ID работы: 9707758

and i loved it, everything

Слэш
R
Завершён
46
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 1 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Until now, I never knew I was so in love with you Since you had to go and leave It’s been hard for me to breathe

Иногда Якову Петровичу хотелось, чтобы все, между ним и Александром Христофоровичем произошедшее, оказалось сном. Да, сном чрезвычайно подробным, тягучим и невозможно сладким, но ничем более. К сожалению, реальная жизнь вовсе не так проста, и, хоть с каждым часом у Якова Петровича все меньше повода вспоминать, их былая связь от этого не становится менее реальной. Бинх, тем не менее, снится ему исправно; с такой бы пунктуальностью ему на службу приходить, как он приходит к погруженному в дрему Якову Петровичу. Сны эти чаще всего запутанные, тошнотные, вырываться из них сложно (каждый раз тянешься с кровати, будто из болота – хоть бы кто руку подал!), и запоминается оттуда только Александр Христофорович, да и тот – фрагментами: треуголка, волосы его непослушные, вечная эта ухмылка… Яков Петрович содрогается; пользы от таких ночей столько же, сколько и от бессонницы, право слово. Вот никогда в жизни не думал Гуро, что так сильно его пронзит один-единственный человек. Чем угодно пытался забыться Яков Петрович: откупорил старейший коньяк в буфете отделения и даже, впервые лет за двадцать, проигрался на рулетке, а потом, в порыве глубокого отчаяния, втянул с собой в эту муть Николая Васильевича. Стыдно говорить как есть, но придется: поимел и бросил юношу Яков Петрович, а теперь головы не поднимает, видя этот печальный, донельзя верный взгляд в глазах каждого темноволосого встречного; а в глазах седых чиновников Яков видит свое отражение и задыхается, вспоминая, как смотрел в глаза Бинха, вбивая того в постель, и точно так же любовался своим отражением… Выворачивает от этого наизнанку. Бинх уже кажется стабильным фактом реальности, от которого ни отказаться, ни убежать, но и привыкнуть к нему нельзя, будто бы к вездесущему запаху парфюма, который прекрасен в одной капле, но положительно невозможен, коли его весь вылить в стакан. Яков Петрович бредит им и во сне, и наяву, а порою до страшного доходит: думает о том, что можно было бы поехать обратно в эту отвратительную деревушку и – а вот это вовсе неслыханно! – извиниться. От таких мыслей Яков отмахивается, но забыть их не может подолгу. Легко сказать «забудь», а ведь чем сильнее стараешься забыть, тем глубже въедается воспоминание. Порою сядет Яков Петрович над бумагой, которую надо сдать через какие-нибудь часы, а в итоге все эти часы безотрывно смотрит в окно, буравя взглядом какой-нибудь несчастный фонарь – замечтался, видите ли, господин следователь, как последний школьник, отвлекшийся на проходящую по бульвару барышню определенного поведения и получающий за это от учителя линейкой по пальцам. Учителя с линейкой над Яковом Петровичем замечено не было; вместо него были штрафы и устные выговоры, в основном за невнимательность и пропущенные сроки. Выгонять следователя взашей никто, разумеется, не собирался, но и своего мнения при себе тоже никто не держал: строили совершенно дикие теории по поводу того, отчего-таки упала производительность господина Гуро; Гоголя – Яков Петрович вслушивался отчаянно – упоминали несколько раз, Бинха – никогда. Хотя отсутствие чего-то всегда сложнее доказать, чем его наличие, Гуро был положительно уверен, что о Бинхе в отделении не ведают. Впрочем, это был уже чистый невроз: да кто среди коллег может не то что бы знать о полицмейстере богом забытой глуши, так еще и каким-то образом связать его с Яковом Петровичем Гуро? Немыслимо. И все же червячок сомнения, которого никак не выгнать было рациональным подходом, подтачивал совесть Якова Петровича, томил его стыдом: а что, если узнают? Нельзя сказать, что никто в отделении не подозревал о романтических предпочтениях Якова Петровича, но одно дело – прогибаться под богатым и красивым дворянином, а совсем другое – глухо стонать «Саша, Саша!» на ухо поседевшему ссыльному немцу. Александр, мать его, Христофорович… Мало того, что снится, так