***
По офису Агентства ходит тень прежнего Дазая, и это рано или поздно замечают все. Дазай всё так же иронизирует, расследует, хмурит брови, строит стратегии и больше не говорит о суициде. Но когда ― очень редко теперь ― Куникида смотрит ему в глаза и видит там мутную бездонную тьму, он думает, что лучше бы Дазай продолжал долдонить о своём, выносить мозг, провоцировать и доводить всех до белого каления. Ему кажется, что Дазай и его способность непостижимым образом поменялись местами. Что теперь она стала его сутью и управляет им, а не наоборот. Ему кажется, что Дазай Осаму потерял что-то важное, и потерял это навсегда. «Тот, кто чувствует, не может быть пуст», ― пишет он в своём блокноте, сидя в одиночестве в офисе Агентства поздним ноябрьским вечером. Закрывает блокнот, снимает очки, кладёт их на стол, трёт пальцами переносицу, зажмуривая натруженные за день глаза. Он никогда не думал, что в его персональной, обособленной от несовершенств идеальной вселенной найдётся место для Дазая. Но, как и всякий, кто категоричен, силён и строг, он слишком многое прощает людям. Как и всякий, кто демонстрирует неприятие чужих слабостей, он до смешного сильно сочувствует горю. И, как всякий, кто не готов принимать людей такими, какие они есть, он понимает, когда им по-настоящему нужна помощь. Вот только он понятия не имеет, чем помочь человеку, который уже принял решение ― такое, от которого страшно, и больно, и от осознания собственного бессилия опускаются руки. Куникида смотрит в окно на бесконечные ночные огни, за которыми не видно звёзд, крутит в руках карандаш и думает о том, что в борьбе с самим собой человек всегда обречён на проигрыш ― и чувствует это. Но почему-то продолжает бороться. И тогда судьба лишает его выбора.***
Ёсано курит, привалившись плечом к оконному стеклу, выдыхает дым в приоткрытую створку, щурится, когда, повинуясь дуновению ветра, он попадает в глаза. Вечера на удивление холодные для ноября в Йокогаме, а сегодня она забыла плащ, так что придётся брать такси. Она этого не любит ― потому что всякий раз думает, как здорово было бы уехать отсюда. Сказать таксисту: «Гони, пока не остановлю» и ехать, ехать, ехать ― туда, где никто не знает её и не ждёт, смотреть как дорожный асфальт убегает под колёса, считать капли дождя на стекле, наблюдать, как огни автострад и городов сменяют друг друга, падать с головой в случайные связи и не думать о прошлом. О том прошлом, в котором всё, что она делала, было неправильно. Она знает, что сбежать от себя не удастся никому, но всё равно когда-нибудь хочет попробовать. Вдруг получится? Ёсано прикуривает вторую сигарету от первой и выбрасывает пустую пачку в мусорное ведро. Она давно перестала обманываться насчёт людей, но некоторые из них всё ещё способны её удивить. Много лет назад, ещё на войне, она действительно думала, что делает доброе дело. Что помогает, что на стороне правды, что нужна. Наивная дура. Она знает, как это чувствуется ― когда Смерть стоит за спиной, следует за тобой по пятам, сладострастно дышит в затылок, почти касается костлявой лапой плеча. Она видит, как Смерть и Дазай с каждым днём становятся ближе. Гораздо ближе, чем тогда, когда он едва ли не ежедневно пытался покончить с собой. Тогда Смерть наблюдала за Дазаем издалека, считая попытки, неизменно разворачивая обратно и терпеливо ожидая, пока он перестанет маяться хернёй и возьмётся, наконец, за ум. Теперь их встреча и единение ― лишь вопрос времени. Пожалуй, это и к лучшему. Ёсано никогда не понимала Дазая, впрочем, она особо и не пыталась, а он не просил ни от кого понимания ― только принятия, да и его неосознанно, будто знал, что ни от кого не получит. Такими, как есть, их всех примет лишь Смерть. Печаль. Ёсано чувствует её, странную, почти позабытую, ноющую в груди, там, где, казалось, давно отболело, зачерствело, запеклось, заросло отчаянием и несбывшейся надеждой ― верной спутницей настоящего одиночества. Это печаль неизбежного, всегда предшествующая избавлению от сомнений. Печаль тех, кому нечего больше терять, не за что бороться и не к кому идти за спасением души. Им всем уже не спастись. Даже любовью не искупить совершённого зла. ― Ты опоздал, Дазай, ― шепчет она, чувствуя, как начинает гореть в глазах. ― Какой же дурак, какие же вы оба дураки...***
