал даже в свое отсутствие, так как Бокуто всю плешь проел великолепными шторами, так гармонирующими с обоями, которые тот выбрал. Он в свойственной ему громкой манере пересказывал, как сам сначала не хотел соглашаться со своим парнем, но когда Акааши попросил ему довериться, он согласился. Куроо никогда не завидовал людям, но в тот момент он явственно ощутил этот укол — он вдруг подумал, что было бы, сотри он из своей жизни последние годы и все, что с ними связано, кроме Цукишимы. Но заинтересовал бы он его, не будь он священником? Очень вряд ли. Запретный плод сладок, а тут разворачивалась катастрофа уровня конца света — их столкнулось два. Куроо распрощался с ним, кажется, около трех утра, изрядно пьяный, и стоически терпел стальные объятия и прости-господи-поцелуи-в-щеки. Цукишимы потом не было около двух недель, а Куроо малодушно начинал думать, что тот сбежал от проблем, но тот опять приятно его удивил — явился на воскресную службу спустя три недели после инцидента, одетый полностью в черное. До этого он носил только кипельные белые рубашки, будто только что снятые с гладильной доски, а теперь вот появился в черной с выражением полнейшей апатии на лице, и Куроо не простил бы себя никогда, если бы не спросил тогда, все ли нормально. — Если ты думаешь, что это как-то связано с тобой, то нет, — спокойно ответил Цукишима, стоя посреди прохода, когда большинство прихожан уже ушли. — Я не думаю, что ты из тех, что из-за одного неудачного поцелуя хоронят всю свою жизнь, Цукки, — Куроо попытался поймать его взгляд, но Цукишима старательно отводил его, цепляясь, кажется, за распятие. — Тогда какое тебе дело? — Цукки, — попробовал Куроо, зная, что Цукишима терпеть не может это прозвище; он не отреагировал. — Я волнуюсь. Ты сам не свой. Что-то произошло? — Это более не имеет значения. Они постояли так еще с минуту. Когда Цукишима снова развернулся, чтобы уйти, Куроо не сдержался и поймал его запястье. — Скажи мне, — Куроо постарался вложить в эту фразу всю свою уверенность. Он ведь и правда хотел сделать что-то, что-то хорошее, а не как обычно. — Я постараюсь помочь, насколько это в моих силах. Цукишима закусил губу в задумчивости — проклятая привычка — и буквально на секунду прикрыл глаза. Апатия начинала потихоньку вымываться с его лица проблесками эмоций. — Я похоронил брата немногим больше двух недель назад. — Ох. Куроо слегка опешил. Не то чтобы он к подобному не был готов: такой расклад — первое, что приходит на ум при виде черной рубашки. Но все равно слышать это — нечто совершенно иное. Такие новости обычно бьют тем, что услышавший их не имеет никакой возможности помочь. Нельзя повернуть вспять смерть. Если с рождением еще как-то можно разобраться в теории — не засунуть ребенка обратно в матку, конечно же, убить его, — то вот мертвого человека нельзя вернуть на этот свет. Никак. Мертвым одна дорога — ко Господу. — Вы были близки? — в итоге, протолкнув в горло тяжелый ком вязкой слюны, спросил Куроо. — В детстве, — Цукишима вздохнул и зажмурился. Пальцы Куроо, все еще держащие его запястье, жгло. — Сейчас не особо. Но он был, наверное, единственным членом моей семьи, не ждавшим от меня чего-то такого… что я не мог дать. Куроо участливо кивнул, призывая продолжать. — Когда я, знаешь, сказал, что далек от веры, Акитеру один не стал давить, пытаясь меня приобщить. Куроо снова пару раз кивнул, теперь уже себе, усваивая информацию. — Тебе есть, с кем пережить? Не знаю, глянуть пару комедий или мелодрам? — Я похож на особо социально-активного человека, Куроо? — Хорошо, — Тецуро сделал паузу, обдумывая ту ошибку, которую собирался совершить. — Хорошо. Может, я тогда смогу сделать что-нибудь? Я могу сварганить вкусный домашний попкорн. Цукишима смотрел скептически, даже слишком, и Куроо более чем понимал это скептицизм. Встречаться