ведь снится еще с последствиями: множество раз просыпался Яков Петрович в мокром пятне после того, как всю ночь в его голове прокручивались сцены из их короткой, но оттого не менее чувственной совместной жизни – Александр Христофорович был чудо как послушен, недаром солдат. Любой приказ для него был в удовольствие, а уж в какое удовольствие это все обращалось потом для Якова Петровича… Нет, не найдется слов. Александр Христофорович пишет письма. Увидев первый конверт, Яков Петрович хотел выбросить его в огонь, но не сумел – хотя, может, сжечь было бы и к лучшему. Аккуратно вскрыл конверт, выудил сероватую бумажку, чем-то залитую (судя по легкому запаху, спиртом) и слегка примятую, и стал вглядываться в мелкий косой почерк. Стало понятно где-то на второй строчке, отчего Александру Христофоровичу понадобился спирт. Уподобившись в момент слабости своему любовнику, Яков Петрович открыл буфет и вытащил оттуда неожиданно полупустую (поставил Яков Петрович ее еще только в начале недели, как он уже успел не только откупорить, но и внушительно так распить?) бутылку коньяка. В письме этом с первых слов виделось столько боли, что на трезвую голову следователь читать его не рискнул. Фактов в скупых, резких предложениях Александра Христофоровича было на удивление много – сообщал, как дела идут в их скромной деревеньке, будто бы Яков Петрович его когда-то об этом спрашивал, – но чувств еще больше. Он скучал, и Яков Петрович так проникся его каким-то не человеческим даже, а животным ощущением, что губу чуть ли не до крови прокусил, перечитывая раз за разом эти страстные оклики, пока слова не начали мешаться перед глазами, а их значение улетучилось, оставив после себя лишь глухие, полые сочетания приятных звуков. Тяжело было читать это письмо – настолько, что Яков бросил, не дойдя до конца, и упал в кресло, закрыв лицо руками. Сердце стучало болезненно, отзываясь одновременно в горле и внизу живота. До этого момента Якову Петровичу было еще возможно смириться с тем, кого и что он оставил позади в этом неприветливом краю, а теперь, осознав, что Александр Христофорович все еще существует вне его собственных, Якова Петровича, воспоминаний, он не мог просто так отмахнуться от правды: он ведь сам невозможно скучает, как бы по-юношески это ни звучало. Если бы он извинился, то наверняка бы об этом пожалел, но молчать было чуть ли не тяжелее. После этого письма сны Якова Петровича приобрели, помимо чудесно точного отображения воспоминаний, еще и определенные сюжеты: о долгожданном свидании, об объятиях, о дрожащих губах Александра Христофоровича, которые так хочется исцеловать… После таких снов впору было бы проснуться в слезах, но Яков Петрович, хоть и поднимался с постели разбитым, но не испытывал ничего, кроме глубочайшего разочарования – а вот в чем, в себе или в обстоятельствах, было неизвестно. Еда не лезла в горло, и самочувствию не помогал даже алкоголь. Пришлось Якову Петровичу взять небольшой отгул, чтобы попытаться привести себя в порядок хотя бы номинально. Уезжать далеко он не собирался, но от собственной квартиры уже тошнило, поэтому Гуро решился снять небольшую квартиру напротив Екатерингофа – так сказать, усладить взор и, если возможно, успокоить душу. Июль был необычно жарким для Петербурга, даже чересчур; Яков Петрович множество раз вытаскивал из-под воротника шейный платок, чтобы прикрыть нос и рот от летящей в лицо пыли, но даже так ходить было невыносимо из-за отвратительной духоты. Множественные фонтаны облегчали пытку бедным горожанам, но полностью спасти не могли; оттого Яков Петрович большую часть провел в своих комнатах, панически боясь даже приоткрывать окна – воздух в минуту становился сухим чуть ли не до скрипа на зубах. Екатерингоф был Якову Петровичу знаком не понаслышке: его сюда несколько раз вывозили молодые любовники, все, как один, любители зелени, воды и архитектуры. Говорить с ними было скучно – разве что перемолвиться словцом о современном театре, но это все-таки не самая обширная тема в мире, и после одного и того же разговора об эволюции пьесы где-то с пятью людьми театр Якову Петровичу надоел несказанно, – а потому Яков