дурак

R
Завершён
83
автор
Размер:
23 страницы, 7 091 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
83 Нравится 10 Отзывы 15 В сборник

Часть 1

Настройки

in my dreams you walk dripping from a sea-journey on the highway across america in tears to the door of my cottage in the western night. allen ginsberg, «howl».

вываливаясь в расхлябанный ноябрь, я думаю лишь о том, как бы нечаянно не удавиться резиновой петлей для руки в автобусе по дороге домой. думаю, что в неве очень легко и удобно утопиться. думаю о том, что с вон той четырнадцатиэтажки можно спрыгнуть и шансы на выживание будут совсем маленькими. думаю о том, что положить голову на рельсы, как берлиоз – тоже неплохой вариант, только вот слишком уж расторопный. да и вожатую пугать не хочется. в мятом трамвае - тихо и липко-желто светят лампочки. потрескивают, как перед грозой, но гроза этому городу не грозит. ближайшие дцать месяцев не грозит. скоро начнется зима. начнется да и не кончится, потому что в петербурге всегда зима - только чуть-чуть меняются ее декорации. этот собачий поцелуй предназначается тебе. с днем рождения. спасибо. пока. графитные стены старых, полуразваленных домов сдвигаются, если долго на них не смотреть. приближаются, как плачущие ангелы, надвигаются, чтобы проглотить своими душными, холодными ртами. ам - и нет тебя. нет меня. нет его, ее, их, нас. никого нет. все умерли. все съедены. может, стоило бы перестать от них убегать. остановиться и позволить. раскинуть руки и перестать раскидывать мозгами. как христос - убийте меня за грехи ближних моих. и за мои тоже. просто убейте меня. закопайте живьем, я так больше не могу. проглотите меня. целиком, не жуя. живой мармелад - недоваренный и без химозного запаха фруктов, но это же неважно. смысл-то не в этом. узнав, что мармелад варят из костей и хрящей, я стал с подозрением коситься на яркие пачки голден харибо и фрутеллы. коровы, наверное, обсуждают это между собой, возмущенно и боязливо мычат. самые смелые убегают в надежде дойти до альп, а их догоняют, бьют по пятнистым лиловым шкурам и режут - от хвоста до горла. чего только не делают из костей. и хрящей. и жира. человеческое тело можно разобрать на тысячу полезных в хозяйстве вещей и вещичек. штук и штучек. мыло. щелок. желатин. бульон. сало – натирать полы и для обеденного стола. кости – для мебели и талисманов. город, спрятав нос в застиранном голубином воротнике, норовится и хорохорится. выебывается. улыбается-убивается. выходит кисло и издевательски. город хочется послать нахер. и уйти туда вместе с ним. этот собачий поцелуй - тебе. с днем рождения. поздравляю. счастья-радости желаю. не болей. на самом деле - болей. болей, страдай, убивайся и скули, как скулю я. как несмазанная дверь. как весь петербург в этом слякотистом ноябре. ной и плачь, кричи, жалуйся, и пусть тебе никто не помогает. пусть тебе будет так же, как мне. пусть тебе будет пусто. с днем рождения. скользкое небо угрем вилось над головой. живот у него был весь в рытвинах и шрамах, в оспинах, оставшихся после недавнего мокрого снегодождя. а спина была белая, пушистая, сладкая, как мармелад из костей бродячих коров. с ароматизатором баббл гам. со вкусом ненатурально выращенного счастья, которое годами копится в органах, а потом вызывает цирроз, рак и деменцию. трамвай скулит. я скулю тоже - невслух. собачий поцелуй на губах неловко и кисло остывает, впитывась в корочки от зубов и ветра. отгрызать их - сплошное удовольствие. они горькие и твердые, царапают мягкое нёбо над горлом почти до рвоты. целоваться трубецкой не умел. он умел занудствовать. он умел хохотать, как джокер в недавно вышедшем фильме - неискренне и жутко, так, чтобы у всех волосы на затылке дыбом вставали. он умел расшифровывать чертежи. он умел объяснять решение логарифмических уравнений. он умел заинтересовывать. он умел смотреть скучающе и надменно. он умел читать по-французски, при этом не понимая ни слова. он умел воодушевлять. он умел унижать и стыдить. он умел улыбаться так, что тряслись коленки. он умел влюблять в себя. но целоваться он не умел. собачий