наедине после произошедшего — идея определенно дебильная. Но он не мог позволить Цукишиме переживать смерть близкого человека в одиночестве, по себе зная, к чему такое может привести. Какой же он пастор, если не может подарить человеку хоть какое-то успокоение в подобной ситуации? Абсолютно никудышный. — Ты уверен, что это, ну, хорошая идея? Куроо решил, что он сильный. Он должен был справиться и не поддаться искушению. Беседа с Яку должна была дать свои плоды, ведь Тецуро и правда его понял и был с ним полностью согласен. — Не вижу никаких проблем, — улыбнулся он. Собственно, сейчас он пожинает плоды этого своего опрометчивого решения. Было глупо даже надеяться, что все пойдет не по такому сценарию. Когда Цукишима открыл ему дверь своей квартиры, он выглядел уже гораздо более приземленным, будто вернулся обратно из другой вселенной, куда сам себя загнал. Выражение полнейшей фрустрации на его красивом лице сменилось такой привычной смесью напускного высокомерия, искреннего небольшого испуга и всепоглощающего предвкушения. О, ему определенно было вкайф нарушать правила, хоть сам он в этом, Куроо уверен, никогда не признается. Итак, оба знали, каков сценарий этой мелодрамы, но формальности вроде выбора фильма и приготовления обещанного попкорна они, как хорошие воспитанные мальчики, соблюли. Жаль, конечно, что мелодрама — жанр грустный, но тут уж ничего особо не попишешь. Фильм выбирал Цукишима и — Господь Всемогущий, Куроо до сих пор не мог в это поверить! — остановился на документалке про Кира Великого от BBC. — Я буду тыкать в ошибки, которые найдет любой, кто хоть раз захаживал в здание, где работают специалисты по Древнему Востоку или Ассириологии. Куроо многозначно кивнул. Для него Кир Великий был гораздо менее великим, чем то, что он видел перед собой, скользя по Цукишиме ленивым взглядом. Тот был одет в фетровую клетчатую рубашку и свитер сверху, и неужели ему не было в этом жарко? На дворе ведь не февраль. Смотрел в экран он на первых порах очень сосредоточенно, но через какое-то время пристального разглядывания его профиля Куроо увидел эту фальшь — в его взгляде явно были шальные нотки, он бегал им по разным уголкам экрана с бешеной скоростью, явно испытывая проблемы с концентрацией внимания на одной точке, но внешне не подавал никаких признаков, даже задерживал дыхание на вдохах и выдохах, чтобы его выровнять. Это могло бы обмануть кого-то, но не Куроо, нет, только не когда он делил с ним один узкий диван, который явно был мал для двух великовозрастных высокорослых детин. Куроо кинул взгляд на его запястья, рассматривая вены, явственно проступающие сквозь тонкую бледную кожу, поднял его чуть выше — на предплечья, теряющиеся за тканью закатанных рукавов, так небрежно, что это чувствовалась чем-то интимным. Многие ли видели Цукишиму Кея таким — по-домашнему уютным? Куроо зажмурился и постарался сжать веки настолько сильно, насколько мог, чтобы это свербение хоть немного затмило другое, в груди. — Окей, — в итоге сказал Цукишима, не отрываясь от созерцания мавзолея Кира Великого, — нам обоим тут не ахти. Что делать будем? Кстати, мавзолей Ленина в Москве копирует этот мавзолей. — Не знаю, есть предложения? — отозвался Куроо, снова жмурясь. — И что в Москве есть мавзолей, тоже не знал. — Да ты, я вижу, вообще ничего по жизни не знаешь, — вопреки насмешливому тону Цукишима устало вздохнул. — Посмотри мне в глаза, Куроо. Куроо подчинился. Глаза Цукишимы — одна из лучших вещей, что Куроо вообще видел в своей жизни, а одна его девушка в далекой молодости буквально затаскала по музеям, заставляя чуть не жить в них. Он видел бессчетное количество признанных произведений искусства, но даже живописная скульптура — или скульптурная живопись?.. черт бы побрал этот двадцатый век – в теории не могла бы сравниться с этой светло-карей