― Дазай-сан? ― Ацуши осторожно заглядывает в приоткрытую дверь кабинета. ― Вам тут передали... ― Что, Ацуши? ― Дазай поднимает на него пустой, отсутствующий взгляд. Видит в руках документы и кивает на стол: ― Положи, я попозже посмотрю. От Дазая веет холодом ― не нарочитым и демонстративным, как, скажем, от Акутагавы, а едва заметным, как запах кожи или волос. Ацуши кладёт документы на стол, отмечая то, как сильно Дазай похудел ― сейчас он просто ходячий скелет, ― и поспешно выскальзывает из кабинета, движимый иррациональным страхом, что этот холод когда-нибудь доберётся и до него. Ацуши трудно. Очень. Он до сих пор ищет свое место и всё ещё не уверен до конца, что именно там, где должен быть. Ацуши грустно. В Агентстве всё стало не так ― и «не так» оно стало после того, как Дазай, наконец, вернулся. Он вернулся, когда все уже перестали надеяться ― да, если по-честному, давно перестали. Ацуши часто приходил к нему в больницу поначалу, но по прошествии второго месяца комы тоже сдался. Все они сдались. Кроме Накахары-сана. Это так странно, но Ацуши не решается спрашивать ― он всегда думал, что они с Дазаем друг друга недолюбливают. Но именно Накахара-сан единственный, кто ходил в больницу к Дазаю до последнего дня своей жизни. Что-то подсказывает Ацуши, что эти факты тесно связаны между собой. Он краем уха слышал обрывки фраз и разговоров в кабинете директора, когда к нему приходил Мори. Тогда они долго сидели и обсуждали то, что происходит ― как всегда казалось Ацуши, с грустью и каким-то безысходным сочувствием. Иногда к ним присоединялась Ёсано, и тогда они все по большей части молча курили, выпивали и изредка обменивались туманными фразами, смысл которых от Ацуши неизменно ускользал. Всё-таки ему очень многому ещё предстоит научиться. Но при мысли об этом в груди неприятно сжимается ― потому что своим наставником он всегда считал Дазая, а Дазай сейчас… совершенно другой. Он вернулся другим. Как будто с ним случилось что-то там, в забвении, в глубинах собственного подсознания, как будто из него забрали весомую частицу жизни, и теперь он больше всего напоминает Ацуши зомби из фильмов, которые так любит смотреть Кёка. Ацуши тревожно и грустно. Он не знает, что делать ― и должен ли вообще что-то делать. Он знает только, что со смертью Чуи Накахары всё изменилось ― но не может понять, почему. Похоже, он так и не разобрался в том, что же связывает друг с другом всех тех людей, с которым его столкнула жизнь. У Акутагавы спросить, что ли? Ацуши задумчиво смотрит на свой бенто и понимает, что совсем не хочет есть. ― Ацуши? Он поднимает голову и недоумённо смотрит на Ёсано ― та стоит в дверях, дымя сигаретой и глядя на него испытующе. ― Что с тобой? ― Да ничего. ― Он пожимает плечами, оглядываясь, чтобы обнаружить, что все уже ушли. ― Просто задумался. Рабочий день окончен, и ему бы тоже пора домой. Вот только Ацуши нелогично не хочется оставлять Дазая в одиночестве ― пусть тот и сидит безвылазно в своём кабинете целыми днями, как писатель, поймавший вдохновение. Даже за кофе не выходит, так что Ацуши исправно и без просьб таскает ему стаканы из автомата на первом этаже. Ёсано вскидывает бровь. Проходит в кабинет, берёт со стола Наоми пепельницу, стряхивает в неё серый столбик с наполовину выкуренной сигареты. ― Ёсано-сан? ― внезапно даже для себя зовёт Ацуши. ― Что такое? ― отзывается Ёсано, не оборачиваясь. ― Мне тревожно за Дазай-сана, ― говорит Ацуши то, что беспокоит его сильнее всего, почему-то немного стыдясь себя. Но