поцелуй холодный и склизкий, как небесный живот в расселинах между крышами панелек. в наушниках негромко поют the smiths. и грустно, потому что они поют про любовь. потому что они поют про ту самую, а я иду домой, к нелюбимой жене от него. от меня самого пахнет дешевым мотелем и им – резким и цветочным, как заспиртованные надежды. и стыдно, немного – страшно, чуть-чуть – больно и очень, очень много – пусто. только я. the smiths. боль. острый сладкий запах не-духов-жены. битые плечи и горечь на корне языка. внутри билось и извивалось что-то горячее и скользкое, как кровь. у этого чего-то были чешуйчатые, шершавые бока. оно обдирало диафрагму, силясь вылезти через рот и сбежать. издевательски звучал приторный голос из наушников. and if a double-decker bus crashes into us, to die by your side is such a heavenly way to die. and if a ten-ton truck kills the both of us, to die by your side, well, the pleasure — the privilege is mine. никогда не мог искренне сказать что-то подобное наташе. а теперь смотрю на ее фигуру, склонившуюся над раковиной на кухне, или замершую в кресле с книгой, и спрашиваю себя, что я в ней нашел. а она что во мне нашла? что мы друг с другом сделали? и продолжаем делать? зачем? почему? за что? идти домой откровенно не хочется. там тоже скулит, но с кислым духом разрухи. три человека в квартире, которых не связывает практически ничего. три потерянных пазлика, которые неловкий ребенок неправильно скрепил между собой. неловким ребенком был я. когда мы последний раз разговаривали? нормально разговаривали? не помню. хоть бей, не помню. когда я в последний раз спрашивал, как дела у дочери? ей уже шестнадцать, эй, опомнись, дорогой, в какой момент она так выросла? ей шестнадцать и в последнее время она выглядит грустной. почему я не спрашиваю, как она? в какой-то момент их лица превратились в две серые стенки, а на стенках, как известно, можно писать все, что угодно. и, зачастую, писать не такую уж и правду. заглядевшись на сырое облако, по цвету похожее на гнилую луковицу, я оступаюсь и проваливаюсь в лужу до самой щиколотки. здорово, теперь еще и ботинки сушить, и носки стирать. вода до черноты темнит. одиноко, когда я дохожу до своего двора, пахнущего чесноком, тухлой капустой и кошками. в полутьме пахнет будто бы острее, сильнее. прохладный ветер студит скулы и лоб, оседает на той части шеи, что не закрыта шарфом. если закрыть глаза, перед глазами его тело. худое, жилистое, гладкое. его кожа бледная и теплая, и чем ближе к промежности – тем горячее. над коленом у него скалилась маленькая татуировка. простенькое солнышко с лучиками, как будто нарисованное неуклюжей детской рукой. на бицепсах и запястьях, где кожа была тоньше и мягче, просвечивали тугие сосуды: синеватые, густые веточки, по которым пальцы сами собой скользили, теряясь. его тело было лабиринтом. я и в одежде обнаженный, а он... он в своей наготе был словно затянутый в лучшую и дорогую ткань. его глаза в темноте сливались с красноватой мглой комнаты. он не походил на себя, когда раздевался. только что перед тобой стоял измученный, изнуренный, но вот с него соскальзывает его пальто, мешковатый свитер, черная рубашка в принт из сладких оранжевых цветов, черные джинсы, носки и трусы – и он не он. гладкий, теплый, бледный, нежный, льнущий. требующий. одинокий. может, когда-нибудь мы, голодные от своего бессилия, сожрем друг друга. я стараюсь об этом не думать. я стараюсь забыться в воспоминаниях и напиться его острым запахом, которым все еще опутаны мои ладони и запястья. мы не любим друг друга. мы уже никого в этом мире не любим, потому что на это нет сил и желания. есть только какая-то суррогатная версия этого чувства и это то, что мы чувствуем по отношению к друг другу. это что-то вязкое и мягкое, приятно обволакивающее внутренности. иногда оно застывает ледяным тяжелым комком и оттягивает живот своим непереносимым весом. иногда оно плещется внутри перегретой ртутью. он казался миражом в послеполуденной июльской жаре. марево из бледного лица, голых рук, яблочного румянца и кудрей, спадающих на лоб. - не подскажете, здесь