радужкой с золотыми всполохами, похожими на знаменитые солнечные вспышки. Глаза Цукишимы будто живут отдельной жизнью, выдавая обладателя с головой, когда тот не хочет — по их прищуру всегда можно угадать его настоящие эмоции. Если тому больно или страшно, они у него становятся чуть шире обычного, если весело — щурятся. Куроо готов был написать целый научный труд про его глаза. Нет, что уж там глаза, про всего этого человека, но он не уверен, что у него хватит мастерства передать все то, что сжимает его грудь в тиски каждый раз, стоит ему хотя бы издалека услышать этот голос. Цукишима был завораживающим, как… картины Брейгеля старшего? Наверное. Много деталей, по которым можно восстановить истинный смысл, но только если собрать их все. Куроо всегда читал Брейгеля старшего хорошо. — Мы взрослые люди, — Цукишима сглотнул и мазнул взглядом по лицу Тецуро. — Оба. Мы понимаем, к чему все идет. И тем не менее, мы в состоянии этому сопротивляться. — Ладно, — в итоге выдохнул Куроо, приближаясь. — Ладно. К черту. — Мы можем делать это без поцелуев, знаешь. Цукишима грустно улыбнулся, и Куроо захотелось эту улыбку сцеловать, чтобы она никогда больше не появлялась на его губах. Они были созданы только для едких усмешек и счастливого смеха, Куроо уверен, грусти нет в них места. Цукишиму вообще хочется целовать до боли в устах, до лопающейся от слишком сильного трения нежной кожи, до несдержанных укусов. Он достоин. Поэтому Куроо, почти не сомневаясь в своем решении, примкнул к этим губам, слизывая их мягкость. Цукишима слабо простонал в поцелуй и притянул Куроо за шею, почти сразу опрокидывая на себя, и Тецуро пришлось быстро среагировать, чтобы упереться рукой выше его головы. Запястье вывернулось под не самым приятным углом, посылая слабые вспышки боли вверх по предплечью, но Куроо игнорировал это, потому что Цукишима целовался великолепно отчаянно. Будто в последний раз. И как-то так они и пришли к этому, остервенело целуясь и кое-как выпутываясь из одежды, почти падая все с того же узкого дивана у Цукишимы в гостиной. Куроо не жалеет ни об одном из шагов, им предпринятых, приведших к этому — в этом и проблема. Куроо должен жалеть. Куроо должен хотеть покаяться, замолить этот грех. Куроо, блять, обязан, но Куроо просто не может себя заставить. Цукишима выгибается ему навстречу, льнет всем телом и проезжается напряженным членом по его животу, а Куроо не может отказать себе в удовольствии поцеловать яремную впадину, провести кончиком носа от ключицы до солнечного сплетения. Цукишима очень трепетный, отзывается на каждое касание, вплетая пальцы Тецуро в волосы и чередуя легкий массаж с достаточно сильной хваткой, и Куроо потихоньку сходит с ума в его объятиях. Куроо снова целует его бедра, тазовые косточки, на пробу касается пальцами головки — и понимает, что не просто согрешил — нарушил одну из главных заповедей. «Не сотвори себе кумира». Вторая заповедь, книга Исхода. Совершенно несведущий в религии человек скажет, что речь идет о тех мультиках и компьютерных играх, которые детям важнее такого яркого и красочного внешнего мира, а человек, интересующийся историей, — что речь идет об искоренении язычества, ведь кумирами называли идолов и фразу надо понимать буквально. Куроо как человек современных более-менее прогрессивных взглядов отчетливо понимает, что речь идет ни о том, ни о другом. Сердце верующего должна занимать любовь к Богу, молиться и отдавать всего себя верующий должен только ему. Смертный грех — ставить кого-то выше Господа. Ни в коем случае нельзя желать кого-то так сильно, что эта страсть грозит затмить собой любовь ко Господу. Куроо думает, что готов высечь лик Цукишимы у себя прямо на сердце без наркоза, чтобы навсегда сохранить память о нем, пальцами ощупывая горячие стенки и выцеловывая его колени. Куроо думает, что