ему становится легче ― как и всегда, когда делишься своей болью с тем, кому не всё равно. Ёсано какое-то время стоит, затягиваясь и выдыхая, вся в клубах сизого дыма ― в последнее время она слишком много курит и даже заработала от Фукузавы пару замечаний, но, по всей видимости, ей плевать. ― Мне тоже, ― едва слышно говорит она, наконец. ― С ним что-то происходит, да? ― сглотнув, спрашивает Ацуши и начинает теребить выбившуюся прядь волос ― как и всегда, когда нервничает. ― Думаю, ничего хорошего. Плечи Ёсано напрягаются. Она тушит окурок в пепельнице и, медленно подойдя к Ацуши, с печальной улыбкой гладит его по щеке. ― Понимаешь, зайчик… Некоторые раны даже я не в силах излечить. И никто не в силах. Только смерть.***
За всю свою жизнь Мори Огай видел столько крови, что её количество давно перестало считаться в литрах. Она была разной: стылой, горячей, необходимой, подгоняющей больное, отчаявшееся сердце, хлюпала под подошвами рваных сапог, оставляя на истерзанных камнях и таких же душах грязные запёкшиеся разводы. Чужой и своей. Через руки Мори прошло крови столько, что они уже не по локоть ― по самые плечи, и не захлёбывается он лишь потому, что научился плавать в ней, как в водах священных рек. У всех она одинаково алая. Голубой не видел ни у кого. Кровь Чуи Накахары такая же, как у прочих людей ― алая, горячая и густая. И в последний раз её было столько, что пришлось выбросить ботинки ― те утонули в месиве по самую щиколотку. Казалось, она вытекла из тела Чуи вся, до последней багровой капли. Мори сам констатировал его смерть. Он давно не видел на своих руках крови Дазая, но почти чувствует её фантомный запах и вкус. Он всегда остро предчувствует Смерть ― в конце концов, они давние друзья. Партнёры, соратники ― как ни назови, всё будет верно. Нить судьбы, связавшая их, не из графена даже ― из такого материала, который и адское пламя не испепелит. Но у Дазая со Смертью связь ещё прочней. Мори всегда знал, что однажды она заберёт Дазая себе, и он ничего не сможет поделать ― как бы ни препятствовал, какие бы сделки ни предлагал, как бы ни пытался оградить Дазая от неизбежного. Мори всегда знал, что наступит момент, когда Дазай на самом деле будет готов. Но не мог даже предположить, что честь помочь ему выпадет именно Чуе.***
Акутагава знает, что такое настоящая верность. Его верность ― выстраданная и вымученная, изувеченная и вечно голодная, как бродячий портовый пёс. Никогда не насытится и не получит ласки ― той, которой так просит, ждёт и заслуживает. От руки, дарующей эту ласку другим, ему прилетали только пощёчины. Он сам виноват, что посвятил себя человеку, который не способен даже на кроху взаимности. Но Акутагава его не винит. У каждого ― собственный крест, и лучше нести его с честью, чем пытаться сопротивляться себе. Он видел, как это было ― всё произошло на его глазах. Вся Портовая мафия видела. Но только он, пожалуй, единственный из всех понимает, почему Чуя это сделал. Просто в какой-то момент становится настолько невыносимо, что хочется сделать хоть что-то ― даже если знаешь, что бесполезно, даже если знаешь, что умрёшь. Стоя на крыше здания Портовой мафии, Акутагава кутается в плащ, пряча лицо в высоком воротнике, и тщетно гонит прочь мысли о чуде. Он уверен: Накахара Чуя не хотел смерти. Из всех людей, когда-либо встречавшихся на его пути, Чуя был человеком жизни, её истинным воплощением ― не бледной тенью, как он сам, не тем, кто торгуется за каждый день и час в надежде остаться в плюсе, как Мори, и уж точно не страстно желающим забвения, как Дазай. Накахара Чуя любил жизнь ― и это было взаимно. Наверное, он тоже просто надеялся на чудо ― не ждал и не верил, просто надеялся. Всем им, несущим свои кресты, это грёбаное чудо необходимо. Хотя бы раз в жизни. Кому-то везёт, кому-то… Нет. Акутагава закрывает глаза и представляет, как летит вниз, чувствуя всем телом ускорение свободного падения, и ветер в лицо, и врезающийся в рёбра горячий асфальт. Сердце сжимается от страха и восторга, и зов пустоты никогда не был таким громким и манящим, как сейчас. Акутагава отступает от края. Ему придётся научиться жить со всем, что произойдёт, он чувствует, уже очень скоро. Жить дальше. И ждать своего чуда.***