останавливается тридцать седьмой автобус? - нет. не останавливается. - а вы уверены? - я десять лет хожу на эту остановку. я ни разу не видел здесь тридцать седьмой автобус. я ни разу не видел здесь его. или кого-то похожего на него. я прихожу домой раньше всех. раньше жены и дочери, раньше собственного разума, который застрял в красноватой комнате его квартиры. мокрые ботинки оставляю в прихожей. снимаю куртку и шарф. бреду в ванную, чтобы вымыть руки и лицо. из зеркала на меня пялится чужак – безглазое очкастое чудовище, которое слегка похоже на мое лицо. тот же струпный оттенок кожи, те же скулы и губы, но выражение не то. куда-то девалась жизнь. потом возвращается дочка. она похожа на свою мать – те же каштановые волосы с рыжеватым отливом, те же теплые, лучащиеся медом карие глаза, тонкая длинная шея. в ней узнаю свои черты: надбровные дуги; губы; изгиб верхнего века; подбородок; три родинки над левым виском. грусть, переливающая за границы ее маленького лица. - привет. - привет. молчание. горькое. острое. мерзкое. она тоже моет руки и уходит в свою комнату, не хлопая дверью. делает все аккуратно и тихо, словно стараясь слиться лицом с обоями, исчезнуть, чтобы никто не обращал на нее внимания. хочется ей вслед заорать что-нибудь невнятное, звериное, чтобы она напугалась и ее глаза открылись настолько широко, что за фальшивыми радужками контактных линз проступили бы ее реальные чувства. проступила бы она - слишком похожая на свою мать внешне и слишком похожая характером на меня. на кухне в горшке засох фикус. люди любят - вранье. в этом доме не любят. никого и никто. носом дышать тяжело - раззявленная пасть зимы слишком холодная, чтобы позволять себе гулять недалеко от нее в мокрых ботинках. в шкафчике находится снуп и еще какие-то капли без этикетки. дотекая до горла, они жгут слизистые своей соленой горечью, но помогают - сосуды сужаются и воздух свободно скользит туда-сюда, не застревая в правой ноздре. в этом доме тихо. слишком тихо. так тихо бывает после похорон или массовых самоубийств. в такой тишине отскабливают мозги с асфальта и вымывают кровь из-под ногтей. в такой тишине расчленяют любимых и себя. и свои чувства. и свою жизнь. я себя расчленил прошлым летом, когда встретил сережу. как больно даже думать его имя. майское, свежее. обыкновеннейшее имя, но звучало оно, как весна. весна, до которой, я чувствовал, я не доживу. ненавидел свою кровь - пульс накатывал в рифму и ритм с мигренью, вгрызаясь в многострадальные затылок, лоб и темя. у трубецкого темя было как ежевика, а шея - как молоко. когда солнце просвечивало через плотные шторы цвета крови в его спальне, молоко становилось густо-розовым, как кроличьи глаза. я ненавидел эту кухню - нежно-персиковую и прохладную, как пломбир. старушечью и похожую на больничную палату - до того стерильную, что ломит где-то в затылке и в плечах. я ненавидел гематомное небо в щели меж шторами. я ненавидел стол. я ненавидел стул. я ненавидел гарнитур, который мы трепетно выбирали в икее, и посуду. я ненавидел бежевые тарелки и молочного цвета кружки. святилище. чистилище. здесь только каяться и умирать. каяться и умирать, искореженным, некрасивым, замученным, как хомячки в контактных зоопарках. я ненавидел контактные зоопарки. и вообще зоопарки. скребется ключ в замочной скважине. скребутся на душе кошки - живые, пока что. только молока просят, несмотря на непереносимость лактозы. молока бродячих лиловых коров. от ветра (или стыда) горят уши и щеки - хоть бы не заболеть, хоть бы не поднималась температура и никому не пришлось мерить ее поцелуями лба. хоть бы обошлось без этой искренней заботы, от сахарности которой начинало подташнивать. - привет. - привет. она очень на него похожа - тоже изнуренная, измученная. даже под одеждой. она очень на меня похожа - тоже обнаженная даже под тремя слоями шерсти и хлопка. на стол плюхается неуклюжий белый пакет с логотипом пятерочки. молоко. хлеб, гречка, манка, овсянка, сливочное масло, коробка зеленого чая в пакетиках, шоколад - молочный для насти, горький для меня. мармелад. нервно