За дверью

R
Завершён
128
автор
Фэндом:
Размер:
30 страниц, 12 888 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
128 Нравится 15 Отзывы 57 В сборник

Часть 4

Настройки

Все наши беды от того, что мы не можем быть одиноки ©

Здесь бывает страшно, в последнее время его не отпускает дрожь. Кулаки сжимаются и разжимаются. Взгляд то на пол, то на окно, то на дверь. В душе такое себе, толком и не опишешь словами. В этом месте ему не снятся сны. Он толком и не спит, одолеваемый бессонницей. Сидеть предпочитает прямо на полу, прислонившись спиной к полотну двери, ведущей в спальню. Совсем рядом, у стены, стоит диван, забраться на него сил бы хватило, было бы желание. Желание… слово то какое. Здесь, вроде, и есть где развернуться, а вроде, и нет совсем, как в коробке, все душит. Обои на стенах вокруг старые, в линии такие, похожие на тюремную решётку, из которых выбиваются незамысловатые цветы. Название последних Хосок не знает, только видит, что они пожухшие, местами с желтизной, и цветы и обои, и в общем сами стены. Останки от старых хозяев, короче говоря. Становится немного не по себе. Да врет он все, тут всегда теперь не по себе. В этом месте почти никто не говорит. В этот час можно даже услышать собственное сердцебиение, представить его удары. Всё это более не имеет значения. Иногда он все же подумывает переместиться на диван, но тут же одёргивает себя, ведь тогда может не услышать стука. И речь сейчас совсем не о том, что внутри. Речь о том, что снаружи. О том, что ближе, чем кажется. Полоска света под дверью, ведущей в спальню, то сокращается, то взлетает выше, словно линия на экране кардиографа, сообщающая о пульсе. Она есть движение, а движение — это, вроде как, жизнь. А, вроде как, и один большой обман. Хосок сидит тихо, наблюдает за движением тени под дверью, краем глаза следит за той, что стоит в углу комнаты слева. По сути, можно было бы уже привыкнуть. Но он так и не свыкся. Такая странная штука это принятие, мало кто сходу принимает все, как есть, даже когда эта «истина» прямо перед самым носом. Даже когда твердят тебе о ней в лицо, невозможно так просто свыкнуться. А может это только он такой, только он хочет так думать, и ему все ещё страшно. Страх вообще не покидает его, и вместе с тем в голову то и дело лезет ещё более безумная мысль — открыть эту тяжелую дверь за спиной и прижать к себе того, кто заперт за ней. Обнять так крепко, чтобы до хруста костей, в негласной надежде слиться воедино. И страх этот, и все остальное быть может сразу же исчезнет тогда. Нет! — восклицает голос в голове, — Нет, не все так просто! Хосок по обыкновению одергивает себя, тушит все эти мысли внутри, как тушат окурки об асфальт подошвой ботинок. Сдерживать все многочисленные порывы, так или иначе возникающие в голове, бывает очень тяжело, но он держится все ещё, выжидает. Поднимает ладонь, когда уж совсем невыносимо, заставляет пальцы ненадолго зависнуть в воздухе, затем пробегается костяшками по полотну и говорит негромко, но так, чтобы было понятно. Чтобы только он услышал: — Постучи трижды, — глаза то и дело следят за тенью под дверью, пол отдаёт холодком, — и я тебя выпущу. Всё так просто, что почти смешно. Всё так сложно, что временами не подняться с пола. Тень движется и подходит ближе, реагируя на голос. Хосок не хочет с ним так поступать, но иначе не может. Сидит и слушает его шумное дыхание с той стороны. Слышит, как временами тот скребет отросшими за долгое время ногтями все по тому же полотну, и вызывает этим все более дурные ассоциации в голове. Хосок хмурит брови и сглатывает чаще. Ощущает его тяжёлый взгляд даже через разделяющую их преграду. Ощущает, что тот хочет разорвать его на части, прямо здесь, на полу. Прямо в этой, когда-то уютной коробке. Он все стоит там, за дверью, и тихо причмокивает. «Ногти грызёт» — понимает Хосок. У Юнги, а там именно он, помнится, всегда была плохая привычка грызть заусеницы, уродуя этим форму ногтей. Привычка эта стала только хуже, и теперь можно расслышать, как кожица рвётся, можно расслышать запах, что следует после того, как вырываешь с корнем. Вполне вероятно, Мин делает это намеренно, провоцируя так. Вероятно, лишь для того, чтобы вывести Чона из себя. Знает, что Хосок терпеть не может этот звук. Хорошо знает, даже слишком. Кулаки сжимаются, кулаки разжимаются. Голова тяжёлая, откидывается назад, затылком прилипая к полотну. Каждый издаваемый Юнги звук внимается им, словно он прилежный ученик, только вот на урок это тянет мало. Он представляет, как все могло быть, будь кое-кто менее упрямым. Как все могло бы быть иначе, будь он сам смелее. Уголки губ опускаются ниже, и он старается как можно чаще повторять про себя, что он не плохой человек. Не плохой, правда. Он не есть зло, пусть и является тем человеком, кто закрыл эту дверь на замок. Он не плохой совсем. Всё это… Всё это ведь временно. — Юнги, ты слышишь меня? Юнги шумно вздыхает с той стороны, будто все это его до смерти достало, и наверное, так оно и есть, и отходит от двери. Хосок различает в передвижениях ту же усталость, что и в дыхании. Её все больше и больше день ото дня. Затем различает в тех передвижениях ещё кое-что, еле уловимое, знакомое такое, и то, что называется улыбкой, мелькает на его лице где-то на пару секунд, прежде чем вновь потухнуть. Здесь радоваться-то и нечему, но черт его знает, он тоже не тот, что прежде. Пассивная агрессия в почти незаметных движениях за дверью, её не спутать ни с чем. Хотел бы, наверное, Юнги вылить ее на него в иной форме, с ругательствами через слово и разодранными кулаками, только одно «но» препятствует этому. Дверь, разделяющая их. Крепкое полотно старого дома. Только одно это «но» мешает всему остальному, и вопрос один тоже — а толку-то? Теперь-то чего? Куда дальше? За дверью скрипит кровать, почти родная, небольшая, двухместная, вполне удобная для двоих. Раньше они не раз спали на ней вместе. Иногда отрубались мгновенно после тяжёлого дня. Иногда засыпали с тяжёлым дыханием только под утро. «Они» — тоже были когда-то. Когда-то, и это не ложь. Взгляд, как прицел, направленный в цель, врезается в окно напротив, в паре метрах всего, на пыльное с той стороны стекло. Не получится вспомнить уже, когда в последний раз его мыли. Вытирали хоть раз снаружи? Ни единого смысла теперь во всех этих мелочах. Лиловое небо за окном тонет на горизонте в последней белой полосе, и кажется, будто кто-то провел там черту белым мелом по линейке. Хосок прикрывает глаза и отсчитывает минуты. Ресницы то и дело вздрагивают, предчувствуя ещё одну встречу с бессонницей. Ещё одной из тысячи, плюс-минус. Ещё одной, страшнее, чем предыдущая. Этажом выше что-то гремит, и за окном где-то в темноте разносится шум. Только все эти звуки ничто, по сравнению с хриплым сопением за дверью. Всё эти звуки — фон, и не более. Себя в этом убедить не так уж и трудно. Нетрудно, ну да. Здесь бывает холодно, об отоплении говорить не приходится, коробка стара, как мир, и трубам под землёй не позавидуешь. Зубы во рту стучат все сильнее, руки тянутся к дивану и стягивают с него цветастый плед с огромным подсолнухом. Приходится кутаться в него все там же, на полу, на страже стуков и сопения. В свете луны, падающей в окно, в глубокой ночи различаются пугающие силуэты. Не глядеть бы туда просто, закрыть глаза и сидеть так до утра, но взгляд оторвать не получается, и веки так просто не закрываются. Ветви деревьев в паре метрах от окна напоминают иссохшийся труп, чьи затвердевшие конечности слегка колышутся от ветра и тянутся к окну. Поближе к нему. И еще немного. В безнадежной попытке схватить за ногу, или ещё лучше — дотянуться до горла. В бесплодной попытке удавить наконец, больше сотканной из собственных страхов. На самом деле, здесь не так уж и холодно. На самом деле, он, может быть, врёт. Дрожь доходит до кончиков пальцев на ногах, и, кажется заседает даже под пластинами ногтей. И в структуре волос, разбросанных по телу. Гусиная кожа в комплекте, и волосы дыбом, само собой, и не выдохнуть толком. Хосок пытается думать о тепле, воображает, как если бы то было живым организмом, и чуть не давится от картинок, мелькнувших в сознании. Тихо сглатывает, словно воду пьет медленными глотками, будто кто-то может его услышать, прийти и разорвать на части. Нужно всего лишь успокоиться, и станет теплее. Наверное. Грубое растирание кожи на руках и ногах особо не помогает. Приходится шептать себе про микро-сны, отвлекаясь, думать о том, как читал, бывало, раньше о галлюцинациях и прочем. Приходится думать об иллюзиях, составляющих основу человеческой жизни. О том, что рассказывал ему старый друг, оставшийся там, где-то за панелью и дверями. Там, где раньше он тоже жил. Хосок прячет нос в тёплой ткани пледа, включает музыку на чудом не разрядившемся ещё до конца плеере, вздрагивает постоянно. Левый наушник вставляет в ухо, правый, давно не рабочий, висит на груди почти неощутимым грузом. Вот так намного лучше. Так можно себе вообразить. На потолке пробегает рябь и тихий топот, и снова исчезают в одно мгновенье. Чьи-то детишки не торопятся ложиться спать, хотя уже давно перевалило за час… нет, за два, а может и три. Чьи-то детишки скоро напросятся. Их судьба уже предрешена. За дверью вновь различаются передвижения, полоска света отсутствует в тёмное время суток, сейчас в ней и нет нужды. Слух словно обостряется в ночи, цепляет малейший звук, отзвук, и что-то, похожее на фонему. Все это притягивается к нему, как магнит к железу. Кожа немного ноет, покрасневшая в тех участках, где он её растирал. Этажом выше что-то падает, и если бы он спал, то сейчас непременно проснулся бы, испугавшись. Реакция, как и чувства, обострена до предела, он будто охотник, что выжидает в засаде. Такой себе, конечно, пример. Тихая музыка, звучащая в наушнике, пытается сгладить слишком острые углы. Дрожь не отступает ни на секунду. Хосок поранится, так или иначе. Слов следующей песни не разобрать, их даже почти не слышно, заряда практически не осталось, как и сил у того, кто по ту сторону двери. Какими были слова в тех песнях? Какими они были в переводе на родной язык? Какой теперь в них смысл? В них… Юнги прислоняется к полотну и вдруг стучит головой по поверхности. Хосок оживляется мгновенно и считает: — Раз. Юнги мычит и скребет ногтями. Вроде что-то напевает