ID работы: 9717711

Souls in the dark

Слэш
PG-13
Завершён
71
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
71 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Бенедетто ненавидит фальшивки. То ли издержка ловких пальцев и необходимости выживать, воруя даже воздух на вдох, то ли что-то зарытое глубже и спрятанное внутри — он не вникает (боится в самом себе обнаружить тьму страшнее пустоты дула и ночных переулков). Просто не выносит фальшь (которая ему заменяет жизнь). И при виде бесконечных счастливых масок, кружащихся в карнавальном колесе в гостях у графа, дрожь в замерзших кистях давит кривой усмешкой. Клеит улыбку-оскал на губы, бархатом зеленым скрывает глаза, в которых отвращение плещется. Бенедетто кружится в рваном ритме, шаг за шагом сходя с ума. И замирает, взглядом увязнув в счастье живом. Светлые мальчик с девочкой, кружащиеся в объятиях, среди картонных декораций бала кажутся единственными настоящими. Влюбленными. Упоительно счастливыми. Друг другу самыми родными и дорогими. Бенедетто их почти жаль, когда фальшивое настоящее разбивается с громким звоном. Мальчик с девочкой такими потерянными кажутся, застыв между обломками замков воздушных. Обломки не нужны никому. Это знание у Бенедетто шрамами по коже и одиночеством по судьбе. Только мальчик даже сейчас ему красивым кажется отчего-то. У него самого жизнь, только-только светом забрезжившая, разлетается прахом под грохот фанфар. Или он их с выстрелом по незнанию спутал? Мать, только найденная, бледнеет стремительно, руку его сжимает судорожно, слыша восторженно-сумасшедшие дикие крики. Господин де Вильфор и господин де Морсер стали стервятникам новой пищей. Госпожа Данглар задыхается, края платья пышного комкая. В их мире смерть забирает сразу двоих. Обоих предназначенных друг другу судьбой. Умирает один, а второй выгорает за пару дней, уходя следом на новый круг. Первому достается грузом на плечи память — за то, что счастье возможное не уберег, чтобы ошибку опять не совершить. Чтобы друг без друга и не пытались дышать. Любовь (кем-то свыше обещанная и решенная, всего лишь человеком даже найденная не всегда) не жизнью становится. Приговором и смертью. И мать его уже умирает. Мир рассыпается сверкающими осколками витража и режет в кровь худые руки. Девочка светлая узкую спину выпрямляет, у нее по скулам прозрачными каплями трещинки разбегаются. Мальчик рядом задыхается криком немым, лопатки сводя до судорог под белоснежной тканью. Они друг за друга цепляются, пальцы сплетают и держат(ся) изо всех сил. Они одни друг у друга и остаются. Их бы жалеть. Только у Бенедетто не остается никого. Снова. И сил не остается тоже, когда лихорадка расцветает в легких и выжигает его изнутри. Ему в бреду глаза зеленые чудятся, улыбка мягкая (не ему) и плечи, в белый затянутые. Последний горящий в гортани вдох Бенедетто тратит на глупое (самое искреннее и не фальшивое за все его жалкие годы) «живи» в потолок. *** Сумерки надвигаются плотной стеной и давят на плечи холодными тяжелыми ладонями. Снегопад почти ослепляет, оставляя мир в густой серости с редкими прорезями света. Только кровь на снегу все равно слишком яркая. Распускает теплые бутоны под его натужный, горло дерущий кашель и выжигает глаза уставшие. Ипполит зиму раньше любил. Рождество светлое, хлопья снежные, узоры на окнах кружевом, десятки свечей повсюду любил. Пока не узнал, как тошно зимой умирать. У него так, правда, с каждым днем-месяцем-временем-года случилось, но на снежной белизне его жизнь гниющая совсем отвратительно смотрится. Ему кажется иногда, что судьба над ним злую шутку играет. По-другому кривое отражение прошлой смерти на новую недожизнь объяснить не получается. В другой стране, с другим именем и прошлым он все еще задыхается. А может, судьба его роком злым стала. Ему даже любить не надо, чтобы умирать. О том, что кто-то за ним следом уйдет (видимо, снова, раз он помнит