Петрович в основном любовался вышеупомянутой архитектурой, обрамленной зеленью и отражающейся в воде. Сценические виды благородно оформленных ландшафтов Якова Петровича интересовали в такой же степени, как и история театра; гораздо больше внимания были достойны архитектурные ансамбли, в которых Яков Петрович со своим юридическим образованием понимал мало, но которые от этого не менее ценил. В холодной красоте мрамора, которую не разбавляли ни повсеместные кусты, ни посиделки мрачных незнакомцев, Яков Петрович видел свое пусть искаженное, но отражение, и вновь случайно напоминал себе о собственной же черствости. Вымотался Яков Петрович в своем отпуске невероятно: пытаясь отвлечь неусыпный разум от навязчивых мыслей, следователь несколько раз исходил весь парк и его окрестности, откушал в десятке трактиров, где местные патроны постоянно кидали на него медленные взгляды огромных рыбьих глаз, и даже смог нанять для понятных целей милейшего юношу, голубоглазого, кудрявого и белокурого; больше одной ночи Яков Петрович не выдержал – как заснуть, когда подле тебя такое знакомое видение? Екатерингоф не сказать чтобы надоел Якову Петровичу за недолгие дни его визита, но точно перестал удивлять. Возвращаясь на Мойку, Яков Петрович как-то незаметно влился в рабочий темп, даже тихо радуясь про себя, так как бюрократический шквал гораздо лучше справлялся с жестким утоплением ненужных мыслей, чем мраморные беседки и дрянная водка, что разливалась за три копейки штоф. Только работа и спасала Якова Петровича: подвернется одно дело, другое, и вот он уже встречает столько новых людей, что голова трещит от необходимости запоминать все имена, разъезжает по всей столице и ее окрестностям, свысока смотрит на местных авторитетов и полностью чувствует себя в своем элементе… А потом возвращается в пустую, холодную, роскошную квартиру, от которой за версту пахнет страхом бедности, ложится на кровать, упершись взглядом в потолок, и засыпает, не раздеваясь, чтобы на следующее утро нырнуть в новый суетной этап расследования. Елеем разливается Яков Петрович перед своими начальниками, втайне скучая по тому времени, когда ругались с Александром Христофоровичем до того, что он пару раз даже выгонял Якова Петровича в ночь, а затем, вот же заботливый, хоть и последний дурак, в этой же ночи Якова Петровича ходил искать. Потом обнимались – один в халате, другой в сюртуке, походя наброшенном на голое тело – и шли спать, не боясь, что застанут их вместе: доступ к спальне Александра Христофоровича имел, помимо Гуро, только Тесак, а этот в адское пекло бросится прежде, чем начальство свое предаст. Водкой пахнет следующее письмо Александра Христофоровича, и Яков Петрович не гнушается: сам наливает себе стопку, поклявшись хоть на этот раз дочитать до конца, но – снова не выдерживает: ломается на третьем абзаце, ровно на словах «извинения не прошу»… «Да кто же вас спрашивал, милейший, кто вам хоть намек давал», – бормочет Гуро, трясется, разрывая бумагу – в этот раз побелее, чем в предыдущий; неужто из казенного гербовую вытащил и герб затер? это, батенька, преступлением у нас считается – и бросая остатки в камин. Эту ночь ему не спится. Философский завет «делай, что должно, и будь, что будет», которому Яков Петрович подчинялся уже с пару десятков лет, сейчас никак не мог помочь, ибо Яков Петрович понятия не имел, что ему «должно». Как же он ненавидел Бинха за то, что своими пьяными излияниями он беспокоит его пусть и тревожную, но хоть сколько-нибудь размеренную жизнь – и боялся, что, будто как в тот раз, из ненависти вырастет совершенно противоположное, но столь же страстное чувство. Вожделение, которое испытывал Гуро наедине с Бинхом, не могло сравниться ни с чем иным в этом мире, даже с впечатлениями, что Яков Петрович испытывал в компании прочих своих любовников. Телом Александр Христофорович был не Аполлон Бельведерский, но Яков Петрович и не предъявлял подобных требований к случайному – как ему тогда казалось – любовнику, да и сам не считал себя первым красавцем: лицом он, разумеется, был все еще весьма и весьма, но вот пониже ключиц был уже виден его настоящий возраст. Александр