даже про себя, едва уловимое, срывается, отнимает руки от двери и замолкает. Хосок повторяет: — Раз, — и ждёт, когда постучат ещё два раза. Ещё два чёртовых раза. Всего два стука, и можно будет открыть. Юнги не стучит. Больше ни единого стука. Мычит только что-то непонятное, будто ему там рот заклеили скотчем. Замолкает затем вовсе и подвывает вновь. Одновременно тихо и слишком громко в окружающей их темноте. Дрожь по телу теперь больше походит на разряды током. Быть может, ему повезёт отключиться, на пару секунд, не больше, а после услышать долгожданное. Может, тот перестанет что-то там себе мычать и скажет нормально. А может и не будет этого, может станет только хуже. Может, Юнги издаёт все эти звуки, чтобы не сойти с ума. Или чтобы с ума сошёл окончательно сидящий за дверью Хосок, чтобы гнев перевесил, наконец, бездействие, и Чон распахнул уже эту дверь. Щелчок звучит громом в окутывающей их тишине. Щелчок затихает в мгновенье. Сердце в груди напоминает о себе сбившимся ритмом. А может, это и не сердце уже вовсе, а всего лишь желаемое, выдаваемое за действительность. Может быть, он изначально слишком многого хочет. Слишком многое понял не так. Как знать? Возможно, что всё это в общем — один больной мираж. На самом деле же все намного гротескнее, на самом деле он иссыхает в пустыне. Он почти мёртв. Его едят падальщики, отрывая от плоти кусок за куском, отсюда и предсмертные судороги, дрожью по медленно остывающему телу. Возможно, Хосок все это выдумал в последней агонии. В бреду сумасшествия. Слишком отчаялся от боли, только и всего. Всё просто «слишком». Слишком неожиданно. Хосок многовато считает в последнее время, хотя цифры никогда не любил. Сидит все там же, и грубыми складками комкает в ладони ткань футболки в том участке, где, предположительно, за кожей, венами, сосудами и клапанами находится орган, качающий кровь. Орган, вокруг которого создают слишком много романтического шума, сентиментальных изречений, складывают выдуманные на ходу метафоры, и радуются, довольные жестом — сердце к сердцу. Он прислушиваемся к нему, и оно там, ещё бьётся внутри. Движение стуком по клапанам, такое ведь не придумаешь? И раз он ещё жив, то может подождать ещё немного. И ещё, если получится. Тяжёлая, перегруженная всем сразу голова опускается на подтянутые к груди колени, и Хосок прячет в них глаза. До разрыва пару метров, пару дней или месяцев. Кто знает, что настигнет скорее. Впрочем, какая теперь разница, он ещё подождёт, ещё немного. Его всё ещё не склевали пока. ◆╂═╬ ╬══╬ ╬═╂◆ Юнги никогда его за это не простит, это ясно, как день. Он его теперь ненавидит, наверное. Наверное, он прав. — Постучи трижды, — не поднимая головы, шепчет Хосок, отвлекаясь от тягостных мыслей, — и я тебя выпущу. Небольшое раздражение стрекотанием проносится под кожей, словно нечто живое, со своим умом. Небольшое раздражение превращается в злость. Бьет вспышкой упущений и гаснет, не задерживаясь. Вот так, не было ничего — и на тебе. И снова тихо вскоре, словно штиль после шторма. Нет слез, нет обиды, только дрожь и бессонница с редкими отключениями на пару минут. Или секунд, не совсем понятно. Дрожь засела в теле паразитом, образы тенями в паре метрах и ближе. Тишина и рывок. Смута, отрывающая кусок за куском. Слишком разные звуки. Слишком гордый когда-то, а теперь такой молчаливый, Юнги отходит подальше от двери. Подальше от полотна, отделяющего их от друг друга. Его ослабшее тело падает на кровать, и та жутко скрипит, а Хосок вздрагивает снова и снова, хотя ему должно быть привычно. Должно быть. Теперь это в порядке вещей. Темнота опускается в мгновенье. День проходит в бреду. Хосок считает наросты на тенях ветвей, тянущихся от окна. Они кажутся все ближе. День ото дня. Но это вовсе не так. Он думает, размышляет до боли в голове, и чернь этой мысли в тишине разрушает скорее, чем следовало. Один вопрос сменяет другой, принося с собой нечто, похожее на беспокойство: Сколько ещё осталось сил в небольшом худощавом теле Юнги? Насколько ещё его хватит? Сколько ещё он будет его там держать? Сколько ещё будет играть в молчанку? Хосок хочет думать, что времени много. Что оно, по крайней мере, все ещё есть у них. Какое-то его понятие живо. Затылок прилипает к полотну двери, а глаза к пятну темноты, что является днем привычным белым потолком. До слуха долетает протяжный крик, доносящийся откуда-то с улицы, резкий шум и снова тишина. Вспышка. Затишье. Порядок. Теперь это так называется. Теперь все не такое, как было. Этот район никогда не будет спокойным, да никогда таковым и не был, в принципе. Нечему тут удивляться, не за чем цепляться за каждый звук. Эти улицы под окнами изначально кишели всяким сбродом. Интересно, однако, получается. Что же тогда они тут позабыли? Изначально порядочные, вроде как, люди. Чего он на самом деле ждёт? На самом деле Хосоку страшно, очень страшно, и звуки извне тут ни при чём. Точнее будет сказать, они лишь капля в море. В обезумевшей глубине, с мёртвыми рыбами на поверхности, почти ничего больше нет. Но он вслушивается и гонит из мыслей метафоры. Отчасти он давно уже поехал, и крышей, и всем разом съехал набекрень. Отчасти нет, и надежда, все дело в ней, все ещё теплится где-то внутри и не даёт так просто открыть дверь. Глупая надежда. Он на секунду засыпает. Отключается, как по щелчку. Все там же, под дверью, ведущей в спальню. Тень, стоящая в левом углу, тоже опускается на пол, встаёт на колени и шепчет тихую мольбу в темноту. Как-то жаль даже немного. Её некому выслушать. Свет луны перекрывают густые облака. Ночь длиннее дня. Что-то плачет в ней, горит в агонии и ищет успокоения. Что-то снова хочет жить, не доживать. Что-то хочет исчезнуть. Что-то ближе, чем оно кажется. Что-то дышит прямо на кожу, но люди предпочитают не замечать этого, вплоть до конечной. Вплоть до того, пока от их шеи не отгрызут кусок. _______________ — Хосок, — обращается к нему Юнги привычным тоном с хрипотцой, — ты на тренировку собираешься? Точно, он же опаздывает! — Черт! — Ага, я так и думал, — усмехается Мин с дивана, наблюдая за бегающим по комнате парнем. В руках он вертит брелок с ключами, сам ещё только вернулся с улицы, — вот поэтому люди и ставят будильники, — замечает с издевкой, пока Хосок ругается на потерявшийся носок. Как бы там ни было, Чон в долгу не остаётся, шлёт его на ходу и скрывается в ванной. Обычно он и сам просыпается вовремя, в будильниках надобности нет, а тут что-то уморился, видать. Так крепко и беспробудно заснул, что даже не проснулся бы, если бы не Юнги. Они снимают эту квартиру с проходной комнатой сравнительно недавно. Район здесь так себе, конечно, зато арендная плата низкая, как раз вариант что надо, для тех, кто хочет сэкономить деньги. Нормальная, в общем-то, жилплощадь, для двух парней, почти не сидящих дома. Две комнаты, соединенные между собой, словно сиамские близнецы, не особо радуют, особенно поначалу, но к спорам это пока не приводит. Сосуществовать в ней вполне возможно. Сосед из Юнги неплохой. Парень часто пропадает на работе, он что-то вроде начинающего композитора, с далеко идущими мечтами. О последнем не любит распространяться, считая что все, что разбалтываешь людям, чаще всего не сбывается. У него и отношение к жизни, в целом, примерно такое-же. Хосок тоже парень занятой, в основном занимается танцами, отдаваясь последнему всей душой, и попутно работает официантом в небольшом кафе. Они что-то вроде друзей, изначально познакомившихся через общего друга, и оказавшиеся очень удобным вариантом друг для друга в плане съёмки жилья, какого-никакого общения позже, а потом, вроде, и нечто большего. У них, правда, странные отношения. И вообще, можно ли назвать это взаимодействие отношениями — тот ещё вопрос. Иногда они не разговаривают неделями, слишком вымотанные работой, тренировками и всем прочим. Редко видят друг друга, один из них уже оказывается крепко спящим, когда приходит второй. Деления углов в квартире у них, как такового, не было. В спальне, например, иногда спит Юнги, иногда Хосок заваливается, хотя на раскладном диване в этакой «гостиной» последнему тоже удобно. Чаще они встречаются на выходных, подолгу сидят на кухне и пьют травяной чай, который присылает мама Чона из Кванджу, тогда же происходят неожиданно душевные разговоры. Какие-то откровения даже раскрываются. В такие простые моменты они чаще встречаются взглядом. Хосок отмечает белизну чужой кожи, вспоминает ролик о белугах с интернета, и улыбается с того, что это кажется ему очень забавным и милым. Хосок отмечает редкую улыбку Юнги, больше даже глазами. Улыбка вообще очень многое говорит Хосоку о человеке, и та, что напротив сейчас, ему нравится. Добрая она, пусть и не хочет показываться чаще. Не хочет показываться мягкой. Юнги часто смотрит на его уши, и не особо скрывает последнего, как-то невзначай даже кидает, что они ему нравятся, в том смысле, что не проколоты ещё. Среди всех его знакомых, говорит, Хосок такой единственный. Говорит, что Чон забавно смеётся, но порой исходящие от него звуки напоминают крики вороны. Добавляет, что ворон и за окном хватает, так что, мол, ты уж контролируй это. Усмехается с выражения его лица по итогу. Разговоры иногда заканчиваются неловко, но не тяготят. Они заканчиваются, чтобы начаться вновь. Только… Что-то потихоньку становиться другим. Что-то тянется ближе к окну день за днем, и даже воздух незримо меняется. Только, как это бывает обычно в жизни, никто этого не замечает, пока поперёк горла не встанет. И они с Юнги такие-же. В основном Хосок спит в спальне, когда Юнги пишет, что решил остаться в студии. Иногда, правда, Мин противоречит себе, возвращаясь среди ночи, тихо подкрадывается и ложится рядом, стараясь не разбудить Чона. Не произносит ни слова и старается не издавать никаких звуков, но не всегда выходит как хочется, и тихо порой не получается. Тогда Юнги не сдерживается и ненароком матерится сквозь зубы, а все потому, что кровать-предательница, как назло, протяжно скрипит. Хосок слышит его ещё в тот момент, когда парень открывает дверь, улыбается про себя, продолжая делать вид, что спит. Иногда он ловит себя на странных мыслях, причина которых, скорее всего, недосып и усталость. Только этих странных «иногда» становится все больше и больше, одно хорошо — как такового, дискомфорта те не