Yokohama Landmark Tower ― самое высокое здание Йокогамы. Шестьдесят девять этажей, двести семьдесят три метра от поверхности земли. И всего одна пожарная лестница. Чёртова уйма ступенек. Дазай и сам не знает, почему решил не пользоваться лифтом. Он не передумает. Напротив ― с каждой ступенькой лишь укрепляется в своём решении. Он пройдет их все, пусть даже под конец придётся ползти. Это всё равно гораздо легче, чем ходить на две могилы вместо одной. Дазай поднимается, кажется, вечность и никак не достигнет самого верха. Не лестница, а дорога в ад. Для него ― в самом что ни на есть буквальном смысле. Дазай не обманывается: для таких, как он, в загробном мире заготовлены почётные места главных звёзд. Ему, наверное, даже любопытно, как там всё устроено. Хоть какое-то разнообразие. Наверное, это будет больно. Но Чуе тоже наверняка больно было умирать. Дазай много раз видел во сне его смерть ― и сны эти начались задолго до того, как Чуя погиб по-настоящему. Дазай никогда не признался бы вслух, но всякий раз, когда Чуя активировал Порчу, ему было страшно. Страшно смотреть, страшно чувствовать, но ещё страшнее ― ждать. Бездействовать в тот момент, когда из цветущих алым ран на теле Чуи ручьями текла кровь, молчать, когда он смеялся, будто безумный, расшвыривая вокруг себя бездонные чёрные дыры. Делать вид, что ему всё равно всякий раз, когда Чуя почти умирал на его руках. Почему всё вышло именно так? Почему, чёрт бы всё побрал, он ничего не почувствовал, когда Чуя на самом деле умирал, разрываемый изнутри на части собственной неуправляемой силой? Почему продолжал валяться в отключке, почему, твою мать, подвёл их обоих? Упрямо шагая к самому верху, Дазай внезапно чувствует злость. Если разобраться, то Чуя его опередил ― потому что иначе, чем самоубийством, его выходку не назвать. Он знал, что Дазай не очнётся, и совершенно осознанно шёл на смерть. Ради чего? Между ними так ничего и не случилось, не срослось, хотя могло бы. За прошедшие с момента его возвращения в мир живых три недели Дазай не единожды прокручивал в голове все намёки, слова и взгляды, которых, как оказалось, было достаточно для однозначного вывода. Они могли быть близки. Ближе, чем думалось, ближе чем многие люди, демонстрирующие близость. Они были близки, но иначе. Дазай не взялся бы утверждать, сколько крови друг друга прошло через их руки за все эти годы недомолвок и иносказаний, облечённых в споры о неважных вещах. Боль Чуи давно стала для него своей собственной — и это самое яркое свидетельство близости, которая у них, выходит, всё же была. Но Дазаю всегда было этого мало. Как жаль, что понял всё он только сейчас. На головокружительной высоте ветер остервенело треплет волосы и норовит сбить с ног, а звёзды очень близкие и одновременно далёкие, как никогда. Дазай вскидывает голову, подставляет ветру лицо, закрывается рукой от внезапно слишком яркого лунного света. Пожалуй, он мог бы залюбоваться видом, если бы вдруг имел такую цель. Он думает о галактиках. О миллиардах гаснущих звёзд, среди которых наверняка были и их с Чуей собственные. Порой он задумывался о том, не равно ли количество звёзд количеству всех когда-либо живших на Земле людей. Это было бы завораживающе символично, до мурашек по коже. Чуя не с ним, но в его голове ― постоянно, ночью и днём. И сейчас тоже. Дазай думает о нём каждую минуту ― о том, что было, о том, что могло бы быть. О том, чего не случилось, он думает особенно часто, и от этих мыслей неизменно тоскливо сжимает грудь. Чуя теперь с ним всегда ― в мыслях, голове, сердце. Интересно, можно ли считать это двойным самоубийством? В кармане вибрирует телефон. Дазай безразлично смотрит на входящий от Куникиды и, выключив телефон, бросает его в пропасть под ногами. Интересно, а есть ли по ту сторону особое место для самоубийц? Может быть, там они с Чуей встретятся? Это, пожалуй, единственное, что ему по-настоящему интересно. Дазай с удивлением понимает, что впервые в жизни чувствует не просто облегчение, а что-то, похожее на радость. Радость от того, что, наконец, делает то, что правильно. Единственное, что придаёт его жизни смысл. Его сердце бьётся ровно. Дазай прыгает.