Христофорович внешность следователя никак не комментировал – некогда ему было прицениваться: как только увидел Якова голым, так и вдавил в постель, не выпуская любовника из медвежьей хватки. Взгляд Александра Христофоровича был хищный, и кусал он сильно, по-собственнически, до синяков и крови, явно стремясь оставить отметину – и Яков более чем понимал его, даже подавался вперед, чтобы позволить любовнику притереться еще сильнее, почувствовать его жар как никогда близко. Это было именно что хорошо: все остальные эпитеты как-то не подходили, делая этот опыт, приземленный до неприличия, чем-то поэтическим, а Яков хотел этого меньше всего – спасибо большое, он уже достаточно тоскует по Бинху и без восторженных мыслей об их совместных ночах. Фантазии, возрождающие этот опыт в уме Якова Петровича, мучают беспрерывно, в основном в темное время суток, когда разум уже не настолько остер, чтобы думать о совершенных преступлениях, но еще слишком активен, чтобы ложиться спать. Бесформенные, плавные, теплые движения заполоняют мысли, и Гуро все чаще и чаще ловит себя на том, что по часу проводит, сидя за столом и до онемения облизывая губы. Издевается словно бы Александр Христофорович, присылая письмо за письмом; порой Гуро думает, что стоит их сжигать сразу же, как только они поступают к нему в руки, но – постоянно это откладывает, непонятно на что надеясь. А в письмах – то, что словами уже не кажется: один только надрыв, а еще бесконечные признания и извинения. Якову кажется, будто письма эти – стенография чьего-то слезного допроса: слова смазываются в однородную муть, и из-под них иглами выступают чувства. Если Бинх так тонко чувствует их разлуку, отчего ж тогда прячется? Адрес знает, ноги есть – дойдет, коли дело станет. Что ж не двигается с места? Видимо, только слезные послания написывать силен? Кто бы знал, Александр Христофорович, какая в таком солдафоне таится хрупкая душа поэта… Едко это все, ядовито настолько, что противно самому, но Яков Петрович не может остановится: если перестанет насмехаться – заплачет. Невозможно отрицать, что каждое слово Бинха по живому режет, что неуклюжие его конструкции из головы не выходят, что каждая косая, кривая буква этого невозможного почерка в мозгу уже отпечаталась… Яков Петрович одними губами взывает к господу и не знает, почему: сам не верил никогда, да и ситуацию молитвой никак не спасти. Долгими кажутся ночи, и никак не хватает Якову силы, чтобы провести их в одиночестве: срывается с места, вновь едет на рулетку, проигрывается невозможно, так, что стыдно самому, уезжает с пустыми и вывернутыми карманами; вновь, старый развратник, утягивает Гоголя, которому еще бы жить да жить, не думая о мужчинах – и даже о женщинах, – а Гуро со своим огромным кредитом доверия вновь забирает Николая Васильевича в осень, отчего пахнет потом его лоснящаяся шевелюра прелым листом и гнусной, цвета ржавчины пошлостью… Боль невозможная: жгучая, терзающая, каждый день разная, такая, что невозможно привыкнуть, как бы долго ты ни прожил в этом аду. Яков Петрович думал бы наплевать на службу и выехать из Питера, чтобы где-нибудь, во тьме и грязи, прокутить пару тысяч, но ведь не по статусу ему это, не по возрасту, да и после кутежа придется вновь жить обычной жизнью, и ничего не изменится, разве только кошелек станет порядочно тоньше, да в глаза коллегам будет смотреть стыдно. Яков Петрович израсходовал все методы забытья, и теперь оставался наедине с самым страшным гостем: необходимостью хоть что-нибудь, да поменять, причем капитально, чтобы камня на камне не осталось. «Пожалуйста, пусть он забудет!» – молит Яков непонятно кого, в очередной раз обнаруживая на своем столе письмо от Бинха. И ведь снова прочитает; как иначе? Снова напьется и с похмельем, жутко злой, на следующий день явится на работу. Яков изо всех сил старался не думать о том, что может написать ответ: отговаривался, мол, что точного адреса не знает, и другими вещами, столь же мелкими… Но ведь знал он на самом деле, что стоит только присесть за стол да взять в руки перо, и начнется новая глава его долгой жизни – оттого он и боялся искушения вскрытого письма, бегал