Часть 1
12 августа 2020 г. в 22:22
У его девочки вовсе не женские руки — такими, верно, при должном старании можно гнуть подковы; жилистое запястье — почти как его плечо, а кожа на нем такая неприлично тонкая, что наливается трупной синевой из-за вздутых вен, и, может, именно поэтому она не снимает наручей.
Она сжимает его руку в своих двух, шершавит мозолями, гладит металлическим мизинцем по костяшкам, и вряд ли его пальцы будут крупнее, чем ее.
Его девочка собирает волосы в причудливые прически, неизменно высокие и редко когда повторяющиеся, и делает это до того безукоризненно, что кажется, будто серебро (выстраданная седина?) ее волос утопит пальцы в собственной мягкости — но на ощупь они иссушенные, жесткие и тоже шершавые, и хочется зарыться ладонью глубже, хочется снова прочесать пальцами, хочется изласкать от темени к шее до легкого зуда.
У его девочки испитое лицо, стойкое, точеное, как у крепящейся вдовы, а за неизменной вуалью — вдавленный шрам, секущий на две неравные части, и россыпь горьких морщин — в уголках глаз, у крыльев носа и, конечно же, скорбная ямочка на подбородке, неизгладимая даже самым заливистым хохотом. Он касается — едва-едва — каждой из них теплыми губами и помнит, помнит неоправданно виновато, что почти каждая — невыносимо тяжелый глоток из чаши, дарованной ей отцом тринадцать лет тому назад.
И она может сколько угодно посмеиваться, хрипло и прокуренно, что его отец своё уже давным-давно получил, грехи по наследству не передаются и вообще Джорно, золотое сердце, слишком уж много для нее старается, но не желания даже — грызущей потребности эти грехи искупить ей, увы, не унять.
Его девочка прячет протезы под строгими длинными платьями, и видно, как в креповой мягкости складок неуклюже проступают стальные колени. Она стоически не позволяет Джорно их снимать, перехватывает руки на громоздких рессорах: сама. А когда вместо заусенистой юношеской кисти в пальцах оказывается божья коровка, огромная, лоснящаяся и эфемерная, она меняется в лице — в глазах вспыхивает что-то не вполне читаемое, но зато упрямое до злости, словно-
Словно хрупкая остроугольная гордость, уязвленная неосторожным выпадом.
— Сколько мы уже с тобой об этом говорили, Джорно, — она старательно давит из себя непринужденную усмешку; его Реквием вглядывается в это неумолимое лицо снизу вверх — до жути требовательно и до жути растерянно. — Ты и так ужасно много для меня сделал. Что-то мне не кажется, — новый смешок, от фальшивости которого Джованна мрачнеет пуще обычного, — что моя скромная повесть о стреле это окупает.
Один и тот же довод, раз за разом, такой же невзаправдашний, как суховатый Жаннин смех.
— На ногах ты будешь куда полезнее, — причина настолько второстепенная, что сойдет за откровенную бесстыжую ложь, но разве может он оставить Польнарефф с ее недоговорками в гордом одиночестве.
— В другой раз, mon garçon, — крепкая ладонь ложится на темя, скользит к виску, почти безвольно, как тонкая струя, очерчивает скулу и ниже до самого подбородка. Жанна улыбается снова, на этот раз искренне, ломко и очень устало. — Когда тебе действительно потребуется.
Он не настаивает.
Для того, чтобы добиться своего, необязательно спешить.
В конце концов, ей больше нет нужды оттягивать перед зеркалом распоротое веко, и вряд ли Джорно забудет, как она не знала, смеяться ей или плакать — точно двенадцатилетняя девчонка, каким бешеным, неизбывно благодарным вихрем расцеловывала его лицо и как сверкала мокрыми от слез глазами — обоими, живыми.