расхохотаться бы, держа в руках эту несчастную пачку. смеяться до слез и проступающей через поры скрытой до времени тяги к самоубийству. но я молчу. молчу и методично разбираю покупки. молоко - на боковую полку в холодильнике, масло рядом. крупы - в шкаф над рабочим столом, чай - туда же, только в правое отделение. хлеб - в хлебницу на микроволновке. шоколад открыть, поломать и высыпать в вазочку. и мармелад в виде маленьких апельсиновых и лимонных долек - туда же. лучше бы, конечно, в мусорку. вместе с собой. я ненавидел гречку. я ненавидел полупрозрачный целлофан, из которого слепили несчастный пакет. я ненавидел стеклянную вазу со сладостями и безмятежные листочки на коробке чая. - как дела в редакции? - ее голос всегда такой вымораживающе-спокойный, такой легкий, такой давящий. - хорошо. через неделю они, наверное, закончат с проверкой и отправят в очередь на тираж. - это здорово (?). вопросы, вопросы, всегда эти вопросы - неоформленные до конца, аморфные, невнятные, но тем не менее, присутствующие, висящие посреди комнаты, как астронавты в шаттле без гравитации. - это хорошо. на самом деле это неплохо, но проблема в том, что мне дела никакого нет до этого. до этого и до своей работы в принципе. все эти английские и французские слова залипали на моей подкорке и переводились безо всякого мышления, автоматически. складывались в русский текст, одна неловкая буковка к другой неловкой буковке, между собой склеиваются, слипаются, спаиваются, прикипают и получается слово. car, i, aime, you. мне уже делали официальное замечание из-за снижения качества работы, но вот сюрприз - до этого дела тоже не было. меня не сильно волновали атрибуты моей жизни, которая длилась до него. - м. понятно. не против макарон с сыром? - не против. она проверяет, сколько воды в чайнике, потом щелкает кнопкой на ручке. он медленно, утробно бурчит и шипит, а потом, как бы нехотя, начинает урчать, разогревая воду. наташа ненавидит сто лет ждать, пока вода в кастрюле закипит, и вечно проворачивает этот трюк с кипятком, когда варит макароны. раньше меня это умиляло. теперь я ничего не чувствую по этому поводу. потом, спохватившись: - а у тебя как дела? дежурное, безвкусное, залипающее на зубах. как гречка без соли. как белые офисные рубашки. как неспелые бананы. как книжки донцовой. - начальство заранее устраивает истерику по поводу годовых отчетов. всех на уши поставили, я уже не знаю... в ушах сам собой щелкнул тумблер mute. каждый раз говорю себе, что не нужно спрашивать то, что мне неинтересно и то, что я слушать не буду. и каждый раз попадаюсь на эту гребанную удочку взаимной семейной вежливости. она что-то говорит, пока моет руки в кухонной раковине, пока вытаскивает макароны, сыр и наливает в кастрюлю воду из вскипевшего чайника, пока солит эту воду, пока трет сыр на терке и лезет в холодильник за маслом, сметаной и овощами. масло - для макарон, "чтобы они не слиплись в одного макаронного монстра, кондраша", сметана и овощи - для салата. все как обычно, привычный семейный ужин. тем не менее, под грудину что-то впивается. что-то, влипшее в нее полтора года назад и только сейчас начавшее прогрызать себе путь через сухие артерии и жилы. проверяю почту. проверяю телеграм. он отмалчивается. как обычно. обугленный собачий поцелуишко рдеет в уголке рта и я постоянно тру это место тыльной стороной ладони. - кондраш, ты опять все губы обветрил. прекратил бы облизывать, - укоризненно и болезненно-устало. кккккондраш. - прости. - с тобой потом целоваться невозможно, как будто кусок пемзы ко рту прикладываю. нехотя губы сами расползаются в улыбке. - я намажу. чем-нибудь. и не буду больше грызть. ага, как же. - ага, как же. стоит ли говорить, что ни она, ни я не помним, когда мы последний раз целовались? макароны сыплются в кастрюлю со звуком, похожим на пересыпание праха в крематориях. настю из ее комнаты совсем не слышно. квартира вокруг плеч спеленывает, плавится холодным, узким капканом. в затылок болью вжирается мигрень. в чистых ламинатинах на полу блестит местный солнцезаменитель - энергосберегающая лампочка, белая до анемии