готов до конца своих дней заменить имя Господа на его имя во всех молитвословах, если Цукишима попросит, раскатывая по члену презерватив — и боги, он, кажется, слегка разучился это делать за годы без практики, так что Цукки наклоняется, чтобы помочь ему с этим. Он без очков — слетели в какой-то момент, громко клацнув о пол напоследок, — весь красный, со взглядом еще более шальным, чем до этого, явно слабо соображающий. Куроо определенно готов стоять перед ним на коленях, пока его не свалит с ног смерть, и молиться только ему, входя и ловя его стоны губами. Его маниакальное желание забрать у Цукишимы вообще все, что тот только в состоянии дать в этот момент, пугает его, но он ничего не может с собой поделать. Рядом с ним Тецуро чувствует, будто наконец пробудился ото сна. Когда Цукишима прогибается — он чертовски гибкий, Куроо не готов к такому, — и касается своим животом живота Куроо, опять проезжаясь по нему членом, Тецуро впервые замечает это. Окно в гостиной одно, и то закрыто хлипкими на вид шторками, но полоска лунного света все же пробивается через этот небольшой просвет, падая на лицо Цукишимы, его трепещущие веки и пропитанные потом кудри. И если до этого момента Куроо думал, что Цукки чертовски идет солнце, то он просто еще не видел этого. В лунном свете отчетливо видно каждую капельку пота, стекающую по виску или торсу, и кожа Цукишимы, на которой уже начинают проступать очертания синяков от слишком сильного нажима, будто не просто отражает этот свет, а сама его испускает. Куроо готов нарушить что угодно ради этого. Куроо готов… черт, тут уже надо думать, на что Куроо не готов. Это полное падение, яма, в которую он сам себя бросил без возможности выбраться. Цукишима прекрасен. Тецуро, несмотря на дикое желание наблюдать каждую секунду его оргазма, дабы оставить себе на будущее как можно больше, глубоко целует его и закрывает глаза, содрогаясь. Цукки под ним тоже дрожит, хватается за его плечи, скользит ладонями по влажной коже, хватается за лопатки, случайно проезжая по ним ногтями, видимо, не совсем рассчитав. Куроо хочется орать от ощущений, но он чувствует, как Цукишима ему отвечает не только губами, но и всем телом — и если рай не похож на то ощущение, что расцветает у него в животе и крутит почти болезненным спазмом, то ему не надо рая. Цукки долго приходит в себя. Он глубоко дышит и даже немного хрипит, но улыбается и выглядит более чем удовлетворенным. — Отвык я от таких физнагрузок, — усмехается он, все еще восстанавливая дыхание. — Кей. — Что? — Куроо звучит осоловело, не думая целует его в шею, просто чтобы прикоснуться. — Кей. Это мое имя. Цукишима Кей. Куроо моргает. Имя. Имя — это очень интимная вещь. Первое, что попросил Бог сделать Адама — дать имена всем его живым творениям. Цукишима улыбается, смотря на Куроо так нежно, что становится почти плохо, и Тецуро целует его еще раз. И снова. Он взрослый человек и понимает, что больше возможности у него не будет. И Кей под ним тоже понимает — это чувствуется привкусом неозвученного на губах. Куроо уходит от него с утра, напоследок снова поцеловав. Его губы — это что-то невообразимое, Тецуро не уверен, что хоть раз в жизни поцелуй приносил ему столько удовольствия. Дело даже, скорее всего, не в губах, не в зубной пасте со вкусом клубники, не в привкусе утреннего зеленого чая — дело в самом Цукишиме. Куроо увяз по самую макушку. Он знает, как выбраться, но выбираться не имеет ни малейшего желания. Это плохо, это неподобающее поведение для священника, да и вообще для католика, раз уж зашла речь об этом. Куроо должен испытывать угрызения совести — гласа Божего во теле человеческом! — должен посыпать голову пеплом и мчаться к Яку каяться и вымаливать прощения всеми правдами и неправдами. Но единственное, чего Тецуро правда хочет — остаться в квартире Цукишимы и