создают. Всё рано или поздно задумываются о всяком странном. Что в этом такого, правда? — Я знаю, что ты не спишь, — говорит как-то вернувшийся пораньше Юнги, лёжа к нему спина к спине. Распугивает своим голосом последние крохи сна, но не теплом, исходящим от своего тела, что в такие моменты так близко, — ты уже новости слышал? Кожу моментально пробивает морозом, будто Хосок провалился под лёд, веки поднимаются, нервно вздрагивает краешек губ. Он кивает. Не сразу вспоминает, что Мин этого, скорее всего, не увидит, и шепчет тихое «Да» в темноту. Говорить на вышеупомянутую тему желания нет, и, похоже, Юнги это понимает сразу. — Не буду спрашивать, что думаешь, оставим эти разговоры для кухонных посиделок, — говорит он, кажется, с улыбкой на устах. Хосок усмехается с его последних слов, и накалившийся за секунду воздух разряжается. Юнги немного копошится позади и продолжает с немного изменившейся интонацией, — сейчас я хотел поговорить о другом. — О чём? — они всё ещё лежат друг к другу спиной. Так близко. Что-то хочет родиться прямо здесь и сейчас. Что-то ближе, чем оно кажется. Для чего-то ещё осталось время _________________________ Хосок подпрыгивает на месте, моментально просыпаясь от резкого шума за дверью, и тут же немного напрягаясь от того, что заснул. Правда заснул. Он щурится, будто это поможет лучше видеть, но темнота заполняет каждый уголок, каждую трещинку этого места. Она утрамбовывает и заставляет пропитаться ею до костей. Вздрагивать снова и снова, пробиваясь через убеждения, о, якобы, теперь привычном. Якобы о том, что пора бы уже принять. За окном, за стенами, за панелью и дверями доносится лай потерявшийся псины, визг и шум, после которого следует привычная тишина. Загорается свеча, и её тут же гасят. «Глупая собака» — думает Чон, вздрагивая сильнее, чем прежде. «Глупая надежда» — думает он, пытаясь определить движение в левом углу. Пытаясь понять, где в данный момент стоит Юнги, там, за дверью позади, и о чем он думает. Думает ли вообще? Как долго ещё собирается стоять на одном месте? Как долго он сам собирается сидеть на этом полу? Как скоро, они догадаются? Утро безжалостно наступает на подолы платьев разбегающихся теней, запугивает и заставляет их попрятаться впопыхах. Двое из них залегают прямо под глазами Чона, скрываясь в тёмных мешках. Хочется пить, да так, что горло дерет от жажды. В мыслях такое привычное раньше — нужно сходить в туалет, умыться, попытаться привести себя в человеческий вид. Привычное раньше, не теперь. Хосок глядит на ожившую полоску света под дверью. Юнги ходит там от стены к стене, как неприкаянный дух, заточенный в четырёх стенах. Скорее всего, таким образом просто разминает ноги. Хосок следит за тенью ещё несколько минут, повторяет про себя, что он не плохой человек и только после поднимается на ноги, делает какие-то шаги и думает, думает о чем-то ужасном. Но он не плохой ведь. Он никакой не изверг. Пусть и кажется иначе. Пусть Мин его теперь и ненавидит. Он и сам от себя не в восторге. Но куда деваться? Никак иначе поступить не получается. Хосок думает о жидкости, нужной каждому живому организму, и представляет себе, как Юнги, должно быть, хочется пить. Скорее всего, его бледная кожа иссыхает от жажды, начинает шелушиться и облазить. Хосоку нетрудно налить ему воды, парень легко может получить её и все остальное, нужно только подойти к двери и постучать три раза. Чон откроет дверь и выпустит его. И все будет… пусть, не как прежде. Нет, конечно. Но что-то же останется, и с этого можно будет начать сначала. Можно будет что-то сделать. Можно, он уверен, почти уверен в этом. Нужно всего лишь постучать три раза. Ровно три стука отделяет их друг от друга. Хосок наливает себе воды, а руки всё подрагивают, словно он с бодуна, ему бы поскорее вернуться на место, а он подходит к небольшому окну на кухне и прячется за бежевой занавеской, будто кому-то там, снаружи, нужен. Делает ещё пару глотков, и одна капля вдруг убегает мимо подбородка, раздражая извилистой дорожкой кожу. Выступающая щетина потихоньку превращается в бороду, чешется часто и собирает грязь. Так он скоро превратится в старика. В голове шквал разнообразных мыслей, тут и там сверкают молнии. И гниют тела. Попахивает так себе, в прямом и в переносном смысле. Он задаётся вопросами, какими никогда не задавался прежде, в той, неплохой даже, предыдущей жизни. Смотрит слишком долго туда, куда смотреть не стоит. Как давно он стал испытывать ко всему этому, один только негатив? Смешение серого, чёрного, голубого, белого, зелёного там, и жёлтого, разве раньше всё это не заставляло его улыбаться? Всегда «это» было? Всегда «это» жило в нём? Всегда мы в ожидании потаенного спуска? Он плохой или хороший? Или и то, и другое? Или кем-то просто хочет быть, но не является? Только он задаётся этим вопросом, или, так или иначе, им задаются все? Что вообще есть зло и добро? Где оно берет начало? Стакан громче, чем следовало, опускается на стол, он вдыхает и тяжело выдыхает в почти позабытом упражнении, в попытке усмирить бурю, поднявшуюся внутри. Повторяет про себя, как молитву зачитывает. Потому что иначе нельзя. Нельзя забывать, что он не плохой, никогда таким не был. Просто он выбрал быть здесь, а они там. Просто все сложнее, чем кажется. Возненавидеть этот мир теперь не так уж и сложно. Только и всего. Хочется верить, что он сделал осознанный выбор. Сделал выбор, да. Теперь это так называется. Не плохой он. Просто ему очень страшно. Даже сейчас. Особенно сейчас. С громким стуком и скрежетом соседи сверху передвигают мебель, что-то роняют по дороге, что-то ломают. Соседи через стену кричат, орут, словно резаные, и снова резко затихают. В порыве эмоций бросаются в омут, срывают с себя всю одежду и сношаются, не убавляя громкости не на долю секунды. Стены не утаивают чужих порывов, закрывать уши не имеет смысла. Люди за окном, где-то этажами ниже, дерутся, похоже, не поделили чего. Рычат друг на друга, словно псы, натренированные для собачьих боев, желающие разорвать друг другу глотку при первом же удобном случае. Чья злость выйдет победителем в этой схватке? Чья агрессия страшнее? Может, в итоге она уничтожит их обоих? Время покажет. Хосок очень хотел бы, чтобы все было иначе, но так, как хочется, бывает редко. И все хорошее, в принципе, быстро заканчивается. Все эти люди там, за стеной и на улице, не плохие. Это всё ненависть вскипает в жилах, и так тяжело её сдержать. Тяжелей всего оставаться с ней наедине, когда последняя полоска света исчезает на горизонте. И первый тихий-тихий скрежет нарушает тишину. Ты дышишь в ней, и она дышит слишком близко, выворачивая разум наизнанку. Она дышит в тебе. Рвать волосы на голове слишком поздно. Кричать глупо. А бежать? А куда ты от себя-то убежишь? Юнги голоден, он ужасно голоден, и Хосок знает это, как знает и обо всем остальном. Этот голод доводит тело до исступления. Парень скребет ногтями по полотну двери все чаще, хотя раньше за ним таких привычек не водилось. Раньше он не изображал из себя жертву, и никогда ей не был. В нем всегда был огонь, за всем этим внешним фасадом небольшого, худощавого на вид тела. За всей этой отстранённостью всегда горело пламя из чувств и эмоций, только не каждому позволялось его разглядеть. Хосоку это удалось, и вот теперь он стоит перед дверью, а Юнги, полный злости, за ней, доламывает подоконник, пинает тумбу, стоящую у кровати, и противно хрустит суставами, хочется верить не костями ещё. Мин не просит ни о чем, а мог бы хотя-бы попытаться. Он гнёт свою линию, пинается, воет через мучения. Гнев выворачивает его наизнанку, в прямом и переносном смысле, но он остаётся при своём. Не говорит с ним больше. Ни одного понятного слова вслух. Хосок слышит, как падает полка, что раньше висела в той спальне на стене, справа от окна. Полка всего с парочкой книг. «Колыбельную» из того скромного ряда он так и не прочитал. Помнится, Юнги был в странной задумчивости после неё, и ни словом не обмолвился, хорошая она или плохая на его взгляд. Или, может, дурная совсем, и говорить там не о чем. Хосок опускает руку к замку и трёт золотистую ручку, слегка задевает пальцами ключ, все это время торчащий из замочной скважины, и опускает конечности с задубевшими фалангами. Это ни к чему. Дыхание сохраняется ровным, хотя это больше походит на блеф. Попытку обмануть себя самого. Он совсем не плохой. Не плохой человек Повторение? Нет? Он просто… Не может иначе. Всё в порядке. Будет, снова. Юнги всего лишь нужно постучать три раза, и его выпустят. Ему просто нужно перестать ходить вокруг до около. В левом углу улавливается неясное движение, больше похожее на слабые искорки от наэлектризовавшейся одежды в темноте. Захлебывающийся смех за окном и худощавые изогнутые конечности веток, на которых ни единого листочка, в паре метрах от него неподвижны. Микро-сны движениями теней по кругу и рябью рассыпающихся бисерин на потолке. Голод, от которого желудок липнет к спине, хотя Хосок, кажется, ел всего пару часов назад. Он должен быть сытым. Возможно, это некий «резонанс» с запертым за дверью, чужой голод передаётся ему. Разум играет в ещё одну в полоумную игру. Страх ползёт выше, перетекая по отделам позвонков, словно живая субстанция, состоящая из мерзости и липкого холода. Хосок вытягивает ноги на полу, чувствуя, как они немеют. Икры сводит моментально, и чешется между пальцами ног. В какой-то момент хочется закричать. Просто так, от нечего делать. Или засмеяться. Или ещё что-нибудь сделать. Только бы не требовать от Юнги этого чертового стука снова. Снова. С разрывом, с криками и бранью. Ровно три. Ну же! Чёртов упертый баран! — Постучи, — шепчет громко, слишком громко для этой квартиры, не сдержавшись. Больно дёргает себя за волосы на макушке, сгоняя налёт надвигающейся ярости, — три раза, черт тебя подери, — звучит мягче, чем звучало в голове. Звучит почти ласково даже. За слабым рычанием следует вой, Юнги словно ранен смертельно, походит звуками на зверя, брошенного после боя умирать. Он больше стае ни к чему. Парень странно хрипит, так, словно больше не может воспроизводить слова, будто язык атрофировался. Остались только эти полу-звуки, полу-мычания. Вот только Хосока не обманешь. Нет. Всё это ложь. Ложь эти его звуки и полу-стоны. Юнги не может «не мочь» говорить, он не хочет, и только. Улавливаете