***
Ему легче, когда часть лица скрыта — маской ли, широким воротом ли, неважно. Кацуки бывает излишне экспрессивным, и явное выражение эмоций не всегда ему на руку. Если нужно запугать злодея ужасающим оскалом, он одергивает высокий ворот зимней формы и демонстрирует ряд готовых разорвать урода зубов, но чаще нужно скрывать от перепуганных жертв, как неуместно и совсем неутешительно он кривит губы, вместо сочувствующих улыбок, или шёпотом матерится. Медицинская маска, которая должна частично скрыть от Тодороки его разочарование и злость, тоже подходит. Он даст своим чувствам волю позже, когда напарник будет способен на них отреагировать, а не лишь тупо и медленно моргать расфокусированными от высокой дозы обезболивающих глазами. Что удивляет Кацуки, так это то, что… злости нет. Его губы под маской, словно натянутые невидимыми лесками, дергаются вверх, и он дышит, дышит, часто дышит, чувствуя, как колотит захлебывающееся обрушенной на него радостью сердце. Горло скребет возбужденный оклик — Шото! — пересохшие от мыла и антисептиков руки тянутся обнять придурка, чтобы поделиться с ним переполняющей Кацуки эйфорией. Сейчас от одного взгляда на Тодороки он и вправду становится счастливее.***
На следующий день, перед началом ночного дежурства, Кацуки вновь приходит навестить Тодороки, надеясь, что тот не помнит свое первое пробуждение. Вчера Кацуки… излишне остро отреагировал: просто обрадовался, что Половинчатый в порядке и быстро выплыл из коматозного сна в реальность. Помножив на усталость, адреналин и нервы из-за первого официального провала их нового агентства, Кацуки проявил непрофессиональную реакцию, но он все же живой человек. Живой человек, который надеется, что хмельной мозг Тодороки забудет этот досадный момент или сочтет его галлюцинацией. У стойки регистрации дежурит та же медсестра, что ранее дала ему бахилы и влажные салфетки. — О, Динамайт-сан. — Сегодня она делится с ним улыбкой. Жизни Тодороки больше ничего не угрожает, и нет необходимости выдерживать перед Бакуго скорбную мину. Записавшись и получив разрешение зайти в палату прямо сейчас, он протягивает руку, чтобы получить маску. — А давайте обмен: вы мне геройскую, а я вам медицинскую? Как будете уходить, верну. — У нее белые ровные зубы, и широкая обаятельная улыбка определенно сработала бы на ком-то, кто не был Кацуки с иммунитетом на просьбы и ухмылочки придурковатых статистов. Возможно, будь она хотя бы парнем, Кацуки раздумывал бы чуть дольше. — Так не пойдет. — Собираетесь выпрыгнуть из окна палаты и сразу побежать спасать город? — Медсестра опускает глаза на его геройский костюм. — Это немного чересчур. Дайте себе время побыть простым человеком — хотя бы пять минут. Если она считала это убедительным, то прокололась, потому что эти пять минут девушка вынуждена потратить на то, чтобы рассказать, как сильно восхищается им и Тодороки, как всегда отдает за них свои голоса и покупает их мерч, как у нее дома есть маска для косплея Динамайта, но она мечтала хоть раз прикоснуться к настоящей, и, если он порадует свою фанатку, она обязательно отплатит тем же и пустит его в палату Шото в любое время — даже не в часы приема. Последний довод срабатывает. Он бросает черную маску на стойку. Хитрожопая сучка. Они попадают в эту больницу не в первый и не в последний раз. Врачи, имея дело с героями, часто не поддаются ни на просьбы, ни на угрозы — иначе тут творился бы истинный хаос. Поэтому было бы неплохо иметь кого-то, кто закрывает глаза на нарушения, хотя бы из администрации и медсестер. Он входит в палату. Бледное лицо с закрытыми веками, забинтованные грудь и руки Тодороки вновь поднимают волну радости, которую Кацуки давно не ловил такой чистой и бурной, резко вырастающей под ступнями и несущей к нему. — Все хорошо, Половинчатый, все хорошо, — совершенно искренне шепчет Кацуки. Показатели на приборах могли бы быть куда более тревожными, но Шото сильный, стойкий, его быстро доставили в отделение, о нем