никогда ее больше не покидать, чтобы каждое утро обнимать его, а каждый вечер — целомудренно целовать в лоб, этим говоря гораздо больше, чем словами. Цукишима приходит к нему через пару дней, когда все прихожане уже разошлись — запомнил время. Одет он был в привычную белую рубашку, на лице — привычная холодная решимость и такая превосходная уверенность, что Куроо им гордится. — Нам надо поговорить, — он садится на первый ряд, на то самое место, где они чуть не поцеловались тогда. — Серьезно поговорить, Куроо. Куроо кивает. Ему есть, что сказать, и сказать он обязан правильные вещи. — У меня есть предложение. — Цукишима поправляет очки, это, по всей видимости, спасает его от нервозности. — Так не может продолжаться. Мы можем… мы можем, знаешь, попытаться. Я готов оплатить часть суммы за твое обучение, если ты решишь его продолжить. Я преуспевающий ученый, мне не будет в тягость. Куроо закрывает глаза и садится рядом, но аккуратно, чтобы ненароком не соприкоснуться с Кеем коленями или плечами — сейчас это будет смертельной ошибкой. — Ты предлагаешь мне оставить церковь. — Да. Не губи свою жизнь. — Не губи? Цукки, моя вера не губит меня, — Тецуро проводит ладонью по лицу, на кончики пальцев собирая все свои сомнения. — Она дает мне свободу. Я более не страдаю, зная, что мне воздастся за благие дела. Куроо не видит, но почему-то знает, что Цукишима слегка дергается и кривит лицо. Он слишком хорошо его выучил, Кей чересчур глубоко забрался ему под кожу и обосновался там опухолью. Очевидно, злокачественной. — Ты не страдаешь, конечно, — он звучит раздраженно, так что Куроо морщится. Слишком быстро. — Чтобы страдать, нужно жить, Куроо. Нельзя кровоточить, не имея крови, и ходить в туалет, не имея почек. — С чего ты взял, что я не живу? Вроде стабильные тридцать шесть и шесть выдаю. — Да это все равно что сон! — Куроо открывает глаза и поворачивает голову. Цукишима опять сверлит взглядом распятие. — Ты как мои родители: те тоже живут в великолепном мире, где геев надо расстреливать как социально деструктивный элемент, потому что в книжке написали про уничтожение Содома. Куроо смотрит на него, и он почти готов умолять Цукишиму посмотреть на него в ответ, но тот не двигается. Линия его челюсти напряжена, жилка на шее виднеется слишком отчетливо. — Ты же гей. — Да. Но по-твоему я скажу им об этом? Я хорошо живу и без сломанных конечностей и внутренних кровотечений, знаешь. — Они же не бьют тебя за то, что ты неверующий, — усмехается Куроо. Он ждет реакции, но Цукишима молчит все так же напряженно и, кажется, не собирается отвечать. Куроо становится неуютно — он не хотел ворошить что-то подобное, фраза казалась безобидной. — Погоди, они бьют? — Отец, — Кей вздыхает и смачивает губы слюной, очевидно, отсрочивая ответ, — в первый раз разозлился, потом потащил меня в храм. Когда я подал заявление в полицию, мы вроде сошлись на том, что это не совсем верная тактика. Он сломал мне руку. Они замолчали на какое-то время. Куроо усиленно обрабатывал информацию, пытаясь сложить у себя в голове пазл взаимоотношений Цукишимы Кея и религии. — Помнишь мое первое появление в церкви? — Спор про аборты? — Он самый. Это был компромисс, к которому мы пришли: я посещаю одну службу, а они оставляют меня на год. А потом случился ты. Цукишима смеется почти грустно, рассматривая высокие своды прихода. Церковь красивая. Куроо ее доверили, поверив его заразительному энтузиазму, и вот теперь он размышлял, а правильное ли это было решение. — Это не жизнь, Куроо. Ты молод. Не отдавай себя всего в рабство некоммерческой политической организации «христианская церковь», умоляю. Церковь — всего лишь лицемерная надстройка, придуманная исключительно людской ленью и несамостоятельностью, которая всю свою историю или была марионеткой в руках власть имущих, или сама руководила