разницу? Мин ненавидит всем существом. Ненавидит так сильно, что не жалко конечностей. Ненавидит так сильно, что ничего больше не имеет смысла, и показывает это каждым своим следующим движением. Не говорит только ни слова, не то, что раньше. Не изрекает больше ничего, с усмешкой напополам, с еле заметной улыбкой на тонких губах. Не ломает на части привычной хрипотцой в голосе и хитрым прищуром. Не улыбается. Хосок почти решается. Почти готов ко всему. Сгущаются сумерки, и он ощущает боль в коленях. Суставы ноют, предсказывая скорый дождь. Он как старик, что постарел за последний месяц больше, чем за десятки лет. Какой ужас, думает вдруг Хосок почти с улыбкой, зачах совсем, даже стал верить в эти бабушкины бредни. Тело поднимается с пола и разминается немного, практически так же, как раньше, перед самой тренировкой. Он доходит до ванной и ополаскивает лицо, набирает воду прямо из-под крана и обводит взглядом ржавую накипь, наросшую на старой сантехнике, словно мох. Мысли в голове стрекочут громче, чем капли воды, срывающиеся с глухим отзвуком вниз. ___________________________ — Хоби, — говорит Юнги, подкрадываясь сзади. Когда Хосок позволил ему называть себя так? Когда он это допустил? — Намджун рассказал интересную вещь, — он указывает на накипь, образовавшуюся на головке старого крана, тепло его тела впервые ощущается так непривычно близко позади, когда они вертикальном положении. — Образования накипи на стали, вот эти бурые пятна ржавчины в ванной, в отверстии душевой при постоянном контакте с живым организмом, в определённом количестве, правда, вызывает у последних агрессию, — словно зачитывая термин из книги, делится Мин, — Люди постепенно становятся раздражительнее и злее, превращаются в психов, представляешь? И это из-за какой-то накипи на старом кране и долгого отсутствия ремонта в ванной. И при этом никто даже не подозревает об этом, — усмехается Юнги наконец, но взгляда от крана не отводит. И не выглядит особо-то весёлым от этой новости. — Звучит не очень, — кривится Хосок, выливая воду, которую только было набрал из-под крана. Дерьмовая привычка пить прямо так, некипячённой, однажды точно доведёт его до могилы.  — Думаешь, половина психов в этом мире из-за дерьмовых санузлов? Звучит смешнее, когда произносишь это вслух. — Нет, — отзывается тот моментально. Вены, проступающие на его бледной коже, напоминают корни деревьев, вырванных из земли, потрогать вдруг охота.  — Люди вечно себе что-то надумывают, развивают эту мысль, и в последствии не могут усмирить, или вовремя не хотят этого делать, — он все ещё стоит очень близко, и та редкая улыбка на его губах кажется немного нервной, — И всё же, — добавляет он, — кран нам следует поменять. Он древний, и звук капель по ночам раздражает. Хосок согласно кивает, мысль застревает в голове. Пара неясных доводов заставляет вздрогнуть. А что, если… Что, если дело в дерьмовом санузле? Если в нем определенное начало? _____________________________ Хосок потирает налёт, соскребая немного чуть отросшими ногтями. Морщится от сухости кожи. За окном разносится шум, дверь подъезда громко бьётся об стену. Кто-то ревёт, кто-то смеётся. Кто-то ждёт, всё ещё чего-то ждёт. Всё в порядке. Теперь это порядок. Теперь это так называется. По лицу расползается усталая тень, бессонница не даёт отключиться, мучая образами и усилившимся сопением за дверью. Теперь это так называется, — добивает повторами собственный голос в голове, — теперь это так называется. Как давно он стал так много думать? С каких пор стал превращаться в это? Он не плохой человек. Нет, правда. Это всё мир. Это он окончательно сошел с рельсов, а вагоны сплющило со всеми, кто был внутри. Одно «но», верно ли будет назвать теперь «это» сожалением? «Это», похожее на аппендицит внутри него. Хосок хочет думать, что сам выбрал сесть в этот поезд. Сам выбрал в нем остаться. Юнги на него, скорее, затащили силой. И так и не высадили, хотя он очень хотел бы сойти. Очень, но никто не позволил. Так эту дверь и не открыл. ________________________________ — О чём? — переспрашивает Чон, — о чем ты хотел поговорить? Его тёплая спина греет, словно небольшой обогреватель, не так как батарея, что обжигает зимой. Тепло разливается нугой, и Хосоку сейчас так намного спокойнее. Мир вокруг них кажется необычайно тихим в это время суток. Мир вокруг них кажется добрее. Кажется, и только. — О нас, наверное… — непривычная остановка, не похоже на Юнги. Похоже, скорее, на прощупывание почвы. Дрожи в голосе не слышно, ей там быть ни к чему, — что для тебя значит слово «Мы»? Так ли много у этого слова значений? Юнги разворачивается, и кровать малость поскрипывает, затем Хосок ощущает его пальцы на спине. Простое прикосновение, без подтекста, проверка на реальность. В полутьме все ощущается острее. В полутьме все затихает и оживает иначе. Хосок лежит к нему спиной недолго, разворачивается, прекрасно понимая — этот разговор должен быть лицом к лицу. В полумраке, правда, выражений на лице толком не разобрать. Блеск может и почудиться. Вряд ли есть толк в разглядывании темноты. И всё же. — «Мы» — повторяет он за Юнги, словно пробуя слово на вкус, задумывается ненадолго, хотя ни чему это, — ответ, к примеру, «я» плюс «ты» — и смотрит неотрывно на участок бледной кожи, еле различающейся в полутьме. На очертания тонких губ, которые приоткрываются и шепчут: — Я не помню плюса? К тому и разговор. Спрашивать «о чем ты» ни к чему, дурачка стоить уже поздно. И не хочется, откровенно говоря. Похоже, к этому они шли. — А я не вижу, чтобы ты возражал его появлению, — отбрасывает последнюю неуверенность Чон. Будь, что будет. В конце концов, что им терять? Этот разговор, по сути, и не требовался. Он тянется к чужому лицу и обводит большим пальцем тонкие губы. Мягкие, немного потрескавшиеся на уголках. Юнги может его отшить, прямо сейчас ещё можно, но он не препятствует. Быть может, он просто в шоке? Быть может, он перестанет так много думать, и хотя-бы немного даст себе передохнуть. Хосок на секунду возвращается к мыслям об ошибке, всего секунду ещё думает о том, что всё не так понял. О том, что странно это все в итоге получается. Но… Юнги молчит, не матерится даже ни разу. И понял Чон, по-видимому, всё очень даже верно. Это «Мы», то самое, о котором его и спрашивали. То, что может и не вылезло бы наружу, в конце концов, сохрани мир свой прежний вид. Юнги больше не осторожничает, вытягивает руку и укладывает ее ему на бок, оттягивает край лёгкой футболки и касается кожи, неторопливо продвигаясь дальше, поглаживает, присматривается. В его действиях нет излишней напористости, просто здесь и сейчас все запреты снимаются. Просто здесь и сейчас они совершенно одни. И что греха таить — «всё к черту». — Здесь темно, ты не увидел бы знака, — зачем-то добавляет Мин, заставив чуть вздрогнуть, подушечками пальцев рисует черту в районе его таза. Ту же самую, что мелом проводят однажды на горизонте. Ту самую, после которой меняется прежде привычное. — Услышал, — отзывает Хосок полушепотом, пододвигается ближе, в намерении коснуться сомкнутых губ, в нарастающем желании через пару мгновений переключиться на шею и оставить след на светлой коже. В доказательство, больше себе, что это было. Чтобы завтра поутру можно было доказать, что все это ему не приснилось. Что Юнги этому не препятствовал, он тоже хотел. Он тоже тянулся. Они сошли с ума вместе. Здесь, прямо в этой коробке, на этой чуть скрипящей кровати, над которой мелкая полка и пара непрочитанных Чоном книг. — Тогда, пожалуй, я ни слова больше не произнесу в этой спальне, — зачем-то все ещё продолжает Мин, и накрывает его губы своими, запускает в рот юркий язык. Меняет положение, нависая сверху, так легко и почти неощутимо разрывает последние границы к чертям. Как и обещал, не произносит ни слова, только стонет немного, задыхается от переполняющих ощущений минутами позже. Всё происходит. Происходит, и все тут. Воздух меняется, меняется пейзаж за окном, и к последнему тянет все меньше. К Юнги больше. Он заполняет Хосока собой, позволяет ему брать без возражений, не похожий местами на себя привычного, слишком трепетно и аккуратно в какой-то момент. Слишком жёстко и страстно перед самым рассветом. Иногда Юнги даже толком не ест ничего, только спит, как хорёк, днями напролёт. А ночью вдруг оказывается необычайно голодным, и первым стягивает с Хосока футболку, устраивается на его бёдрах, проводит руками по животу, рисует знакомую черту. Стягивает брюки с нижним бельём, стараясь как можно скорее освободиться от лишних тряпок. Вкусить, подмять, насладиться. Он не то чтобы сильно торопится, но выглядит непривычно резвым, непривычно разогнавшимся, хотя впереди у них долгая ночь, и времени, вроде, предостаточно. Времени должно хватить. За окнами движутся тени, выстраиваясь неясными фигурами под окнами первых этажей. К счастью их, на девятом, никому не видно. ________________________________ Какая-то хрень, вроде накипи, конечно, ни при чём. В смысле темы с агрессивностью, раздражением и прочими вытекающими в этом ключе. Агрессия рождается от невозможности выброса негативных эмоций. Избытка мыслей в голове, а не какой-то херовой накипи и ржавчины, расползающейся по стене. Грибка, образующегося между панелями. Начало бурь и шторма находится в линиях извилин в голове, в застое крови, нехватке витаминов, дофаминов и прочего. Штормы становятся все ожесточённее, молнии бьют все чаще. Всё точнее и страшнее, чем предыдущие. Некоторых делают калеками. Некоторых убивают на месте. И из двух зол лучшим видится Хосоку, как ни странно, второе. Как ни странно, раньше он думал, что выжить, как бы там ни было, главное. Но этот выбор теперь не определяет ровным счётом ничего. По квартире разносится истеричный вопль, не похожий ни на один предыдущий. Юнги доходит до точки кипения. Срывается, на чем есть. Этот крик хуже всей этой накипи в санузле и на головке какого-то пресловутого чайника с железным носиком. Он хуже, чем все эти бесформенные мысли и образы. Он хуже, хуже всего, что было. Что было… Больно, черт подери, невыносимо. Хосок разворачивается к полотну двери лицом и прислоняется к нему лбом, а Юнги там рычит, доламывает тумбу парочкой ударов, падает, поднимается и воет, ревёт. Ревёт, словно зверь. Чужой, незнакомый. Непонятный зверь, науке доныне