зеленый бархат, танцевальные па и оглушительный звон), думать тошно. Ипполит в новом приступе заходится, по стенке сползая в снег. Холод пробирается комьями в сапоги разношенные и за шиворот. Он только пытается глаза открытыми удержать, за грань небытия не шагнуть. И замечает в другом конце улицы пальто белое. Силуэт память скребет знакомостью, и Терентьев бы рассмеялся, наверное, в истерику с обрыва камнем летя, если бы не болело так и не жгло, если бы воздуха хватало хотя бы дышать, — сил хватает только зажмурится. Даже если это действительно тот светлый мальчик (Ипполит его никогда по имени не называл и в мыслях, не то что в прошлой или нынешней жизнях), даже если он помнит его и узнает... Он отвернется сразу же и уйдет. Потому что ничего кроме боли ему их встреча не принесла. Самому Ипполиту, если честно, тоже. Сквозь металл во рту пробивается проклятая горечь. — Вы в порядке? А голос у него все такой же. Даже зимой отдающий летом. Терентьеву бы ответить резко (да, конечно, он в полном порядке, просто умирает здесь в сугробе, задыхаясь пепельным снегом), оттолкнуть от себя и уйти, только вот не выходит. Рядом с Альбером (имя приятно перекатывается на языке) сил ни на что не хватает. Ипполит молча встать пытается, на остатки гордости заменяя мышцы, с ним заодно умирающие, на руку протянутую внимания не обращая, но ноги дрожать начинают и по снегу предательски скользить. Он уже к удару, что последний воздух из легких несчастных выбьет, готовится, когда его теплые руки ловят. Даже через пальто обжигают ребра. Он в чужое плечо утыкается неловко и пытается вдох сделать, не скрючившись в новом приступе. Не Альбер, кажется, что-то про пьянь говорит едва не презрительно (слов Терентьев за гулом крови отравленной в ушах не разбирает), но продолжает поддерживать аккуратно. А потом даже до квартиры довести предлагает. Ипполит отпихнуть хочет руки горячие, ожоги оставляющие (ему не холодно больше, он сгорает), и уйти, гордо голову подняв, но только снова кровью губы и снег грязный под ногами красит. Бурые капли на серости. Омерзительно. Не Альбер с дыхания сбивается на мгновение и все-таки спрашивает адрес. Держит, кажется, еще аккуратнее. Пьяные кровью не кашляют, у них не всегда смерть за левым плечом стоит. А с ним который день расстаться не может, все за собой зовет. Терентьев по буквам выдыхает, где проживает (умирает), пальцами за ворот чужой цепляясь. И отмечает почти неосознанно, ноги переставляя с трудом, что пальто не белое совсем. Просто снегом налипшим покрыто. Хочется наивности собственной рассмеяться. А в голове бесконечным перезвоном имя одно. Молитвой или панихидой. Каждый шаг ему заместо гвоздя в крышку гроба. Ипполит на тахту в каморке своей валится и глаза прикрывает. Слабость переживает, гудящую в сосудах. Половицы скрипят у порога. Сейчас с глухим стуком захлопнется дверь, и... — Постойте, — кашель комом колючим мешает закончить, он только рукой взмахивает, остановиться прося. Слишком темный в блеклом свете чадящей свечки силуэт у самого порога замирает. — Я так и не спросил вашего имени. — Родион Романович Раскольников, — тот оборачивается через плечо, глаза зеленью колдовской отблескивают из тени. И за порог выходит, едва голову склонив. Грудь дерет нещадно. Ипполит так давно не благодарил никого. Выдох надсадный в пустой комнатушке звучит слишком громко. — Спасибо Вам, Родион Романович. Вы мою душу, кажется, оживили. Проживите ж счастливые долгие годы и за меня. (Они больше не встречаются никогда.) *** В этот раз у него все еще худые руки, нервные пальцы, глаза огромные, слезы горькие и родной Петербург. А еще какая-то нескончаемая, всепоглощающая, всеохватная любовь. К жизни, городу, людям, небу, искусству, музыке, театру... Горит ярким пламенем там, где должна бы быть мифическая душа, греет изнутри, обжигая порой, остановиться и себя потерять не дает, путь освещая. Ярослав этой любви