и отказа конечностей. как кожа у него. как кожа у меня. не выдерживаю – еще раз проверяю почту (рабочую (на к: кодратий, крыса, конспирация)). пусто. молчит. его последний имейл возвещает, что он на месте. сухое, безоглядное, как и он весь. я умру на этой проспиртованно-чистой кухне от разрыва сердца, и наташа обведет мое тело тараканьим мелком. хотя, наверное, это не понадобится, ведь так делают только если пострадавший был жив и его увезли с места происшествия в больницу. собирать рассыпанный в труху мозг, например. представляю этот диалог работника скорой и жены: - а что с ним случилось? - а он больной. всю жизнь больной. у него пожар сердца. он многозначительно кивает, хмыкает и забывает мое имя через сорок три минуты. она, равнодушная и красивая, соберет мои вещи, порежет их тупыми ножницами, чтобы никому не достались, и выбросит. сжигать - слишком трудоемко. и тоже забудет меня - через несколько часов. - кондраш? очнувшись, нахожу себя над тарелкой замерзших макарон. он ютятся на тарелке, пытаясь друг друга спасти, под тоненькой коркой засохшего сыра. - а? долго я так сидел? - ты минут на пятнадцать завис. в чем дело? дело. было бы еще какое-то дело. - у нас мероприятие на следующей неделе. знаешь, презентация книги. хочешь со мной сходить?.. не знаю, зачем сказал это все. она не любит ходить на мероприятия моего издательства, она не любит меня, она не любит внимание и узкие платья, которые приходится туда надевать. - да. почему бы и нет? блять. так еще хуже. - а настю мы можем с собой взять? - что? - я снова на секунду отключился. - настю можно взять? или это что-то позднее и взрослое? - можем, я думаю. муравьев говорил, что, возможно, придет с братом. ему семнадцать, что ли, может, они найдут общий язык. - здорово. улыбается без излома, искренне и добро, так настояще, что снова скулит. пожалуйста, перестань. пожалуйста, перестань. муравьев берет своего брата - задиристого и высокого, с тонким хвостиком волос на макушке. с настей они удивительно ладят. видимо, по причине общего презрения ко взрослым глупым людям вроде меня, муравьева, бестужева и пестеля. хотя миша еще подходил под определение человека, близкого к молодежи, да и пестель никогда не вел себя как взрослый и адекватный, но тем не менее - оскорбленно они косились на всех нас. видимо, потому, что считали, что люди после двадцати - конченные и старые. я, в принципе, считал так же. после двадцати жить как-то расхотелось. поэтому глупо продавать алкоголь только после двадцати одного года - после двадцати одного пить не хочется. хочется мазь от больных коленей и высыпаться. и все было нормально. все было, как было обычно - мерзейшее шампанское с кислым привкусом дешевых дрожжей, канапе с крабом и огурцом, пробежки "покурить" каждые пятнадцать минут, густые, сонные разговоры взрослых, серьезных людей, которые давно отвыкли высыпаться, но привыкли лежать в постели с одиннадцати вечера. было десять тридцать четыре, когда я его увидел. сердце зашло в грудину без стука. ужасно видеть кого-то настолько важного, когда совсем не ждешь того, что увидишь его. ужасно видеть его. в гребанном костюме, в гребанной рубашке с одной расстегнутой верхней пуговкой. идеальный. совершенный. не безупречный, потому что пуговка, потому что кудрявые пряди, потому что блеск пота на лбу, чуть взмотанное дыхание, потому что приоткрытые, сухие, бледные губы. но - идеальный. темно-синий костюм цвета самарских сумерек, рубашка цвета кефира. заболело. заскулило. собачий поцелуй потек куда-то в горло расплавленным воском или кипяченым маслом. не знаю, чем-то очень жидким и очень горячим - я чувствовал, как гортань покрывалась волдырями. а потом зашла его «жена» – милая темноволосая женщина в длинном платье. оно было зеленое, и узор на нем должен был представлять собой пятна леопарда в желто-салатовой расцветке, но в итоге выглядело, как будто это редкая форма лишая. ну или леопарда окунули в чан с токсическими отходами. она улыбалась и шутила, была со всеми знакома. она была просто очаровательной – но это не меняло и не отменяло факты моей сухой, как