неизвестный. Это он, всё это он, Хосок, довел Юнги до такого состояния. До всех этих жутких звуков, что не может воспроизводить нормальный человек. До того, что ни один человек не может перенести в столь долгом заключении. Это Хосок, это он не даёт ему выйти, сойти с этого чертового поезда, ненависть и отчаяние ревёт в каждой клетке организма, в исхудавшем до состояния скелета теле. Это Хосок доводит его тело и разум. Но нет же! Нет! Хосок отрицает — нет! Отрицает, и надеется, что не в бреду. Он все ещё совсем не плохой. Не плохой человек. С определенным выбором тоже жить ой как не просто. И страшно. Страшно до безумия. Чон поднимает руку и ласково ведёт пальцами по полотну, как когда-то водил по мягкой светлой коже. Движения отвлекают от прочего, от хруста, от чавканья, от воя, от ужаса. Он не изверг вовсе, он не злодей. Это гребаный мир, и все такое прочее. Это стремление к большему, ещё большему, ещё и ещё, это оно во всем виновато. А он не плохой совсем, ему до жути страшно на самом-то деле. Просто страшно, и всё. Просто здесь, просто они, и никто другой, в этой уютной даже, когда-то, коробке. Когда неожиданно стучатся в дверь, Хосок даже не сразу понимает, что во входную. Что утро на дворе, тоже доходит не сразу. Голова тяжёлая, неподъёмная вовсе поначалу. Непроходимая усталость обживается в каждой клетке, подавляемая неприязнь нарастает накипью на органах внутри. Стучатся с той стороны осторожно, боязливо даже. Так они стучаться бы не стали. Наверное, это тоже микро-сны, думает Хосок, безразлично повернув голову к источнику звука. Он знает, о чем говорит, про микро-сны ему старый друг в прошлом тему разложил по полочкам, когда из прочитанного в книге понять не получилось сразу. Тот же друг любил рассказывать о многом таком интересном за кружкой пива. Раньше, когда мир ещё вызывал у него улыбку. Вызывал редкую улыбку даже у Юнги. Когда он ещё был. Сейчас Хосок просто смотрит, немного туповато и не похоже на себя того, что был раньше. На себя, такого простого парня в прошлом. Попытка бежать слишком глупая. Остаться — вроде как, выбор. Это как — «да к черту все», в любом случае. «Да к черту всё» — должно успокаивать. Должно же? Нет? Юнги за дверью, похоже, тоже прислушивается, не ходит больше от стены к стене. Стучат ещё пару раз. Хосок по привычке считает, вроде насчитывает пять или шесть. И эти пять или шесть ему не подходят. Эти пять или шесть здесь ни к чему. Пусть уходят отсюда. Валят поскорей, куда подальше, пока время есть. Юнги приходит в движение, шебуршит там за дверью останками прежде цельного. Хосок думает о том, что не следовало, и закрывает глаза. Сейчас начнётся. И правда. Мин начинает кричать, он орёт, ревёт, будто собрав все последние крохи сил. Чон поднимает веки и ждёт. Непонятно чего, на самом деле. Что должно произойти? Входную дверь вышибут? Заколотят по полотну сильнее? Закричат в ответ так же безрассудно? Или сгинут к чертям? Ответ очевиден. Кому сдались чужие проблемы? — Постучи трижды, — напоминает Хосок вполголоса, в то время как Юнги продолжает кричать и пинать кровать, пока ревёт и дерет глотку ногтями, — всего три раза, и я тебя выпущу. Он не измывается над ним, хотя именно так и может показаться. Всё не так. Всё иначе. Он совсем не плохой человек. Не отрицательный персонаж. Хосок просто боится. И ненавидит это всё до белых глаз. Всё сильнее каждый чертов день. Каждый чёртов вдох. Каждый гребаный звук и отзвук, каждую чёртову мысль в голове. Ненавидит эту прокисшую реальность. Его снова вырубает, как по щелчку. Организму необходимо передохнуть, хотя бы жалких пару минут урвать. Ему нужно по крупицам собрать себе ещё немного сил. Мольбы тут никому не помогут. — Так что ты об этом думаешь? — грея руки об тёплую чашку, интересуется Юнги. Хосок сидит напротив, обжигаясь немного об свой ароматный напиток. Посылка дошла с большим опозданием, можно сказать спасибо и на том, что вообще пришла. Позвонить бы и поблагодарить маму за заботу, но связь в последнее время так себе. Связь, как и новости на экране, бестолковая. В окно заглядывает темнота и ветер уносит последние листья. Что-то стоит у самых дверей. Кто-то кричит, что у дверей волки, кто-то снова лжёт. Кому-то никто уже не поверит. Кому-то без разницы, верят или нет. — Я не хочу об этом думать, — честно признается Хосок, оттягивает ворот толстовки нервным движением. Говорить желания нет, и вообще думать об этом. Ни сегодня, ни завтра, никогда. Взгляд Юнги соскальзывает с его лица на окно за его плечом. Хосок знает, что там, за пыльным стеклом. Чона все меньше тянет смотреть в ту сторону. Видеть то, что за ним, страшно. Опасно даже, в каком-то смысле. В каком-то смысле, там все уже потеряно. И правда в том, что никто не хочет видеть правду, в принципе. Как интересно, однако, получается. Как интересно слеплен человек. Раньше вид за окном вызывал у Чона позитив, независимо от погоды. От вида зеленеющих деревьев становилось как-то легко и радостно на душе. От вида парочек на скамейке этажами ниже разливалось тепло. Детишки в садике через дорогу вызывали улыбку. Первый снег хотелось поймать языком, под дождём пробежаться босиком. Голубое-голубое бескрайнее небо вызывало желание жить и добавляло уверенности в своих силах, настраивало на предстоящий замечательный день. — А ты? — Я не хочу этого видеть, — Мин переводит взгляд на него, заглядывает в глаза, переходит им плавно на уши, — но вижу. Слышу и чувствую. Всё ближе, чем кажется, что мы можем с этим поделать? Если не говорить о проблеме, это не значит, что её нет, — он как-то горько усмехается, — Я, кажется, превращаюсь в Джуна. Намджун, тот самый общий друг, познакомивший их во время поисков соседа по съемке. Любитель рассказывать о всяком интересном, и научном, и ещё не доказанном, за кружкой пива. Хосок обводит взглядом след, что оставил прошлой ночью на бледной коже, разглядывает тот, что выглядывает из-под выреза футболки у ключиц. Находит ещё один на плече слева, но не помнит его. Темно-лиловое пятно напоминает какую-то картину, которую Чон видел недавно в сети. Он не ценитель искусства, разве что только того, что рождается на коже Юнги с его подачи. Разве что, он вдруг начал так думать. — Откуда это на твоём плече? — деланно-ровный голос немного режет непривычным холодком, пальцы тянутся к плечу, такому хрупкому на вид, и обводят пропасть. Хосок и сам не понимает, отчего тон его голоса так резко меняется, отчего нервно подрагивает нижняя губа, а листок, налипший на стекло с той стороны окна, вызывает волнение. Это вряд ли называется ревностью. Он прежде никогда не ревновал. Он прежде никогда так сильно не привязывался. Так странно себя не чувствовал. Человек соткан из противоречий, и дело тут, скорее, в другом. Это просто нервы, натянутые похлеще струны в последнее время, всеобщее напряжение, впитавшееся в воздух. Юнги выглядит непоколебимо спокойным. Холодный, на ощупь как лёд сейчас, он полыхает ночью огнём, не затухая до самого утра. От него пахнет еле уловимым парфюмом, травами, из которых заварен чай на столе, и сигаретами, которые тот курит в крайне редких случаях. Которые, думалось, бросил. — Прислушайся. Дверь ударяется об стену этажами ниже. Этот район такой неспокойный, даже в самых мелочах. Эти дома с массивными дверями при входе в подъезд, оставшимися ещё от застройщиков, могут и прибить однажды кого-нибудь Он просыпается от острого чувства тошноты. Желчь рвётся изнутри, требуя выхода. Живая такая, ужасающая, стирает когти, разрывая ткань глотки изнутри. Он еле успевает добежать до ванны и склониться над унитазом. Он еле понимает, что не смывается, продолжая нажимать на педаль. Отголосок тени в левом углу подрывается было за ним, и затихает так же быстро на месте. Жуткая вонь расползается по квадратным метрам, окутывая коробку зловонием. Похоже, в помойке что-то стухло. Моча и дерьмо в спальне тоже тому виной. Виной всему Хосок, и ему почти нечем дышать. Чем же он дышал до сегодняшнего утра, непонятно. Может, лежал и не понимал, что задыхается? Не понимал этого почти до конца. Если Юнги, скребущийся за дверью, думает, что теперь-то он его выпустит, то ошибается. Три, ровно три стука отделяет их. Отделяет всё и вся до точки. От вони слезятся глаза, и Хосок немного тормозит, прежде чем открыть везде окна. Возможно, из-за этого к вечеру он замёрзнет насмерть. Возможно, это совсем не нравится тени в левом углу. В крови застой или в мыслях, во всем, что является им. Темные круги под глазами похожи на бездну, ещё один обрыв. Сколько ещё там в нем покоится трупов? Сколько ещё там готовится умереть? Хосок возвращается к крану, смеситель в ванной сломан с недавнего времени. Он ополаскивает рот, игнорируя отражение в зеркале, и возвращается на привычное место. На привычный пол в душной затхлой коробке. Лилово-красное небо на горизонте. Там, за стеклом впереди, исчезает поглощаемое последней полоской белого света небо. Цвета похожи на коктейль, впервые намешанный им впопыхах из подаренного ликёра. Юнги тогда, помнится, смеялся с него, попивая свой виски напротив. Смеялся он так открыто слишком редко, лишь поэтому Хосок не обиделся тогда, не послал ни разу никуда, хотя поначалу язык так и чесался. Полоска стягивается в одну единую тонкую линию, Чон отворачивается, не желая досматривать. Натыкается глазами на накипь, на которую уже всем насрать, и чуть пошатываясь выходит из кухни. Он ставит рядом ведро, ручка которого оторвана не пойми когда. На всякий случай, вдруг снова вывернет. Вдруг добежать вовремя уже получится. Тьма пожирает метр за метром, отрывает кусок за куском, не разменивается на сантиметры. Тень в левом углу немного подрагивает. Дрожит и Хосок немного, кажется. Или это теперь его привычное состояние? — Ты что-то дрожишь, — замечает Юнги, меняясь в лице, — тебе страшно? — Дело не в этом, — отчасти врет Хосок, стараясь не смотреть в окно. Последнее все чаще вызывает у него приступ тошноты. Сухие оголодавшие ветки кажутся все ближе и ближе. Им ведь не разбить окно? Правда? Ему ведь не стоит об этом беспокоиться? Юнги опускает руку на его колено и слегка сжимает, отвлекая от копошащихся в голове мыслей. — Ты врёшь, но это нормально, — заключает он, откидывается на спинку дивана, глядя на дверь, ведущую в спальню, переводит взгляд обратно на Хосока. Рука исчезает с колена лишь для