от любой возможности ответа. Пули не струсил, Яков, ведьмы не побоялся, а чувств своих… Да что и говорить! Фальшь уже совсем бесстыдно сквозит в вежливых разговорах Якова с коллегами, и даже самый нерасторопный секретарь уже догадывается, что у господина Гуро все совсем не в порядке. Ему советуют взять отпуск; сквозь зубы Яков шипит, что уже взял, а в глазах его видится горькая мысль «А уж не хотите ли вы меня выгнать?» В полевой работе он в разы более невыносим, чем в кабинетах, и младшие следователи, тоже товарищи одиозные, уже от него плюются. Еле-еле Гуро справляется с порученными делами, сдает документы в самый последний срок, и каждый день, даже короткий, чувствуется десятипудовой глыбой на плечах. Последние письма Бинха он оставляет и даже, стыдно признаться, перечитывает перед сном, а потом складывает на прикроватный столик. Трагедия трагедией, а такому нарциссу, как Гуро, приятно-таки осознавать, что кто-то на всем свете его беззаветно любит и ждет – а вот любит ли сам Яков в ответ, этому кому-то знать не обязательно. Юридически Якова не имеют права уволить ни за что ни про что, а фактически и слепому понятно, что никто его уже не хочет видеть в своих рядах. И ладно, если бы Гуро все еще продолжал расследовать как ни в чем не бывало, но ведь и работает он спустя рукава, и смотрит на коллег волком… Чудом Яков еще сохранял свое рабочее место, и имя этому чуду – непотизм. Иродом чувствует себя Яков, палачом младенцев, вновь затаскивая Гоголя в свою постель и отыгрываясь уже из-за проблем на службе, а не из-за воющей тоски. Николай Васильевич не возражает, не жалуется, ни о чем не напоминает, а Якову того и нужно: как хорошо, что мальчишка дает забыть, хоть разок погрузиться в это потное тепло, чтобы не думать, ради всего святого, не думать… Сложно это все, настолько, что даже очень опытному – иногда кажется, чересчур опытному – Гуро этот Гордиев узел не развязать. Все время чудится, что ни одним решением он не может вернуть свою жизнь в привычную колею, будто бы все сломалось раз и навсегда в тот вечер, когда он впервые решился поцеловать Бинха. И ведь всю жизнь, каждое десятилетие был такой момент, когда Яков думал – ну все, пути назад нет, но сейчас ему все сильнее кажется, будто это последняя из подобных точек невозврата. «Старость – не радость», – скрежещет про себя Гуро, поднимаясь с постели и бросая в спящего Николая Васильевича его рубашку. Идола сотворил себе Александр Христофорович, с каждым письмом это становится все более ясным, из простой лести превращается в болезненную одержимость. Слова, эмоции – все одно и то же, но ведь Яков открывает раз за разом, будто надеясь что-то новое найти; стало быть, достиг Александр Христофорович своей цели, обратил на себя внимание высочайшей особы? Путь от ненависти до любви они ведь прошли, а от жалости до любви – еще короче… Лучина, в свете которой Яков дочитывал последнее письмо Бинха, догорала. Письмо это было не последним на данный момент, а последним вообще: в завершающем абзаце Александр Христофорович замечал, что, раз господин следователь не желает отвечать на его послания, он перестанет писать вовсе. Яков впивался взглядом в эти слова, не веря – вроде бы он только этого и желал последние месяцы, что же тогда так тяжело на душе?.. «Нет, голубчик, так не пойдет», – бормочет про себя Яков, садясь за стол и скидывая все, что мешало; чудом уцелела антикварная чернильница!.. «Вы начали играть на моих условиях, и закончите – только на моих». Налил первых попавшихся чернил – иронично, красных, – чуть не вырвал ящичек из стола в поисках бумаги и, снарядившись наконец, сел за письмо. Бинховы непонятные изречения казались мудрейшими афоризмами в сравнении с тем, что написал Яков в своем ответе. Было стыдно, это глупо отрицать, но Гуро, поскрежетав зубами, достал из стола конверт, опустил туда письмо и заклеил, зная, что, хоть неделю будет биться, лучше не напишет; да ведь и угловатым, неловким предложениям легче поверить, чем сухой канцелярщине, правда же?.. Тихо этой ночью, настолько, что Гуро слышит биение собственного сердца. Дает зарок, что утром же отправит письмо, пусть даже подписанное