________________________________
Дазай смотрит сверху вниз на то, как суетятся парамедики около его тела, лежащего в луже крови, и ему отчего-то смешно. Никогда прежде он не был таким лёгким и таким… цельным. Никогда при жизни он не был таким не_пустым. ― Ну и какого хрена ты так долго? Дазай оборачивается. Чуя сидит на парапете, подтянув одну ногу к груди и обхватив колено руками, смотрит с таким видом, как будто Дазай задолжал ему пару сотен лет жизни и никак не расплатится. Теперь в их распоряжении вечность. Вечность, над которой не властна судьба и люди. О вечности Дазай не мечтал. Он мечтал о покое, но и так тоже неплохо, пожалуй. ― Я мчался к тебе на крыльях любви, ― пафосно говорит он, и Чуя вздыхает, качая головой. ― Ты и после смерти остался невыносимым придурком. ― Никто не говорил, что смерть меняет людей. ― Дазай пожимает плечами. ― По всем законам жанра, сейчас я должен быть своей худшей половиной. ― Ещё хуже, что ли? ― Чуя иронично приподнимает бровь. От мелких морщинок на его лице не осталось и следа, и он весь будто наполнен светом. Волосы ― яркие рыжие всполохи ― треплет ветер, и Дазай хочет до них дотронуться. Теперь он знает ― Смерть делает их лучше. Избавляет от сомнений, страхов и одиночества ― ведь избранный ею больше никогда не будет один. ― Нам пора. И так задержались. ― Чуя встаёт и протягивает ему руку. ― Пойдём. Дазай смотрит на его руку, а потом в лицо с непониманием. Чуя раздражённо фыркает и закатывает глаза, и это так… знакомо, что у Дазая от тоски и восторга сбивается с ритма сердце. Это… странно. Разве он всё ещё способен что-то чувствовать? Интересно, а если он скажет то, что не сказал, сейчас, это будет иметь значение? Склонив голову к плечу, Чуя смотрит на него испытующе. Дазай касается его руки, сжимает длинные пальцы в своих ― и сперва не чувствует ничего. Всё верно, они ведь оба… Мертвы. А потом приходит тепло. Оно разливается от кончиков пальцев по руке вверх, доходит до плеча, согревает грудь, от него будто бы светлеет в голове и, будь они живы, наверняка участился бы пульс. Дазай удивлённо смотрит на свою ладонь, охваченную алым светом ― и на ладонь Чуи, освещённую голубым. ― Что это? ― Понятия не имею. ― Чуя с интересом разглядывает их соединённые руки. ― Посмертные спецэффекты ― не мой профиль, знаешь. Но это точно нас не убьёт. Он криво ухмыляется, глядя Дазаю в глаза. ― О чём ты думал? ― спрашивает Дазай. ― Порча, Чуя? Серьёзно? Ты надеялся, что я приду? Чуя отводит взгляд. Долго смотрит на алую линию горизонта, поглаживая пальцы Дазая, и в конце концов улыбается. ― Надеялся. А ты, мудак, так и провалялся. Но знаешь… Я не жалею. ― Он смотрит на Дазая как-то шало, слишком уж хитро, и добавляет: ― Как ещё я мог понять, что ты от меня без ума? ― Верно. ― Дазай вглядывается в его лицо, в который раз за жизнь и… смерть отмечая, какой он всё-таки красивый. Смерть избавляет от необходимости скрывать очевидное. ― Ты никогда не хотел научиться летать, Дазай? ― Всегда хотел. ― Что ж, ― Чуя улыбается и, отпустив его руку, шагает в бездну, топчется по воздуху, как по асфальту, и манит Дазая за собой, ― твоё время пришло. Смотри только, не испугайся с непривычки. Дазай качает головой, улыбаясь ему в ответ. ― Я больше ничего не боюсь. ― Тогда вперёд. Поверь, это лучшее, что могло случиться с тобой.