сразу позаботились. И палата прекрасная, и у Кацуки предчувствие, что дежурство пройдет замечательно, пусть он и будет патрулировать один. Он рад, что Шото полежит и восстановится, он рад его видеть, рад держать за руку, рад, рад, рад… пока вновь не выходит на улицу и не подставляет растянутое в улыбке лицо солнцу. Счастье сползает с него; как акварель с восковой фигуры, подтеками стекает к ногам в грязь после недавнего дождя, и мир сереет. Расслабившиеся щеки болят, словно невидимая рука надавала пощечин. А затем отобрала все хорошие предчувствия и оставила их в палате тому, кому Кацуки обещал прекрасный день. Мир без него потерял свои краски.***
Ему не чужд страх — с миллионами знакомых оттенков и причин, понять которые обычно не составляет труда. Один из редких, пока неразгаданных страхов — неясный, тревожный — непоколебимой несбиваемой силой прилипает на дежурстве намертво. Даже когда его похитили, у Кацуки были моменты просветления: ужас притихал, давая объятому паникой мозгу перерыв, сжимался до концентрированного мелкого комка, чтобы, разорвавшись, позже залить вновь. Но сейчас страх… ровный. Неотступный. Незримой угрозой приклеенный к лихорадочно взмокшей коже. Кацуки пытается его вскрыть и изучить, перебирает множество вероятных причин. Все подходят. Он боится, чтó после выписки скажет Шото о его странностях и произнесенных в палате словах, — Кацуки так очевиден. Он боится, что точно так же будет опаздывать и подводить Тодороки каждый раз, — Кацуки не может быть рядом все время. Он боится, что не справляется без Половинчатого даже сейчас, — Кацуки никогда не верил этой мысли, но сейчас она кажется правдивее и весомее. Какой бы бред ни всплывал, ответом остается: «Да, и это тоже». Тоже пугает. И то, что он поборол, и то, что он перерос, и то, что он закинул в темный пыльный угол сознания и игнорировал изо дня в день, — всё это возвращается с новыми силами и сводит с ума. Подбадривающие самого себя слова не подпитывают уверенность и не приносят утешения; и для злости — проверенного годами лекарства — слишком мало места, чтобы развернуться и сожрать конкурирующее, нежеланное чувство. Кацуки нужно, чтобы кто-то другой сказал ему, что все будет хорошо, пока он окончательно не сбрендил. Ни с чего. С какой-то мелочи, которая подточила железобетонные столпы его самообладания. Кацуки усталой рукой стягивает маску героя, бросает на тумбочку и, зажмурившись, трет лоб и брови, слегка вдавливает пальцы в глазные яблоки и щеки. В животе пусто. Пусто там, где засидевшимся незваным гостем налипал страх. Отпустило. Стоя посреди своей однокомнатной холостяцкой квартиры, которая секунды назад пугала пустотой, тишиной и одиночеством, Кацуки делает медленный вдох и выдох. Что это, блядь, было?***
Его жизнь фрагментируется на три неравномерных куска: кусок переслащенной радости в минуты близости с Тодороки; кусок горчащего противного страха, пока он дежурит вдали от него; кусок пресного — в сравнении с предыдущими двумя — «ничего», пока он дома переводит дух и восстанавливается. Цикличность сменяющих друг друга фрагментов, неизменность эмоций и их интенсивности заставляют Кацуки задуматься о пересдаче психологических тестов на профпригодность. Он их на дух не выносит, но в кои-то веки признает их полезность. Возможно, у него развивается шизофрения. — Приятно видеть, что вы так часто приходите, — говорит медсестра на стойке регистрации. Только тут он чувствует себя хорошо. Кацуки морщится. Нет. Он приходит сюда ради Тодороки. Не ради дозы собственного счастья. Верно? Его радость сильная, словно бронированная, от нее отлетает сочувствие при звуке болезненных стонов из других палат; от нее рикошетит сожаление от вида раненных на каталках; сквозь нее не пробиваются сожаления из-за стоящих поодаль плачущих посетителей. Кацуки назвал бы себя отвратительным, черствым человеком, если бы не знал, что ни год назад, ни два не был таким, навещая других про-героев. Влетев в туалет и громко