рад искренне. Он в болезни и смерти сгорать устал, ему все еще иногда металл чудится на языке, а легкие в кошмарах никак не хотят работать, стены родного Питера давят, и хруст костяной слышится. В этой жизни он горит вдохновением и порывом, улыбается небу, из музыки себе собирает судьбу. И любовью своей с миром делится безостановочно. Яр вообще старается не останавливаться. Чтобы кошмары не догнали, чтобы идеи находить побыстрее, чтобы ветром в лицо сметало горечь прошлого, память грызущего. Он не останавливается, даже налетая на кого-то на кастинге. Его пальцы теплые, голос летний и глаза зеленые останавливают. Яр в описаниях не особо хорош, он слова подбирать не умеет, но этот оттенок ему почему-то особенным кажется. Трава, залитая солнцем, гладь пруда, чуть ряской подернутая, первые листья по весне. Он залипает на секунду. А потом на еще одну. И еще, и еще. Который год отлипнуть не может уже. Он к Казьмину прикипает мгновенно, совершенно интуитивно и очень крепко. Даже сам себе объяснить не может. Просто человек вдруг чувствуется очень своим. Близким и нужным в край. И по какой-то нелепой случайности Сашку быть таковым абсолютно устраивает. Ярик от общения кайфует абсолютно искренне, захлебываясь непривычным к себе вниманием, котом мартовским липнет, почти мурчать готовый от того, что не отпихивают, а в ответ обнимают, тараторит без умолку и замирает иногда, поражаясь. Его слушают и слышат ведь. Вскидывают взгляд удивленный, уточняют, почему замолчал, руку тянут, чтобы плечо задеть или волосы растрепать. Улыбаться хочется (он себе в удовольствии не отказывает). Чтобы перестать даже мысленно имена путать и давиться звонкими р-ками, по небу ударяющими пузырьками шампанского, Яру хватает пары дней: в Казьмине от прошлого не так уж и много. Только иногда зависает еще, в случайной игре света в глазах, белом воротнике рубашки или развороте плеч что-то знакомое выцепляя, размораживается от оклика обеспокоенного и что-нибудь ляпает невпопад — Сашка про баярунасовский язык шутит и улыбается успокоенно. Две недели уходит на то, чтобы окончательно убедиться: Саша не помнит. Ни маскарад, осколками по пальцам, ни сумерки снежные, красными следами по белому. Почему-то по позвоночнику растекается облегчение (и какая-то странная надежда на что-то, подозрительно напоминающее новое начало). Прошлое их только по языку вязкой горечью растекается. Сколько у него уходит на то, чтобы влюбиться, Яр не считает. Просто понимает вдруг, залипая на профиль чужой и смехом легким укутываясь, что любовь бесконечная, столько лет на плаву державшая, силы дававшая миры создавать, на Сашке замыкается (почему-то чувствуется это до безумия правильным). И в глазах зеленых окончательно тонет. Момент, когда граница пере-дружбы остается позади, оба, кажется, пропускают за фансервисными шутками на грани фола, объятиями, случайными касаниями и ощущением абсолютного комфорта рядом с другим человеком (ставшим в какой-то момент нужным-необходимым). И с размаху друг в друга падают еще глубже. Падает, правда, в основном Ярик, в собственных ногах запутавшийся (опять), и на Сашу, губами в губы впечатываясь, но Казьмина все устраивает, в принципе. Он свое чудо, испуганное и растрепанное, за запястье ловит прежде, чем оно прочь уносится, и к себе прижимает (потом шутит долго, что нормальные люди счастье за хвост так-то ловят, но когда это у них все получалось нормально). Чудо глазами совиными сначала лупает недоверчиво, а потом успокаивается в руках теплых, пригревается, едва мурлыкать не начиная в плечо. Верит влюбленной нежности в весенних радужках, свою переставая внутри запирать. * У Альбера лицо мертвенно-бледное, в цвет камзола, абсолютно пустое, будто в нем жизни ни капли, волосы растрепаны, губы искусанные тонкой чертой (трещиной) тянутся. У него в пальцах трясущихся рукоять пистолета пляшет. Запястье красными нитями перевито, будто у куклы