белое вино, ненависти. почему? потому что ревность, видимо, ужасный, противный, деструктивный, но инстинкт. жена, которая ему совсем не жена. жена, которая служит для него прикрытием. как и он для нее, в общем-то. я не знал, как себя вести (притворяться, что мы не знакомы? улыбаться и вести светские беседы? притворяться, что я его не помню? поздороваться?) пока пестель не подвел его ко мне - спокойно, размеренно, умиротворенно в неведении. - ты же помнишь сергея? - да, конечно, - не выдавая облегчения, выдавил я, чуть не уронив бокал. - добрый вечер. давно мы с вами не встречались. кажется, с полгода? официально - восемь месяцев, двадцать три дня и семь часов. - наверное, - он улыбается, вежливо так, тихо, по-змеиному, так ненатурально, что это очень ему идет. и мы продержались целый час. а потом я как-то выбрался покурить, чтобы сбежать от них всех: от трубецкого, от бестужева, который напился шампанского и теперь очень смешно икал, от муравьева, от его брата и моей дочери. просто свинтил, чтобы побыть одному на воздухе. под раскаты удушливой музыки, ненужный этому обществу, ненужный самому себе, сбегаю покурить. маленькая терраска, где летом, наверное, стояли столики и подавали мороженое и вино, теперь была вымороженная и пустая, засыпанная окурками: белыми, с отпечатками помады, с рыжими лисьими фильтрами. было холодно - начало декабря. зима довлеет, я умру, когда сигарета дотлеет. хотя, наверное, даже раньше, думаю я безучастно, когда трубецкой выходит за мной следом - красный и тяжело дышащий, очевидно не курящий. встает рядом, молча. смотрит, как я курю - затягиваюсь, стряхиваю пепел, выдыхаю. когда докуриваю первую и выуживаю из кармана пачку, он ее отбирает. - вредно, - поясняет. ты сам, сереж, не вреднее будешь. - ну ладно. молчим секунды три. - а что, не будет подозрительно, что мы тут с тобой наедине? - ехидничаю я. - не знаю. я пьяный и мне все равно. - говорит он. - ясно. хуясно. трубецкой – декабрьский ветер по волосам. трубецкой – медленный тупой суицид в грязном темном подъезде. трубецкой – горячие-горячие руки. трубецкой – гриппозная лихорадочная мигрень. трубецкой – коматоз и книги стругацких. трубецкой – тоненькие ноутбуки хуавей, электрокары и веганство, потому что «экологичность и практичность» слоган не только компании, где он работает, но и всей его гребанной личности. всей его гребанной жизни. чертово кредо. трубецкой – запах мяты в шампуне и хмеля – во рту. трубецкой – тридцать восемь лет и шуточки про смерть. озноб. насморк. больное горло. кашель, переходящий в сухую рвоту. сереж-сережа, сказанное охриплым голосом. недоуменное безразличие. веганство, прагматизм, худые руки и спортзал дважды в неделю. кофе без сиропа и сахара. рисовое молоко. рубашка цвета прокисших сливок или мертвых коровьих глаз, костюм – как сумерки или разлитые в типографии чернила. - думаю, что нам надо расстаться, - говорю я сквозь комок в горле. у меня есть замечательнейший талант – скрывать любое свое состояние под маской добродушного лабрадора. никто не понимает, что я пьян в стельку, или хочу прыгнуть с крыши, или меня тошнит от разговора с ним, или пр. и пр. вот и сейчас. - да я лучше сдохну, - сигареты мои в руке комкает, не щадя папиросные тонкие хребты. изверг. - сереж. - нет. это не обсуждается. на меня смотрит и как всегда молчит, а во взгляде читается его вечное: я без тебя пропаду. да я сам без тебя пропаду, дурак. но порой это единственное, что мне хочется сделать. пойти, куда глаза глядят, задержать дыхание до первой знакомой улицы. и чтобы эти улицы мне не попадались. чтобы я задохнулся и никто меня не трогал, чтобы мое тело обходили за сто шагов и родители понукали своих детей: будешь плохо учиться в школе, станешь как этот дядя. с работой, с семьей, но без сердца. они будут говорить: - а что было плохого в том, чтобы жить, как мы? жить взаймы? ждать хорошей погоды и покупать одежду в идиотских массмаркетах? ждать шанса, возможности, не выпендриваться в конце концов? что тебе мешало, умник? вот и лежи теперь тут, пусть тебя собаки доедят и ты разложишься на плесень и липовый