захлопнув за собой дверь, он стягивает медицинскую маску и, повесив ее на крючок для женских сумок, выкручивает кран, чтобы с холодным потом смыть предательскую улыбку, за которую должно быть стыдно. Но его стыд потерялся в облаке эйфории, которая под трением пальцев рассеивается и отпускает его. Что-за-черт-что-за-черт-что-за-черт. Сгорбившись, он позволяет воде, щекоча кожу, капать с подбородка на дно раковины. Затем сгребает с крючка и сминает в кулаке маску. Радость слепящей лампочкой бьет по башке. От неожиданности он разжимает руки и выпрямляется в спине. Лампочка радости гаснет. В растерянности Кацуки замирает. Затем наклоняется, чтобы поднять с пола упавшую маску. По касанию к ней реальность вновь окрашивается в самые светлые позитивные тона.***
Моменты переключения сводятся к одному событию. — Больно, больно, пусти, — шипит медсестра, когда Кацуки сжимает ее запястья железной хваткой. Он попросил ее зайти к Тодороки вместе с ним, но до палаты они так и не дошли. — Разве это преступление — желать, чтобы больница вызывала не только страх и скорбь? Кацуки откидывает это оправдание — в воздухе бывают нотки надежд, облегчения и веры в лучшее, он прекрасно с ними знаком. — Как будто ты специально не вызывала у меня страх в других местах. Чем это лучше? — Для геройской работы это естественные эмоции. — Страх за жизнь близких, лежащих в реанимации, — тоже естественен, не води меня за нос. — Он сильнее вжимает ее в стенку. Исключительно широкими ладонями и предплечьями — благо, сучка низкая и худая. У нее точно останутся синяки от его локтей, зато со стороны никому не покажется это зажимание сексуальным и игривым. Кацуки не нужна скандальная статья о его аморальном поведении. Впрочем, в этом дальнем, плохо освещенном коридоре желающих его осудить нет. Ближайшие палаты пустуют из-за ремонта. — Зачем? — медленно повторяет он, надавливая на поморщившуюся от боли медсестру. Навязывание эмоций через предметы — редкая причуда, и черта с два это сойдет ей с рук. — А почему нет? Тодороки-сану наверняка было приятно увидеть в ваших глазах радость, а не злость, осуждение или жалость. А вам было полезно на время покинуть кокон ярости и раздражения. Страх во время дежурств лишь подтолкнул бы меньше работать и взять пару выходных, чтобы побыть здесь. — Да? А ты способна дать эмоции инструкцию, к чему конкретно подтолкнуть жертву? Она поджимает губы. Взгляд уплывает в сторону, но девушка тут же возвращает его обратно. Из упрямства вновь смотрит на Кацуки, пусть и выглядит менее уверенно. — А к суициду вечный страх что, не может привести? — спрашивает он. — Если бы я, наоборот, взял двойные смены, чтобы компенсировать отсутствие напарника? — Вспышки счастья, как просветы в тьме, не дали бы на это решиться. — А если бы я не приходил в больницу? — настаивает Кацуки. — Попросил бы Деку самому приглядывать за Шото и отзваниваться мне по телефону? — Вы бы так не сделали. — Ты. Не. Знаешь, — чеканит он, теряя терпение. — Пф. Вы бы видели себя со стороны, когда Шото-сана только доставили. Сомневаюсь, что звонок вас удовлетворил бы. — Ладно. — Кацуки резко ее отпускает, напоследок еще раз грубо толкнув в стенку. — Ладно? — округлив глаза, повторяет она. — Можешь придумать тысячу и одну причину, почему это было бы полезно для меня или Тодороки и почему это не привело бы к фатальным последствиям. Но это не меняет рисков и факта преступления. Конечно, круто ощущать свою всесильность над чувствами других людей. Ощущать, что вносишь весомый вклад в их отношение к себе и другим. Менять и направлять во имя чего-то — светлого, темного или столь перемешанного и запутанного, что не отличить, творишь добро или зло. Кацуки не судья. Он тот, кто доставляет нарушителей к нему. — Ты арестована за неправомерное и тайное использование причуды на про-герое во время выполнения его должностных обязанностей. Допрос продолжат мои коллеги в полицейском участке.***