того, чтобы оказаться на голове, обвести кончиками пальцев ушную раковину и нетронутую мочку. Улыбка, на секунду появившаяся на его устах, кажется вымученной. Она Чону не нравится. — Ничего из этого не нормально, — злится он, отнимая небольшую ладонь от себя, — я не смогу. Ты ведь знаешь. За окном шум и гам, что непривычно громко в это время суток, даже для их далеко не самого спокойного района. — Теперь это в порядке вещей, — звучит ужасающе, но так оно и есть. Куда от правды денешься? — Ты можешь уйти, — говорит Юнги этим своим убийственно-спокойным хрипловатым голосом, в котором надежды нет ни грамма, но и отчаянья в нем не найти, — тебе незачем оставаться. Лучше бы просто помолчал. — Ты прекрасно знаешь, это невозможно. Я не уйду далеко, — Хосок злится сильнее. Прямая линия напоминает — конец, гребаный писк не умолкает. Мысли, тяжёлые и мрачные, окутывают каждый закуток. Он не понимает, как Юнги сохраняет сейчас такое спокойствие. Он не верит, что это смирение. Смирение не для Юнги. Как, черт подери? Со злости об стену летит телефон, в нем мало толку теперь, как и во всем остальном. Хосок ненароком кидает взгляд в окно и давит рвотные позывы, встречаясь с ветвями, полными наростов. Встречаясь с цветами нагнетающей тьмы. Кто же знал, кто же раньше догадывался, что так легко будет возненавидеть этот мир? Он рыдает. Юнги рыдает. Кто-то за стеной тоже, но не о нём сейчас. Сейчас только о Юнги, о том, что за дверью за его спиной. Хосок не верит ушам, прислушивается усерднее. Он ни разу не слышал и не видел, чтобы этот парень плакал. Так громко, с воем и скулежом вперемешку. Чон плотнее прислоняется к двери, словно пытаясь слиться с поверхностью. Игнорирует противный скрежет снаружи, свет фонарей, блуждающий кругами на потолке, шуршание в левом углу. Это всего лишь обрубок былого. То, что за окном, всего лишь… жизнь. Правда? Неправда. Всё это ложь. Всё, что было, все, что они соединили в «мы». Всё, в чем убедил их этот мир, вся былая стабильность, все теперь чушь собачья. Дерьмо, отдающее зловонием, и только. Всё гниль по итогу, короче говоря. Юнги ревёт, кричит и бьётся головой об стену. Вот она — истинная, реальная картина вещей. Хуев порядок нового дня. Голова болит от вони жутко. Хосок вздрагивает при каждом ударе, отбивает нервно пальцами по полотну и вытягивает нож, давно уже спрятанный у подлокотника кресла. Сегодня, вроде, суббота. Завтра, вроде, воскресенье. Понятия «завтра» для него уже нет. Он не плохой человек. Он никогда таким не был. И вовсе не в накипи тут дело, или прочей чепухе. Просто иначе не мог. Просто оказался слабее. Он презирает в себе эту слабость. Простите уж, он тоже всего лишь человек. Всего лишь напуганный мальчишка внутри. — Ты должен успокоиться, — говорит Юнги, сжимая его плечо. Говорит так, будто он опытный хирург, и чувства к чужой боли давно притупились, — дыши. Просто дыши. Он стучит по двери ровно три раза. Показывает, как это будет звучать. — Запомни. Да чего же тут запоминать? — Я помню, — Хосок выглядит помятым, он не выглядел таким прежде, даже после сложнейших тренировок и работы в две-три смены подряд. Он не выглядел таким за всю свою жизнь, пожалуй, ни разу. Липкий ужас обволакивает все внутренности, и так стыдно это показывать. Не хочется, чтобы Мин видел его таким. Но ему страшно, жутко страшно. Он не Юнги, с его врожденной непоколебимостью. Все внутри кипит и выжидает, чтобы вылиться наружу. Мин сжимает его ладонь, слабо подбадривая. — Жаль, что всё так вышло. Лучше бы помолчал. Лучше бы не подбадривал. — Ты не должен это говорить. План простой и понятный, дополнительных инструкций не требуется. Юнги постучит три раза, и только тогда Хосок его выпустит, на это максимум дней пять, не больше. Больше означает точку невозврата, и надеяться после этого будет не на что. Это нетрудно запомнить, и раз так, то: — Избавь меня от этого дерьма, будь добр, — говорит Юнги. Так будто это — все равно что муху прихлопнуть. Подумаешь, делов-то… Мин собран и уверен, как никогда, или хочет таким казаться. Или желает таким образом скрыть отчаяние. Хосок до жути испуган, но, вроде как, пытается верить в лучшее, вроде как, старается представлять его себе, хотя слова Юнги этому способствуют мало. Справа от окна наполовину отклеившееся полотно обоев иногда шатается от ветра, задувающего в небольшую щель в раме. Юнги говорит, подклеить бы его. Подклеить бы, пока дверь за ним не закрылась. Говорит так, словно знает уже, что это конец. Знает, но прямым текстом заявлять не спешит. Хосок держится за ручку двери, словно ему нужна дополнительная опора, чтобы не свалиться на пол прямо здесь и сейчас: — Мы подклеим её, когда я тебя выпущу. «Я тебя подожду» — остаётся несказанным. Гнев не меняет тебя в одночасье. Он растёт медленно, незаметно для глаз. Все равно что грибок, спрятавшийся между панелью и стеной. Разрушение потихоньку пожирает изнутри, еле уловимый запах начинает улавливается лишь на конечной. Юнги почти не спит в последнее дни и иногда пугает Хосока взглядом по пробуждению. Иногда Чон читает в нём желание, и дело тут вовсе не в намёках на секс, а в еле сдерживаемом желании разодрать его на куски, вытянуть кишки и завязать их в узел вокруг его шеи. — Сегодня за ночь… — начинает Юнги более тихим голосом, чем обычно, — я около десятка раз подумал о том, чтобы свернуть тебе шею. Хотелось увидеть, как ты захлебываешься в собственной крови. Я думал о твоих криках с упоением. Я подумал, что было бы неплохо разбить твой череп, как скорлупу ореха. Юнги встаёт с кресла и подходит к двери, ведущей в спальню, в руках у него поблескивает ключ, которым они ни разу до этого не пользовались. Не было нужны запирать спальню на замок, тем более, такой старый, с ключом как у старых сервантов, только намного плотнее и крепче. Собственник предупреждал при переезде, что замок может заедать, межкомнатные двери тут не меняли с прошлого века. Собственник посоветовал, если что случится, звонить ему. Разберутся, мол. Мастера, если понадобится, могут вызвать, он оплатит. Последний месяц от него ни звука, даже за деньгами не показывался. — Больше нельзя тянуть, — выдаёт Мин. Такой себе вот вердикт. Деваться некуда, тянуть дальше опасно. Хосок смотрит на него, на это лицо, на эти глаза, и дрожит, дрожит так сильно, что его еле хватает на простой кивок. — Я не останусь один, — шепчет он себе под нос, и за эту слабость, знает, Юнги его уже ненавидит. Мин не смотрит на него больше и ничего не добавляет. Он не из тех, кто станет раздавать бессмысленные обещания. Он не скажет что-то вроде «Не парься, через пару суток все будет в порядке» или «Не волнуйся, долго держать эту дверь не придётся». Ничего такого, это же Юнги, в конце концов, и в глазах у него невысказанное — «Лучше ничего не ждать, легче будет смириться». Ещё одна гребаная ложь. Звуки атакуют армией пчёл, словно он разворошил огромный улей. Свет луны сейчас необычайно яркий, и кажется, в левом углу не только тень от куска так и не подклеенных обоев. Там стоит та, кого сюда не приглашали. Кажется, она ему намного ближе. И ей тоже жаль. Вот так вот. Всем вдруг жаль. А проку-то? Хосок немного дёргается, поворачивает ключ, но тот немного заедает. Руки, как назло, дрожат. Сказать бы, что только сейчас, но не так это. Легче спросить — а когда они в последний раз не дрожали? Сколько Юнги уже заперт внутри? Сколько времени Хосок морит его голодом поневоле? Сколько часов он сидит под дверью, убеждая себя, что не является злом? Черт, до чего же страшно. Принятие? Смирение? Всё ложь. Просто у некоторых получается обманывать лучше, только и всего. У некоторых получается делать вид, что им все равно. Но что же там теперь за дверью? Отросшие ногти рвут матрас, некогда белые фаланги разрывают ткань на лоскуты, пытаются жевать её, чвакая челюстями. Пугающая гримаса, застывшая вместо лица, больше похожа на маску на Хэллоуин. Картина не для слабонервных. На слух все это тоже так себе. Хосок пытается повернуть ключ сильнее, дёргает ручку, придерживая дверь носком ноги. Нож в руках мешает, он — инородное нечто в его неуверенных ладонях, этой вещи в них быть не должно, он ведь не плохой человек. Хотя, наверное, это тоже очередная ложь. То, во что хочется верить, раз не веришь больше во все остальное. Вот он, да, Хосок, неплохой парнишка, хороший человек. Только хорошие люди не заходят в спальню к другу с ножом, они не морят его голодом, не сидят под дверью, жалея себя, ненавидя себя, ненавидя все, что осталось. Они допускают мысль, даже зная, что нечем хорошим это не кончится, допускают возможность — положить холодное оружие. Они — да. — Это ведь чушь, — нервно смеётся Хосок, — такого не может быть, — выдаёт он в трубку. Кого он пытается обманывать? Сам же в свои слова не верит, но и принимать это не спешит, пусть даже истина дышит в затылок. И он все больше напоминает глупца. Намджун на том конце какое-то время молчит, шуршит чем-то на фоне. Собирается, похоже, впопыхах. — Вам нужно как можно скорее валить, — повторяет он напряжённо, чем-то хрустит, что-то теряет, — я тоже сваливаю, скоро дороги перекроют, и тогда… И тогда остается только доживать своё, запершись в квартире, эдаким капитаном, что идет на дно вместе со своим кораблем. Какая жалкая метафора на борту коробки. — Ты знаешь, где мы живём, — напоминает Хосок, перебив его, и осторожно выглядывает в окно. Полоска света на горизонте все тоньше, ненависти вокруг все больше, — нам уже не уйти. А если и получится, как далеко мы сможем убежать? От себя разве скроешься? Картина вырисовывается черно-белой, Хосок также видит в ней красный, так много красного, что можно утонуть ненароком. Если это очередное направление в искусстве, то что же… оно отвратительно. Какая-то ирония получается. Кто мог подумать, что в одночасье все изменится до неузнаваемости, что нечто в воздухе усилит скрытый в людях гнев до такой степени, что голодные дикие звери покажутся плюшевыми игрушками. Кто знал, что выброс адреналина, смешиваясь с этим непонятным ядовитым составом, попавшим в организм, приведёт к таким последствиям? Кто мог предположить, что привычная жизнь перевернётся с ног на голову, словно по щелчку? И все эти фильмы про выживание окажутся в итоге пророческими. — Хосок, — друг перестаёт возиться с вещами, его голос звучит поникше, как у человека, еле сдерживающего слезы. Намджун не дурак и знает уже, что им больше никогда не встретиться, знает, что не будет больше никаких весёлых вечеров за кружкой пива. Не будет интересных рассказов, споров и жизнерадостного смеха. Не будет ворчания и стука по батарее, с предупреждением от соседей, чтобы не шумели. Ничего больше не будет, как прежде, — вы можете хотя бы попытаться, — выжимает парень из себя, шумно вздыхает, и бессилие, которое до этого чувствовал Хосок, только удваивается, размывая непрошеные слезы по сетчатке. Они ни к чему, от них станет только хуже. Мысли ещё эти, так много теперь для них оказалось времени. Все эти люди за окном, за дверью и панелями, все эти меняющиеся существа, как назвали их в последних новостях, тоже всё ещё пытаются уместить происходящее в своей голове. Что-то придумать, как-то примириться. Кто-то пытается бежать, кто-то уже медленно и неотвратимо меняется, разбивает кулаки в кровь, хватается за топор, зубами вгрызается в плоть, не в силах справиться с ужасающим гневом внутри. Кто-то машет лезвием от бессилия, лишь бы не видеть последней стадии гнева. Кто-то верит, что все образуется, и это надо переждать, экономит оставшиеся продукты, вынуждает себя выживать. Кто-то запирается, чтобы доживать остаток жизни в ужасе до последней секунды. А кто-то… Кто-то просто не может решиться, не может остаться один. И отпустить того, что за дверью, не в силах, и зайти к нему смелости нет слишком долго.  — Вы погибнете, если останетесь, — выдаёт Намджун и так известное, отвлекает Чона от мыслей и криков в подъезде. «Необязательно произносить это вслух», — думает Чон. Весь тот песок, что сыпят в глаза через экраны, осыпается под ногами и теряется в щелях. В этот район никто не явится с помощью, очаг ненависти за окном достигает невообразимых размахов. Кто успел, уже ушёл, кто не успел… теперь уже никому не выбраться. Но всё же на чудо надеется где-то глубоко в душе каждый. Эта глупая надежда… Снова и снова она. Хосок переводит взгляд на Юнги, все это время тихо стоящего, прислонившись к холодильнику позади него. Следы на его шее и у ключиц почти исчезли, тот, что на плече, лиловый, стал только ярче и больше. Он его совсем не красит, в отличие от тех, что были подарены Хосоком, но и прятать его от последнего смысла нет. Юнги один из первых, в рядах поймавших эту «заразу». — Кажется, мы уже мертвы, — произносит тот с какой-то кривой усмешкой, отлично услышав все слова Кима в трубке. Скорее всего, это последний их разговор с другом, сегодня-завтра оборвут последние линии. Сегодня-завтра они вернутся во времена, когда единственном источником света служили свечи. Ирония в том, что даже их страшно будет зажечь. Вдруг даже на девятом их заметят те, что у дверей этажами ниже, и дверь всё-таки вынесут, обрушив на нее весь свой разрушительный гнев. — Удачи, Намджун, — произносит Хосок, задыхаясь собственными словами, и отключается, не дожидаясь ответа. Руки начинают дрожать с недавних пор, не переставая. Шум и гам через стену только добавляет дров в этот ужасающий костёр, превращающийся в уничтожающий все на своём пути пожар. Хосок злится, и ему страшно. Он в диком отчаянии, черт подери. Только чудом всё ещё не воет в голос. Только чудом сохраняет остатки здравомыслия и не срывается. — Не бойся, Хоби, — говорит Мин, вроде как утешая, понаблюдав за его состоянием — я рядом. «Пока еще» — проносится в мыслях Чона. «Пока еще» — зудит то и дело, стрекочет злобный голос противным эхом внутри. Замок наконец поддаётся, и жуткая вонь, пробивающая до слёз и тошноты, усиливается, чуть не сбивая с ног. Дверь медленно идёт вперёд, как видео в замедленной съёмке. Раскрывает перед ним свои сомнительные объятия во всей красе. Желудок скрючивает в канат, выжимая оставшийся сок, и тот рвётся кислотой наружу. Еды в нем почти нет. Полотно двери со стороны спальни все расцарапано и разодрано верхним слоем тут и там. Страх, этот гребаный страх, что должен был стать привычным, что должен был сделать его сильнее, ничего не изменил. Он таким дефектным оказался, бесполезным в итоге. Зубы сжимаются и скрипят, действуя на натянутые нервы, на остатки какого-то здравомыслия. Нож, сжатый в потной ладони, ровным счётом не придаёт ему ни капли смелости. Об уверенности и говорить смешно. Как же Юнги его, наверное, ненавидит — не затихают мысли, подобно голодным гиенам, пытающимся стащить с «чужого стола». Как же он, наверное, ненавидит в нем эту слабость. Как же Хосок ненавидит этот мир. Мир внутри себя, полный слабости. Нет места позору, но стыд заполняет все его естество, парализуя со страхом. Он замирает, как вкопанный, как идиот перед фарами несущейся на него машины, по бедрам, по носкам струится моча, и от осознания этого хочется удавиться ещё сильнее. Все тело, как под разрядом в несколько сотен вольт, дрожит без остановки. Он так жалок, так слаб и измучен, хотя должен был быть собран, хотя бы перед тем, как поднять на Юнги глаза. Должен был приготовиться, прежде чем всматриваться в некогда знакомое лицо, что превратилось в пугающую гримасу из дешёвых ужастиков. «Это конец», — стучит давно известное в голове, стучит кто-то за окном этажами ниже и, кажется, разбивает окно. Отсюда нет выхода, Хосок должен был понять. Он понял, правда. Давно это понял. Понял - не значит, конечно, что принял. Нужно было закончить все это намного раньше. Дни, отведённые для стука, давно прошли, Юнги ведь просил его. Юнги не хотел становиться таким, не хотел вот так влачить свое дальнейшее, недолгое, впрочем, существование, пока гнев и ужасающая боль не разрушат его окончательно, заставив выцарапать собственные мозги. Хочется что-то сказать, пусть он его больше и не услышит, а даже если и услышит, не поймет ни слова. Стоит сейчас, непохожий на себя, у окна, не двигаясь, словно страшная изодранная кукла для смертельных ритуалов. В каком-то смысле, для Юнги, для того, что от него ещё осталось, этот визит тоже неожиданный. Некогда светлая кожа совсем посерела, а пятно на плече разрослось фиолетовыми ветвями, как извне, так и внутри, проросло всходами даже через череп местами. Выглядит жутко. Омерзительно, вкупе с запахом. Он, или теперь называть это «оно», немного накреняется, словно полка или картина, соскочившая с гвоздя. Так не выглядят движения нормального человека. Гнев и зараза, проросшие в нем, почти не оставили последнего понятия. Хриплое сопение долетает до ушей, словно через толщу воды. Гул нарастает, до чего же Чону страшно, до чего же смердит и режет в глазах, а гнев в крови смеётся, предвкушая. Смеётся, как полоумная тварь, обещая такое же зрелище в скором времени в зеркале. — Что с твоим плечом? — спрашивает Хосок, указывая на странный след. Если подойти и присмотреться как следует, станет ясно, что это вовсе не то, чем кажется на первый взгляд. Этакое очень реалистично нарисованное пятно с не совсем уместным переходом цвета. Слишком много фиолетово-лилового, и белая полоска посередине чем-то напоминает линию заката в последние дни. По новостям её пока никак не объясняют, теории в интернете смешны. — Не поверишь, но в меня попало большим куском града, — Юнги осторожно щупает пятно и сжимает зубы, похоже, оно побаливает всё еще, — Странно, правда, — продолжает он, — погода стояла ясная, ничего не предвещало осадков, и тут на тебе, какой-то херов обстрел из ясного неба. Там со мной ещё дофига народу покалечило, как раз все на остановке с автобуса повыползали. — Надо намазать мазью, — предлагает Хосок, выслушав его, незаметно нервно выдыхает и мнет футболку на груди. Что-то в этом рассказе заставляет его напрячься, что-то там внутри меняется. Меняется и все остальное. Что-то уже совсем близко. — Думаю, это не поможет, — отводит от себя потянувшуюся руку Юнги, — ты видел новости в сети? — Там пишут чушь. Одни домыслы, не подкрепленные толковыми фактами. Одна «теория» — он делает кавычки пальцами, — смешнее другой. — Может и так, только, чувствую, истина нам тоже не понравится, — Мин немного молчит, пару раз моргает и стучит три раза по столешнице рядом с собой. Привычка такая. Кажется, вся накопленная жидкость решила выйти из него вся разом, опозорив напоследок перед надтреснутым чужим, некогда имеющим личность и имя. Мерзко и гулко, язык не повернуть, хотя так хотелось сказать. Просто что-то сказать. Взгляд прикован к Юнги, к тому, что от него осталось, к некогда бледной коже, которую он не единожды целовал. Вся она иссохла уже, серая, потрескавшаяся, с лиловыми линиями, напоминающими кривые ветви. Кожа на руках ужасно сухая, шелушится и местами истерта до крови, кое-где на предплечьях торчит розовое мясо, висит кусок плоти потоньше, словно вяленая закуска, навешанная на крючки. Видимо, в какой-то момент от безысходности Юнги решил попробовать себя на вкус, просто вырвал пару кусков, не мелочась. Похоже, по итогу это не шибко пришлось ему по вкусу. Не пришлось по вкусу зрелище и Хосоку. Тошнит от вида загноений в рваных местах, от вида запекшейся крови на сером, от костей, просматриваемых через тонкую ткань вконец исхудавшего тела. Как он все ещё двигается — уму не постижимо, и правда тоже такая себе — телом двигает ужасающий гнев и «паразит», питающийся им. Так, по крайней мере, Хосок слышал, и почувствовал, словно попал в один из тех ужаснейших фильмов про постапокалиптику, которые никогда не жаловал. Юнги накреняется сильнее, такое себе карикатурное нечто из обломков былого. Глаза у него маленькие, и, как помнится Хосоку, всегда были карими. Нечто, смотрящее на него из безжизненных провалов сейчас, скорее серое, с лиловыми линиями, расползшимися по белку. В них нет ничего от прежнего того, кого Хосок знал. Ничего, но что-то рассмотреть все равно хочется. Неясная ли это болезнь, зараза, паразит или просто гнев… этот ужасающий гнев, восставший иным, намного большим, чем просто негативная эмоция, уничтожили личность и тело. Немного тупо осознавать себя здесь, осознавать себя в таком мире, в котором только вчера все было хорошо. Кричать хочется сильно, рвать волосы на голове и снова кричать. Кричать, пока они не столпятся за дверью, с намерением добраться до него, те, другие, уже потерявшие себя. Хочется голос сорвать, провожаемый их стуками и воем в дополнении, к станции невозврата. Хочется на секунду закрыть глаза и перенестись в то время, когда мир был к ним