Его девочка годится ему в матери; разницы в опыте в двадцать с лишним лет определенно достаточно, чтобы она с лихвой оправдывала свою пригожесть и в изобилии осыпала Джорно тем, чего маленький Харуно был напрочь лишен. Не нужно выдерживать хвалёную невозмутимость, успевшую выбиться в его визитные карточки и личные проклятия, не нужно хлестать себя натянутым, изнасилованным спокойствием и стискивать зубы так, чтобы никто не видел — даже Миста, тем более Миста. Можно быть усталым, можно быть нервным, злым и расстроенным.
Жанна неторопливо прочесывает пальцами мягкие вьющиеся волосы, аж теплые от своего золота, разбирает на пряди, плетет всякообразные косицы — братик младшенький у нее, говорила как-то, гривастый был — и всякий раз очень внимательно слушает.
И Джорно как будто бы даже и не нужен ее добрый совет — хватает то ли этого неподдельного внимания, то ли любящих рук в волосах, то ли того, что только наедине с ней получается вспомнить о том, что он всего лишь подросток, на чьи плечи вдруг с грохотом свалилось солнечное итальянское небо.
Впрочем, советами как таковыми она его не подводит.
За полтора года — ни единого жалкого разу.
И смеет после этого считать, что не заслуживает новых ног?
Его золотому Реквиему смешно до горечи, но Джорно умеет ждать — слишком хорошо умеет.
У его девочки широкие до несуразности плечи — под стать крепко сбитым рукам, и если обыкновенно их получается прятать, то, когда меховая накидка безвольно падает на пол из-под загорелых пальцев, они бросаются в глаза своей белизной, и хочется прильнуть, исчертить хаотичными смазанными поцелуями, зажать влажными губами ключичную кость, и нет никого, кто помешал бы Джованне это сделать.
Он распускает шнуровку на платье вслепую — слишком холодны плечи, слишком сильно нужно расцеловать их дотепла; она привольно, звучно вздыхает, и уставшие от перетянутой натуги груди в ладонях — тяжелые, налитые, и под правым большим пальцем привычно змеится шрам, на ощупь такой же, как на лице, только шире и глубже.
Жанна, первая его женщина, больше не скрывает того, как изголодалась по любви — перехватывает лицо, жадно впивается в губы; каждый раз, как первый, и снова и снова Джорно не может вдохнуть, задавленный чужой чувственностью, задавленный тем, как поразительно легка она без протезов — он буквально вынимает ее из платья, нелепо-наивно стараясь не разорвать поцелуя — и с треском проваливаясь для того, чтобы замереть с ней на руках, чтобы снова оцепенеть от грубоватой, будто наспех выточенной из мрамора красоты.
Жанна Польнарефф научила его любить, и точно бы каждый раз учит снова — уже не своими руками, опытными и уверенными, но самим своим естеством: каждым изгибом нескладного — изумительного — тела, неуемным румянцем, жаркими рваными выдохами, от которых у Джорно неистово пылает под худыми ребрами, от которых разжигается золотом и плавится тусклая броня Экспириенса.
И поцелуи — нежные и грубые, истомленные и безудержные, до пунцовых пятен и одними лишь губами, бережными, словно боязливыми — как главное мерило того чувства, что набатом отстукивает неискушённое мальчишеское сердце; Джованна целует так часто, как только может, изводясь кипучей испариной, изводясь страстью такой пылкой, такой искренней, какая только в его возрасте и бывает — и заранее чувствует, как длинные сильные ноги все крепче и крепче сжимают его поясницу.
Жанна Польнарефф в свои без малого сорок безумно красива, как упорно бы ни старалась доказать обратное — неловкой шуткой ли, лукавым, кокетливым прищуром, а такая — распаленная, задыхающаяся от счастья, красная от ушей до плеч и солено-липкая из-за сверкающего в приглушенном свете пота — красивее в сто крат, и Джорно без оговорок кажется, что ему на всем белом свете при всем старании не увидеть женщины восхитительнее.
Вернее, казалось.
Ровно до того момента, когда одышливые губы в первый раз коснулись мочки ее уха, дрожащим от нежности шепотом стравливая на него такое, казалось бы, глупое «моя девочка».