Он не рассказывает Тодороки о случившемся, позволяя тому спокойно поправляться. Тем не менее тот сам поднимает неловкую тему. — Бакуго, — требовательно зовет его Половинчатый, откинувшись на подложенные под спину белоснежные подушки. — Я хочу, чтобы ты знал. Мне было приятно, и я ценю то, как ты меня подбадривал. Но тебе не обязательно так стараться. Я и без того уверен: у нас все будет замечательно. Кацуки сминает пустую бутылку из-под воды в неровную пластиковую кляксу. — О чем ты, наркоманский леденец? — Я о… — Тодороки делает хватательное движение пальцами в сторону Кацуки, — держании за руку и обещаниях. — Оставь свои фантазии при себе. Не было такого. Он мнет пластик, стараясь сделать «шайбу» более плоской. Пока что — по крайней мере, последние двадцать минут — Тодороки заставляет его чувствовать себя глупо и неуверенно. И никакого счастья, глядя ему в лицо, Кацуки не испытывает. Он по возможности даже не смотрит на Половинчатого. В животе у Кацуки обычный переваривающийся бутерброд, запитый чаем. Ноль бабочек, ноль противоестественных шевелений в кишках. Его это абсолютно устраивает. Неуверенность и глупые поступки, как слышал Кацуки, тоже являются тем самым симптомом. Но, как ни посмотри, любую эмоцию под правильным соусом успешно приписывают влюбленности. Он хмурится: куда ни плюнь — а вот и «надежный» признак. Хотя многих из них он у себя так и не обнаружил. — Бакуго… — Чего? — Извини, что напортачил. Из-за этого промаха мы вряд ли войдем в топ-10 в ближайшее время. Тодороки прав. Они не только упустили ранившего его злодея. Они передали его поимку другому агентству, заморозили несколько более мелких дел, пока Шото восстанавливается, и не берут новые крупные, пока Кацуки на дежурствах один и его некому прикрывать. Им нужно расширяться и брать помощников. Отвлечение на менеджерские дела, перераспределение обязанностей и на адаптацию новичков тоже сократит количество часов, проведенных непосредственно в поле. Кацуки это понимает. — Ага, не повезло мне с партнером. Только и валяется на койке. Жир на пятой точке наращивает, — усмехается он. — С тем, чем ты меня кормишь, вряд ли там много нарастет, — парирует Тодороки. Не самый большой фанат здорового сбалансированного питания. — Спасибо за заботу… о всех моих точках. Я отплачу тебе тем же. Кацуки не ждал и не ждет от него благодарностей. Как бы то ни было, он подкоркой чует: это не реверанс вежливости. Тодороки хочет. И это в зародыше убивает в Кацуки желание спорить или просто отмахнуться. Он… слабеет и размякает, когда Тодороки говорит нечто подобное. Половинчатый заставляет его нырять в собственную перекореженную черепушку и разбираться в гребаных мыслях и чувствах, инспектировать и взвешивать, стоит ли оно того, чтобы это оттерли, принарядили и вытащили на свет. Чтобы Шото потом не разочаровался. Чтобы это не оказалось мимолетной пустышкой. Чтобы Кацуки не сел в лужу, приняв одно за другое. Ставки высоки. Теперь у него паранойя из-за причуд-внушений. Он даже пачку влажных салфеток от медсестры отправил на анализ; неизвестно, к чему еще она прикасалась и как долго длится эффект. Черт. Последнее дело явно не облегчает его самокопание. — Может, озвучишь? То, над чем ты так усердно размышляешь, — уточняет Тодороки. — Позже, — слезает с темы он. — Когда? — Когда… — Кацуки откладывает бутылку. С нарастающим волнением смотрит на ожидающее ответа лицо Тодороки и в конце концов решает не врать: — Когда буду уверен, что это точно мое и что тебе лучше будет это услышать. Даже если мне самому станет хуже. Половинчатый хмурится, но беспокойство и растерянность вскоре покидают его глаза. — Если это касается меня и — или — тебя это тревожит, то я предпочел бы услышать. А затем позаботиться о том, чтобы тебе не стало хуже. Кацуки фыркает. Ну, конечно. Добрая и милая Знойная Льдышка. Кацуки улыбается ему, прикидывая, может ли обещать, что это будет скоро. Не обещает. Но позволяет Шото взять его за руку, а постыдному и неубедительному «Не было такого» молча сгинуть в прошлом.