Плошки с беличьим жиром во мраке призывно мерцают, Канделябры свихнувшейся, пряной, развратной любви.
Маяковский появился в жизни Есенина задолго до их личного знакомства. Тень на стене, камешек в ботинке, тигр за спиной, холодное дуновение северного ветра посреди жаркого лета, густая и промозглая ноябрьская ночь — и это только малая часть того, с чем можно сравнить трубадура революции. Его тяжелое присутствие чувствовалось в минуты странной, сковывающей по рукам и ногам тоски, которая периодически посещала Сергея Александровича в самые неожиданные моменты. Выглядела ситуация в целом весьма и весьма абсурдно, но Есенин привык доверять себе и своему чутью. И чутье говорило, что так просто от незваного гостя в сознании не избавиться. Да и стоило ли? (Конечно, стоило, сколько можно терпеть чужой ехидный оскал в отражении, резкие слова, сложенные в отрывистые, грубые строчки и ранящие в самое сердце?). Однажды Есенин наткнулся на обманчиво пустой конверт в ящике стола. Ясное дело, прочесть несуществующее письмо сложновато, впрочем, и не с таким справлялись. Вот они, эти проклятые строфы осточертевшей лесенкой, вот они, хлесткие, жгучие, насмешливые образы и обрывки мыслей, превратившиеся в скачущих по листу карикатурных дворян и царей. Несомненно, нельзя оставить без ответа такую вопиющую наглость, и перо будто само собой выводит целый лист колкостей не без крепкого словца. Как отправить? — Опять вы бумаги жжете, Сергей Александрович, — качает головой старушка-соседка. Есенин лишь улыбается, зная, что письмо дойдет до адресата. Поэтические перепалки будоражат дух и воображение, а также заполняют одинокие вечера. Однако что-то тревожило Есенина, какая-то маленькая деталь не вписывалась в общую картину, вызывая мурашки по спине и желание запереть дверь покрепче. Подозрение, засевшее глубоко в подсознании, не дающее покоя, росло и росло, постепенно преобразуясь в стойкое опасение с толикой неприязни. Хотя и любопытство тоже присутствовало: что там за насмешливой маской? Человек ли? Вряд ли. Маяковский кто угодно, но не простой смертный. В каждой сказке есть доля сказки, а слухов про пролетарского поэта вполне достаточно, чтобы ожидать подвоха. Надо удостовериться. Придется встретиться лицом к лицу, рано или поздно, маленьких сражений на бесплотном поле боя теперь не хватает, чтобы утолить жажду, иссушающую горло и глаза. — Ненавидишь? — Есть немного, — пальцы не слушаются, и поправить галстук-бабочку удается не сразу. — Одной левой с ним разделаешься, — друг хлопает его по плечу и уходит, оставляя на растерзание жадных глаз зрителей. Есенин переминается с ноги на ногу, ожидая появления противника. Таков ли он, как рисуют на плакатах? Красный зверь с железными кулаками, неумолимый, прямолинейный, жёсткий, остры ли его клыки, виден ли хвост и есть ли на нем кисточка? Маяковский выходит на сцену неспешно, вальяжно, походкой хищника, уверенного в том, что добыче некуда деться. Руки в карманах, когтей не видать, и то хлеб. Он приветствует толпу, наслаждаясь людским одобрением, и переводит взгляд на оппонента. Темные как самый глубокий омут глаза, острые черты лица, внушительный рост… Есенин скрипит зубами — он ненавидит, когда на него смотрят свысока. Маяковский бросается касаткой в атаку сразу же после объявления правил — глумится, называет имажинистов убийцами матери-поэзии. Ответ дается легко — только чуть поддеть покров, скрывающий сущность зверя, обнажить реки крови в так любимом им Красном знамени, ткнуть носом в обглоданные кости крестьянства, пройтись босиком по шипастому позвоночнику, довести до белого каления и смотреть, что будет. Маяковский приподнимает бровь, скрывая девятый вал ярости, подкатывающий к горлу. Затем ухмыляется и наносит болезненный удар, вцепляясь мертвой хваткой в сердце. Есенин невольно охает и отступает на шаг. Нечестно. От обиды сводит лицо. Тоже сжульничать, что ли? — Сергей Александрович, правила нарушаете! — Пусть говорит, — милостиво говорит Маяковский, принимая этот наглый выпад, но в его голосе звенит сталь. Не простит. Отыграется. Пропал ты, Сережа, со всеми потрохами пропал. При всех-то жрать не станет, а как народ разойдется — поминай как звали. Положат в гроб один череп, да и то, если повезет. Слова все лезут наружу, дерут глотку, давят на виски, вот-вот рванет плотина, уже и мысль, что рыдать на публике негоже, не останавливает. Выныривает Есенин из забытья под грохот аплодисментов, кланяется дергано и ну бежать, зная, что не спасется. Даже восхищенные вздохи поклонниц в этот раз не доставляют удовольствия, а только вызывают желание забиться в какой-нибудь темный укромный уголок и не выходить подольше. Руки, цепляющиеся за пиджак, бледные, чуть отдающие в синеву, с обломанными ногтями, мертвые. Отмахиваясь от прилипчивого морока, Есенин петляет как заяц, чтобы запутать следы, и вдруг его втаскивают в переулок без фонарей. — Еще немного, и они бы вами закусили. Не стоит благодарности, — Маяковский хрипло усмехается. — Разве у вас не было той же цели? — не без ехидства интересуется Сергей Александрович, пытаясь отдышаться. — И с кем бы я тогда соревновался в красноречии? Нет уж, Есенин, на вас у меня другие планы. Пока что, — вечную ночь прорывает огонек самокрутки, и почему-то становится очень холодно. Всполохи пламени заостряют черты лица Маяковского, придавая