марионеточной. Те же нитки по шее петлей завиваются, в кожу впиваясь, куда-то в грудину уходят сквозь одежду и кожу. Яр (Бенедетто?) позвать его хочет, вперед рвануться, остановить, но все тело будто огнем лихорадочным обжигает. А нити бездушные тянут руку чужую все выше. Картинка ползет и изменяется неуловимо. У Родиона влажные пряди липнут ко лбу и скулам, в глазах запавших полыхают зарницы, а рот почти кривится оскалом. У него та же петля на шее алеет, те же нитки из-под рубахи драной виднеются, с ребрами, неестественно выпирающими, сплетаясь. Они ему горло сдавливают, руки вяжут, все тело опутывают. Яр (Ипполит?) двинуться с места не может, не может вдохнуть или хотя бы окликнуть — его приступом кашля на колени рушит. Только руку из последних сил тянет вперед, надеясь хоть одну нить зацепить, хоть немного ослабить. А они все продолжают тело Раскольникова сдавливать, удушая, голодом иссушая. Взгляд плывет и мажется, веки печет слезами. Яр не выдерживает и жмурится, головой отчаянно мотая (слишком знакомую зелень глаз видеть все равно не перестает). Шершавые тонкие ниточки на собственных пальцах чувствует и шепчет только губами пересохшими, уши руками зажимая: «Это неправда, это не так, это не...» Глаза распахивает. И задыхается криком. Саша. Его теплые руки обхватывают. И из сна на поверхность вытягивают. Саша его обнимает бережно, к груди своей прижимает, будто пытается от всего на свете спрятать, по позвоночнику с легким нажимом ведет, греет лопатки ладонями. Носом в волосы зарывается, висок невесомо целуя, и раскачивается слегка, убаюкивая. Его заполошный шепот будто сквозь вату звучит — ни слова не разобрать, только звук знакомого голоса и остается. Возвращает из ада в собственной голове. Домой возвращает снова и снова. Перед глазами все пляшет еще, реальность с кошмаром перемешивается, фантомными нитями от сердца к рукам Сашиным тянется, к груди его. Темнота окружает со всех сторон, уши, глаза и нос залепляет, паникой давит на плечи. Яра перетряхивает, новой волной ужаса накрывает, осознанием ребра крошит. Боль внутри закручивается воронкой штормовой, сосуды выворачивая, вот-вот разнесет на куски. Это ведь Саша все время был. Уже третью жизнь подряд появлялся рядом, чтобы... Сердце продолжало не кровь по венам гонять, не существование поддерживать, а жить, чтобы каждый глоток воздуха миром был полон. Эмоцию настоящую, истинную, струной натянутой звенящую, дарил в картонной идеальности, в слепой серости, в затягивающей рутине. Спасал. От себя самого, от пепельного савана смерти внутренней, от души выгорания. Не давал искре, ребра изнутри согревающей, потухнуть. Только ярче ее делал, в пламя ласковое, бесконтрольное и до боли живое превращая, всего лишь рядом будучи. Всего лишь становился важен и нужен за мимолетную встречу. И умирал уже дважды, потому что Яр свою жизнь упускал песком сквозь пальцы. Крик из горла вырывается мерзким сипом, царапая связки, срывается в бесконечное истеричное «нет». Он из рук Сашиных вырывается судорожно, отодвинуться пытается, убежать (уберечь). Потому что не достоин, господи, он его два раза уже убил, а что, если и в третий? Что угодно же может случиться, у него все всегда как-то не так идет, он же сам себе шею сломает, с лестницы навернувшись случайно, или галстуком собственным удушится ненароком. Пожалуйста, не надо, не Сашу, нет. Казьмин его не пускает. Только ближе к себе притягивает, почти на колени затаскивая, рукой на затылок легонько давит, заставляя лбом в плечо уткнуться, второй не прекращает спину кругами оглаживать. Сил рыпаться не остается. Сквозь звон в голове наконец слова пробиваются: — Тшшш, Яр, Ярик, тише. Все в порядке, ты в безопасности, ты дома, все хорошо, я рядом... — Яра на последних словах крупной дрожью прошивает, он в Сашу вжимается неосознанно, за плечи цепляется, боится, что если отпустит, то потеряет тут же. Тот только пальцами в темные волосы