благосклонен. Когда было понятно, кто хороший, кто плохой. Когда строили планы, не ценили часто то, что имели, но жили. Жили, просто будучи людьми. Обычными людьми, каждый со своими проблемами и заморочками, решаемыми задачами и будничными спешками. — Может быть, всё это временно, и после скачка последует спад, может нужно только выждать немного. Может быть, что-то придумают, — Юнги отмечает замешательство на чужом лице. Кому-то, такому, как Хосок, нужна надежда, хотя бы её видимость, чтобы не свихнуться в ближайшие же часы. Мин в счастливый исход не верит, но и отчаянию взять вверх не дает. Что от него толку? Он реалист, а правда в том, что положение дел явно не в его пользу. Но что теперь, рыдать об этом до конечной? Надеяться на «лютики судьбы»? — Я не понимаю, зачем ты… — упирается Чон, желая сбежать, пусть даже без шанса, прямо сейчас, через окно. Эта решимость, он знает, не задержится внутри надолго, так что лучше действовать быстро. Мин жёстко хватает его за рукав, приводя в чувство, немного встряхивает на месте. — Перестань, ты все прекрасно понимаешь, видел новости, видел, что творится в интернете. А эта штука на моем плече становится все больше, — он отступает на полшага, убрав от Чона руки, вспоминает отчасти даже забавное, — Как написал один шутник в посте, кажись, мы доигрались. Все эти фильмы и прочее… мы накликали эту хрень сами на себя. Черт его знает, где правда. Черт знает, может это вскоре пройдёт, — немного воодушевляет он все время дрожащего Хосока, и тут же не может не продолжить, — как бы там ни было, я заражён, и мне тоже страшно, Хоби. Но что толку рыдать, отрицать это и биться в конвульсиях, — Хосок снова застывает, уставившись в одну точку, словно заснув с открытыми глазами, Юнги приходится несильно встряхнуть его опять, — если все не улучшится, а только ухудшится, я бы хотел попросить тебя это закончить, — Хосок нервно ведёт плечом, — успокойся, дослушай. Я хочу, чтобы ты выжил. Не знаю, как это все происходит, пишут же, что не только в граде дело, что выжимает гнев изнутри. Но ты… Я бы хотел, чтобы ты убежал, хотя бы попробовал. Но им не выйти даже из подъезда. А если как-то спуститься через окно — куда дальше? Паника и отчаянье уже захлестнули массы, а люди в таком состоянии неуправляемы. Плюс, что-то уже бродит по улицам тут и там. Что-то уже ближе, чем кажется. И волки… нет, что-то намного хуже, уже у дверей. — Я не хочу стать этим чем-то, — сжимает он плечо Хосока до синяка, кидая взгляд в окно, — но выбор за тобой. Запомни только, когда придёт время, ты закроешь дверь и не выпустишь меня ни в коем случае, пока я не постучу три раза. Это будет знаком, что я остался в своём уме, а иначе — нет. «Иначе будь добр, не тяни, открой дверь и убей меня» — остаётся невысказанным висеть в воздухе. Ему так страшно, что нож в руках прыгает, непонятно как не выпадая из мокрых ладоней. Он задыхается. Юнги приходит в движение, делает неуклюжий шаг одной ногой, волоча следом вторую, открывает рот, и из него вытекают чёрные слюни. Хосок отмечает, что пара передних зубов отсутствует. Что пара последних струн оторвалась. Чернь стекает по серому подбородку, по шее, впитывается в изорванную футболку, уходит дальше. Хосок наблюдает за этим, застывший истуканом, как вошёл. Как же жутко тут воняет, как же хочется кричать. Чужой рот приоткрывается шире, и Чон не находит там языка. Обрубок только какой-то рванный. Юнги откусил себе язык, и вместе с чёрными слюнями по подбородку размазана вишневая кровь. Обрывки футболки в кроваво-черной массе, не только от попыток откусить от себя кусочек, отковырять ноготком немного с живота, но и из-за откусанного языка, что, по сути, уже давно должно было привести к смерти. Мин двигает челюстью, чвакает ей, словно монстр из «Ходячих мертвецов». Крючки в челюсти скрипят, как несмазанные шестеренки в старом часовом механизме. Хосок проклинает себя за бездействие, за то, что не может оторвать от этого глаз. Тот, которого он раньше знал, дёргается вперёд увереннее, только движения эти словно у сильно контуженного. От кровати, той самой, на которой впервые все и случилось между ними, мало что осталось. Всё разорвано, выпотрошены подушки, там и кровь, и чёрные слюни, и моча, и все остальное омерзительными следами вдоль и поперёк. На той кровати они когда-то пришли к тому «мы». На той кровати они изучали друг друга, в этой коробке они могли бы быть счастливы, могли вскоре рассказать о себе всем остальным. Могли бы вскоре переехать или купить кровать побольше. Могли бы, так много могли бы, если бы в один день мир не съехал с рельсов и всех их не сплющило бы в не пойми что. Если бы агрессия и ярость, вперемешку с голодом, не захватили постепенно все естество, а неясный по началу синяк не расползся дальше неизведанными извилистыми дорожками. Пока они, и все эти плохие, неплохие, хорошие и замечательные прежде люди через стену, за окном, за панелями, не превратились в непонятное нечто. Если бы ненависть не захватила все человеческое в них, если бы эта зараза не расползлась по организму, отравив ядовитым вдохновением. Сегодня они могли бы быть самими собой, встать и пойти, как раньше, по своим привычным делам, улыбнуться чему-то по дороге. Подумать о том, что приготовить на ужин, или заказать в ресторане по акции. Могли бы планировать будущее, или не думать о нем, наслаждаясь настоящим. Если бы только мир не заставил возненавидеть себя так сильно. Хосоку страшно. Страшно. Страшно. Страшно до жути, до нескончаемой дрожи, и злость, эта ужасающая злость кипит в закромах. Скоро она поглотит и его. Всю эту слабость, страх и мысли. Ничего от него прежнего не останется. Юнги застывает опять, опираясь на одну ногу сильнее, чем на другую. Он так оголодал, выбился из последних сил, сопит теперь, рычит, мычит, и кажется, что все это происходит одновременно. Хосок стоит на месте, всё играет в «фигура, замри», только в руках у этой фигуры все ещё нож, под ногами моча, и дрожь не отпускает ни на секунду. Дыхание затруднено, но он ещё дышит. Какая ирония, чувство юмора у судьбы явно изощренное, ведь такие, как он, по сути, должны были умереть первыми. А Чон вот стоит, дуб дубом. Живой, черт подери. Луна за окном, что за спиной Юнги, за решетками деревянными, самим Мином прибитыми, огромная, и в ней, кажется, тоже присутствуют намёки «заражения», или же это все по-прежнему Хосоковы микро-сны. — Ты не должен открывать ни в коем случае, слышишь? — повторяет ему Юнги, ненароком сильнее сжимая чужое плечо. Ненароком взяв это в последнее время в привычку. Ненароком все чаще желая продавить ткань и раскрошить все эти милые кости. Эти уши и губы. Всё это раздавить, уничтожить. Разодрать. Юнги отрезвляет сам себя, прокусывая щеку изнутри. Во рту вкус ржавого железа, и поэтому он не целует Хосока на прощанье, как в сопливых фильмах. Не делает всего остального, хотя хочется очень, до жути, и плевать, как бы это выглядело со стороны. Кто на них смотрит-то? Приходится постоянно щипать себя до синяков. Представлять, что будет дальше — страшно, да и ни к чему. Надеяться на лучшее? Вряд ли. Это всё, с дверью и стуком, больше лишь для того, чтобы подбодрить Чона, чтобы он дышал еще и не совершал глупостей. Держался, хотя бы ради этого обещания. Юнги чувствует, что ещё немного, и он перестанет принадлежать сам себе. А там, где сам себя теряешь, возврат к прежней точке маловероятен. Как и «возврат» в принципе слова своём. — Постучи трижды, и я тебя выпущу, — повторяет Хосок, хватаясь за ручку, лишь бы за что-то схватиться, лишь бы не сойти прямо в это мгновение с ума. Не сделать этим Юнги хуже. — Да, именно так. И никак иначе, — говорит тот, закрепляя слова. «Иначе убей меня, прошу» — остаётся в последнем взгляде, когда дверь разделяет их на две стороны. Свет этой чёртовой луны такой яркий, и Юнги такой ужасающе чужой и родной под её «прожектором». Родной в воспоминаниях. Чужой, незнакомый сейчас, еле передвигающий худыми ногами. Он подходит почти вплотную, сопящий такой, изодранный скелет с чёрными глазами и серой кожей в лиловых линиях, провалами в плоти там и здесь. Хосок дрожит, эта чёртова дрожь уже и самого достала, и этот страх. Так страшно, так осточертело чего-то ждать. Так осточертело сидеть и бояться. Так осточертело знать, что больше нет привычного мира. Жалеть себя заебало, и этих людей, знакомых и не очень. Осталась одна только ненависть, отчаянье и тени с лицами людей по углам. Бывшие люди, существа в лиловых ветвях. Ничего от прежнего «мы». Как же страшно, когда же этот страх уже пройдёт? Когда он закончится? «Хоби, не бойся» — Я не боюсь, — врет, конечно. Врёт, но вытягивает эти свои беспрерывно дрожащие руки, словно в жесте: «Ну, иди же сюда, обними меня». И ведь правда прижимает его к себе напоследок. Обнимает эти остатки былого и чувствует, что отключается не к месту, сморенный усталостью, ненавистью и ужасающим голодом, который не заполнить ничем. Остаётся всего один вдох и рывок, пока веки не сомкнулись окончательно и все не исчезло. Одно движение, и нож, который Юнги притащил однажды по акции, пробивает тому спину. Выброс адреналина, гнев, отчаяние, и все это вместе, наверное, придают ему сил, иначе это не объяснить. Мин воет на ухо, ревёт, как дикий зверь, и больно бьёт тоненькими конечностями, кусает в шею, размазывая по коже Чона чёрные слюни вместе с кровью. По загривку бегут мурашки, и ужас сползает липким холодным потом по спине. На самом деле, удар не такой уж и сильный, и скорее всего, даже не смертелен. Хосок, чего уж там, даже не знает, можно ли «это» теперь убить. Он ждал слишком долго, и скорее всего прошляпил нужный момент. Слишком долго думал. Слишком боялся. Ненависть к себе, ненависть за то, что заставил Юнги так долго страдать, хотя давно стало ясно, что тот не постучится три раза, разъедает кислотой. Поздно. Хосоку никуда не уйти, не сбежать, во всем этом нет смысла. Она уже внутри. За окном лиловое, и серое, и красное с чёрным покрыло землю, асфальт и залило траву. Кто-то, может, и спасся, тот же Намджун, может быть, успел куда-то сбежать, но это единицы. А те, кто заперлись в квартирах, как Хосок, доживают свои последние дни, если они ещё не пришли. Если они уже не внутри, за дверью спальни и ближе.

Что-то ближе, намного ближе, чем кажется.

128 Нравится 15 Отзывы 57 В сборник
Отзывы (15)