самым смешным на свете адресом, но отправит же. Все смущение, которое мог испытать Яков от такого нехарактерного порыва, растаяло в нежно-персиковых лучах восходящего солнца, которые играючи, дразнясь теплом, касались прикрытых век бессонного следователя. Едва только открылся почтамт, как Яков Петрович Гуро тут как тут: держится за свое письмо, будто бы за семейную реликвию, прижимает к сердцу, а пальцы дрожат так крупно, словно господин следователь прошел через бойню, чтобы это письмо отправить. Суетливый работничек, стремясь угодить, шепчет Якову Петровичу, что даже в самые отдаленные уголки России доставка более чем проворная, но Гуро, нахохлившись, будто коршун, бросает на клерка яростный взгляд и быстрым шагом выходит на пустынную улицу. «Ехать!» – вдруг вспыхнуло у Якова в голове, и на этот раз, после уже полугодовой пытки, он не мог воспротивиться этому зову. Город только-только просыпался, а Яков уже поймал извозчика у почтамта и погнал его обратно, к дому. Вещи собирать недолго: с момента поездки в Екатерингоф он и не распаковывался, никак не мог найти сил. Императорского Величества канцелярия потерпит недельку без своего лучшего сотрудника, рассуждал Гуро, понимая, что в лучшем случае солгал единожды (лучший сотрудник? Весьма, весьма льстиво, учитывая последние события), а в худшем – вообще не сказал правды (какую недельку, Яша? Ты, только Бинха увидев, уже от него не отлипнешь). Даже если выгонят взашей – о чем вообще не хотелось думать, – по выслуге лет Якова уже давно ждет приличная пенсия, а вместе с ней – и летний домик на окраине, если казенную квартиру отберут… Если бы да кабы! Яков сам презирал себя за подобную нерешительность, тем более на пороге одного из смелейших поступков в своей жизни – а уж для Якова Петровича Гуро признать свою неправоту было гораздо труднее, чем изловить преступника или броситься под пулю. Наряженный в самое чистое свое пальто, вооружившийся весомым чемоданом и пухлым кулем с едой, Яков сел на ближайший поезд по направлению, надеясь поймать на станции прибытия хоть какого-нибудь извозчика. Сутки, двое, трое… Яков потерял счет времени. Как назло, никто в вагоне не мог оставить его наедине со своими мыслями: шумные, не имеющие понятия о личном пространстве купцы за время пути успели сыграть во все изобретенные человечеством карточные игры, вусмерть пьяные чухонцы обдышали всех пассажиров спиртом, а какая-то молоденькая княжна, сидевшая напротив Якова, постоянно строила ему глазки, как только отворачивалась ее компаньонка. Какая же, помилуйте, скука!.. В воск превращается Яков Петрович, тает, словно свечка; он уже столько времени провел в дороге, что оба пункта, и назначения, и отправления, кажутся не более чем снами. В моменты длительного, тягучего ожидания порою чудится, что ожидаемое не сможет сбыться, даже если какие-то дни назад оно казалось до боли близким. Очень часто случался такой парадокс с молодым Яковом Петровичем, когда он ждал некоторых особливо несобранных кавалеров, опаздывающих на свидание по часу-полтора; а теперь он сам на свое свидание опоздал совершенно безнадежно. Лимоном пахнет шейный платок, что Яков вытащил из чемодана и повязал за считанные минуты до выхода из вокзала; яркий, щиплющий нос запах оживил Якова Петровича, взбодрил и наполнил какой-то необоснованно положительной верой в будущее, а больше Гуро ничего и не надо было – ни причин, ни, простите за каламбур, следствий; очень уж хотелось хоть сколько-нибудь, да пожить в настоящем. Едва находит в себе смелость улыбнуться Яков Петрович, издалека завидев Александра Христофоровича, а тот и вовсе замирает на месте, не веря своим глазам – и немудрено! Гонит Бинх растерявшегося Тесака в хату, а затем, буквально через мгновение, все самоуважение теряет – и бегом бросается к Гуро, чтобы обнять. Как ни крепится Яков Петрович, но не может сдержать слез; в итоге плачут оба, а Яков Петрович еще и давится пышными Сашиными кудрями. «Надеюсь, задыхаться в лимоне ему по нраву», – беззлобно, с какой-то даже сентиментальностью думает Яков, дрожащими пальцами поглаживая Сашину спину.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.