растрепанные зарывается, затылок гладит невесомо. Бормочет едва слышно в пространство: «Что же тебя напугало так, что же тебе приснилось?» Негромко мурлыкать что-то знакомое начинает. Баярунас жмурится, в плечо чужое сильнее вжимаясь. Лучше правду. Лучше сразу, сейчас все самому рассказать. Разрушить все самому. Может, тогда потом не будет так мучительно больно в груди? — Ты, — на выдохе. Будто перед падением, после которого ничего не останется, даже ошметка. После которого не будет уже совсем ничего. Только боль мир затопит, под собой погребая. — Я? — Саша охает удивленно, с мотива почти сбивается. — Неужели я такой страшный и занудный, что уже в кошмарах к тебе прихожу? — Ты... Ты лучший, Сашк, я на тебя хоть до конца жизни смотреть могу, по-серьезке... — улыбка слабая сама по губами ползет и тут же ломается, буря снова закипает внутри. — Только ты умирал. Из-за меня умирал, Саш. Дважды. Ты умирал, потому что я... Я не мог... — он воздухом давится, слова путает, вдох сделать не может, только пальцы сжимает крепче, пытаясь на поверхности остаться, в шторме не сгинуть. Казьмин выдыхает длинно. И слегка отстраняется. Воздух тут же холодом (ужасом) обжигает. — Яр, посмотри на меня, — у Саши голос почти не дрожит, только где-то совсем глубоко тревога, загнанная как можно дальше, искрится. Яр в губу нижнюю зубами вгрызается, ему глаза открывать, неприятие видеть страшно до одури, он без Саши не сможет уже, увязнет в тенях за спиной, в рутине бесконечной, в себе самом. — Пожалуйста, Ярик. Баярунас его глазкам щенячьим или интонациям просящим сопротивляться не умел никогда. У Саши волосы спросонья растрепаны, на щеке отпечаток подушки, а в глазах какая-то лютая смесь... Забота, нежность, тревога, страх (его? или за него?), любовь... Только неприятия там ни капли. Казьмин ему пряди непослушные с глаз убирает, ведет невесомо костяшками по лбу и скуле. Смотрит глаза в глаза уверенно. И говорит абсолютно спокойно, тем голосом, который его от любой беды всегда спасал: — Мы в странном мире живем, мелкий, знаешь. У нас «любовь — это смерть» не просто метафора красивая, хотя и она тоже. И... Если бы все боялись, страшились, ненавидели своих соулмейтов за то, что когда-то умерли из-за них, смысла жить, любить пытаться и не было бы. Судьба определенно сумасшедшая и на голову долбанутая, но я ей благодарен, если честно. За тебя благодарен, Ярик, — он улыбается, мгновенно светом комнату наполняя. Баярунас только всхлипом давится, удивление, с головой накрывающее, чувствуя. И неуверенное, робкое счастье, кончики пальцев покалывающее. Саша от волос, в глаза лезущих, отфыркивается и продолжает: — Я об этом раньше не задумывался особо, мне с тобой просто слишком правильно было, чтобы думать о чем-то, и не смейся, пожалуйста, а то я испугаюсь, что в истерику тебя сталкиваю. Но... Если мы действительно встречались раньше, то... Все, о чем я жалею, это то, что я тебя защитить не смог. Если, чтобы снова встретить тебя и осознать, как сильно ты мне нужен, умирать надо было, то оно того стоило, Яр. Ты этого стоил, — заканчивает совершенно серьезно, без капли насмешки. Яр не выдерживает. Вперед подается, целует куда придется: переносицу, ямочки на щеках, виски, бровь, подбородок. Казьмин смеется облегченно, не пытаясь даже увернуться, а потом его лицо в ладони ловит, чтобы поцеловать по-нормальному. Яр лбом в его лоб утыкается, в зелени утопая и понимая, что наконец-то дышать может. — Я тебя люблю, Сашк, — в самые губы, оторвавшись на жалкие миллиметры. Саша улыбается невыносимо светло, пальцами по щекам его проводит, слезинки случайные стирая. — Это ты поэтому плачешь, да? Что такого жуткого меня полюбить угораздило? — на тычок в плечо и гневный вскрик («Это слезы счастья, Казьмин!») бровки домиком собирает, а потом обнимает крепче. В волосы шепчет: — Я тебя тоже люблю, чудо.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.