ему потусторонний вид. — И какие же, позвольте спросить? — Есенин решает сам закурить, и на мгновение оказывается на минимальном расстоянии от противника. Этого достаточно, чтобы намертво вляпаться в паутину грубого, колдовского обаяния, сковывающего по рукам и ногам. — Легко вы одеты для осенней погоды. Пойдемте, — тяжелая ладонь опускается на плечо, завершая проклятие. Мелькает слабый порыв воспротивиться, но тут же гаснет, потушенный промозглым ветром октября. Отступать некуда, дорога назад разбита и перекрыта, а из цепких рук точно не вырваться. Страшно? О да, Есенину страшно до колючего комка в горле, до сосущего чувства под ложечкой. Лай собак, крики городского сумасшедшего, цокот копыт повозки вдалеке сливаются в мелодию бреда. Поэт покорно следует за своей неумолимой судьбой, чей напор, кажется, мог бы сокрушить Гималаи и гордые Анды. Натужно скрипят ступени, отзываясь на каждый шаг. — Обычно я сюда ухожу работать, однако мой кабинет многофункционален, — щелкает ключ в замке, и Есенин понимает, что заперт со зверем один на один. — Закрываться зачем? Я и через окно могу, — криво улыбается Сергей Александрович. — У меня очень любопытный сосед. Ему вовсе незачем знать подробности моей жизни, — Маяковский забирает у гостя пальто. — Коньяк будете? — Не откажусь, — кивает Есенин, поразившись подчеркнутой вежливости трубадура революции. — Обычно вы гораздо наглее, — замечает Владимир Владимирович, разливая алкоголь по бокалам. — Я разный бываю, — Есенин делает щедрый глоток, надеясь, что разлившееся по горлу тепло хоть немного облегчит ситуацию. — И мне достался Есенин смущенный? Есенин настороженный? Или, быть может, Есенин влюбленный? — щурится Маяковский, наслаждаясь ступором человека напротив. — Не подавитесь только. — И не подумаю, — севшим голосом отвечает Сергей, собирая в кулак остатки собственного достоинства, рассыпавшегося прахом под пронзительным взглядом самой тьмы. — Я вам не игрушка, Маяковский. Хватит надо мной глумиться. — Как можно! — с праведным возмущением восклицает тот, ничуть не раскаиваясь, и берет руку Есенина в свою широкую ладонь, на удивление теплую. — Все всерьез, Есенин, неужели вы еще не поняли? Игры закончились после вашего последнего письма. Вы сами захотели перейти черту, я лишь делаю то, что должен. И то, что нам обоим нужно. Казанова, думает Есенин. Самый настоящий, я ему не чета. И нельзя сказать, что он не знает любви. Просто она изломанная, неправильная, убийственная. И ведет в пропасть. Почему бы в ней не сгинуть? Достаточно легкого кивка, чтобы все завертелось. Сопротивляется только маленькая часть сознания, самая разумная, извивается и визжит, взывает к благоразумию и просит не приближаться. Чужая воля скручивает ее в бараний рог и отправляет в небытие. Первый поцелуй неловкий, суховатый, несколько отстраненный. Будто дань приличиям. Потом Маяковский перестает строить из себя того, кем никогда не был, тянет Есенина на себя, нетерпеливо приникает к губам, ненароком прикусывая нижнюю и язык, отчего Сергей возмущенно мычит. — Думал, безнаказанно сможешь от меня бегать? — его бесцеремонно сгребают в охапку и уносят на узкий диван с истрепавшейся обивкой. — Я не люблю ждать. — Ага, еще ты не умеешь просить, всегда требуешь, — Есенин откладывает в сторону пиджак, чтобы не помять окончательно. — Не отрицаю, — Маяковский смахивает со лба растрепанную челку и ухмыляется. Ему нравится видеть под собой поверженного противника, готового подчиниться любому приказу. Рвануть небрежно рубашку до треска разорванной ткани так приятно. Припасть губами к шее, оставить багровый след, обозначив принадлежность, прикусить за ключицу, пресечь попытку взять вверх и зафиксировать руки над головой. Есенин не привык к тому, что его берут, что есть кто-то, более жадный, чем он. Сопротивляется, как же. Важно надавить до определенного момента, и все встанет на свои места. Впрочем, Есенин знает, что если он попросит, то все прекратится. А просить он не хочет. И жмется всем телом к Маяковскому, цепляется за него, как утопающий за последнюю соломинку, хочет больше, хочет всего. Присутствует некоторое смущение после звона пряжки ремня и сброшенных брюк. Отвернулся было, да Маяк не позволил, заставил себе в глаза смотреть, тонуть в бездонном ночном океане и видеть там свое растерянное нелепое отражение. Исправить получилось, распалился, поймал горячий поток, отринул резкую, отрезвляющую боль где-то внизу. Остался на всем белом свете только скалящийся Маяковский, шепчущий на ухо пошлый ужас, весьма забавный, надо сказать. Под пальцами широкая спина и острая цепь позвоночника, на бедрах железная хватка, на скулах и горле горят поцелуи. Сил хватает лишь на то, чтобы податься навстречу, подстраиваясь под ритм, плыть по густой волне жара и цветистых узоров под веками. Все забылось в упругом пьянящем экстазе, растворилось на бесконечное мгновение. Дальше — только смерть, и оба это знают. В свое время, по-разному, но она придет, махнет костлявым крылом без перьев, и закат поглотит их без остатка. Холод утра, пустая бутылка в руке, чужая рубашка на плечах, постепенно возвращающиеся мысли и обязанности. Есенин устало курит. Маяковский бережно складывает в отдаленный ящичек памяти воспоминания о том, что его кто-то любит, уворачиваясь от ослабевшего осеннего солнца.Часть 1
23 августа 2020 г., 13:49