собственным кукольным театром из жизней верных последователей. — Кей, — Куроо пробует это имя, ощущая его вес на языке, — ты можешь мне хоть лекцию по истории церкви прочитать, это не поменяет моего мнения. Я никуда не собираюсь. Мне хватило в жизни потрясений, а здесь я спокоен. Здесь я наконец на своем месте. Цукишима фыркает что-то неразборчивое про иллюзии, они молчат еще какое-то время, собираясь с мыслями. — Кто я для тебя? — спрашивает Цукишима, переставляя одну из ног ближе, готовясь встать в любой момент. — Если ты такой верующий, что это было? — Ты… — Куроо запинается о собственные формулировки, не в состоянии подобрать нужное. Все кажется не тем, чем нужно, в голове Яку повторяет только одну фразу с перерывами на мат, и эта фраза приедается. Куроо решает озвучить именно ее, потому что это, черт возьми, чистая правда. — Ты мое испытание. И я его провалил. Цукишима вскакивает и смотрит на него — наконец — огромными глазами, внимательно, будто ищет опровержения. Куроо серьезен. — Чт… Куроо, я человек! Не крест и не Голгофа, господи! — Он выглядит так, будто Куроо только что ударил его по лицу наотмашь, а потом прошелся, как по коврику у входной двери, вытерев ноги. — У меня есть чувства. И я хочу помочь. — Значит проклятие. Куроо встает, протягивает ладонь, чувствуя острую необходимость почувствовать его тепло, потому что он просто не может смотреть на него такого. У Цукки, его Цукки, никогда не должно быть такого выражения лица, в котором читается вся боль этого мира. Он запоздало понимает, что это ошибка и нельзя сейчас к нему тянуться, но Цукишима делает все сам — отшатывается, не давая к себе даже приблизиться. — Господи… — тянет он, и в голосе сквозят нотки презрения. — Мне по-твоему вкайф влюбиться в упертого священника? По-твоему, мне особое удовольствие доставляет отношение ко мне как к казни Египетской, Куроо? Ты считаешь меня мазохистом, идиотом или дьяволом во плоти? Куроо молчит и смотрит. Если он сейчас что-то скажет, выдаст себя с головой. — Мне казалось, все более-менее решилось (Куроо знает, что ему так не казалось), ты меня, черт возьми, поцеловал! — И мне еще долго это замаливать. Цукишима кривится и в один момент Куроо кажется, что он вот-вот заплачет, но слез нет. Господи, конечно же, слез нет и быть не может. Они взрослые люди, оба знали, чем это закончится, этот спектакль — дань мелодраматичной традиции. — Посмотри мне в глаза и скажи, что считаешь это ошибкой. Твоим личным грехопадением. — Цукишима возвращает себе решимость, эту восхитительную решимость, в которой Тецуро хочет увязнуть еще сильнее, чтобы задохнуться. — Куроо, скажи мне это в лицо! Глаза Цукишимы все так же великолепны. Он весь — самое яркое и лучшее, что случалось у Куроо в жизни, и Куроо сохранит воспоминания о нем навечно. В этом он готов клясться на библии, алтаре, гробе господнем, на том самом кресте, на страшном суде, и он даже не покривит душой. — Да, — говорит он, а его голос чудом не дрожит. — Это была, наверное, самая главная ошибка в моей жизни. Цукишима глубоко вдыхает и задерживает воздух в легких — так он себя контролирует, Куроо помнит. — Хорошо, — Цукишима стоит пару минут неподвижно, а потом хватает светлое пальто с сидения. — Хорошо. Будь по-твоему. Больше ты меня не увидишь. Прощай. Молитесь, падре. И он уходит. Куроо не смотрит ему вслед, лишь слушает шаги и хлопок массивной двери. Цукишима Кей никогда не прощался, уходя, и всегда возвращался. В этот раз нет первого и не будет второго. Их последняя встреча окончена. Куроо счастлив, что нарушил только одну заповедь, ведь нет заповеди «не соври». Господь прощает всех. Он готов принять в свои объятия любых грешников, стоит только искренне раскаяться. Раскаяние придет со временем, Куроо уверен. А пока он должен научиться радоваться тому, что сделал правильный выбор.