мед. мы пьяные. зазевавшиеся, брошенные собратьями сухие листья болтаются у бортика крыши, сухо шурша покореженными краями. облака, похожие на грязные комки абмулаторной ваты, скатались на самый горизонт. малиновое утро найдет нас пьяными и полоумными от мерзкого шампанского, вцепившихся друг в друга, еле дышащих, пытающихся согреться. я буду тебе верной собакой. буду тебе как ребенок – махать во все-все окна, а как надоем, можешь продать меня в комиссионку. если примут, конечно. - как там настя? - подружилась с ипполитом. обсуждают, наверное, как изменят мир. - как и мы когда-то. давлюсь холодным воздухом. - у них, в отличие от нас, есть шанс. он меня целует – так же молча и спокойно, как до этого отобрал сигареты. в щеку – нежно и тепло, не оставив на коже влажного следа – и поцелуй багряным георгином затеплелел на капиллярах под дермой. отвлекшись на секунду, вижу за панорамным стеклом темную пустую комнату и белый овал - лицо насти. - блять. - что? стоит ему говорить? стоит или нет? - ничего. - ладно. - ладно. - как жена? – в тон ему спрашиваю. оглядывает меня льдисто, вскидывает одну бровь: мол, ты идиот, кондратий? почему-то я не умер, когда сигарета дотлела. почему-то было не так страшно, что моя дочь увидела меня с другим человеком. может, она расскажет наташе, и та наконец меня бросит и не придется объясняться самому. да, может, я трус, но так, по крайней мере, было бы в разы легче. в зал мы возвращаемся вместе, но там все, как трубецкой – пьяные и им все равно. наташа мне ничего не говорит и ведет себя как обычно. настя на меня не смотрит, разговаривает с ипполитом, смешливо щурится – в такие моменты она похожа на меня. что она теперь думает? я и так был не лучшим отцом, но теперь… так и воображаю этот диалог: - твои родители почему развелись? - мой отец ебался с мужиками. и все, как в игре престолов, кричат П О З О Р и бросают в меня гнилые томаты. я мотнул головой – это я пьяный или у меня всегда такая живая фантазия? трубецкой от меня где-то отваливается, теряется. в мозгу психоделически закручивается, заверчивается какая-то попса, играющая из спрятанных за панелями колонок. оранжево-зелеными волнами оседает на внутренней поверхности затылка. жаль все-таки, что я не умер вместе с той сигаретой. неплохо было бы разлететься сырым пеплом над питером и никогда больше не собраться в единое, больное целое. потому что это тошно и тяжело – жить, ходить на работу, заботиться о детях, заботиться о любимых, заботиться о себе, притворяться, что всенормально (именно так, одним слитным словом, по-другому его нынче не произносят), притворяться, что я не раздумываю о суициде каждый раз, когда прохожу мимо оборвавшихся проводов, высоких зданий и глубоких водоемов. помню, как сережа удивился – мы тогда еще были передрузья-недолюбовники. нашел мой старый скетчбук и попросил посмотреть. - что это? дневник? - нет, скорее... журнал. записываю туда. всякое. забавное. трубецкой открывает наугад. - «я надеюсь, что моя смерть принесет больше смысла, чем моя жизнь». нервное тихо. - это, по-твоему, забавно? а мне правда было смешно. а что такого. в машине, пока мы едем домой, совсем тихо. таксист молча крутит баранку. настю как будто замуровали в собственных мыслях. наташа смотрит на мокрый пейзаж за стеклом – кляксы фонарей, густо-оранжевые, красные, пугающие, черные провалы меж домами, кривые прямоугольники окон. - а эта женщина, - вдруг вскидывается наташа. – жена твоего знакомого… анна! очень интересная собеседница. так много знает про древнюю грецию. у меня в глазах помутнело – зеленое длинное платье, светлые лишайные пятна. ни дать ни взять змеюга на охоте. - а ты с мужем ее давно знаком? настя все так же отрешено глядела на собственные руки. - года полтора. мы с ним сначала вообще на остановке встретились, он дорогу спрашивал. а потом в офисе – смешная история. я не нервничаю. я не нервничаю. я не нервничаю. - ясно. и все?.. на следующее утро было сыро и сумрачно – пошел снег. жирные пушистые снежинки, приземляясь на асфальт, тут же таяли, размочив весь город до самого основания. еще чуть-чуть, и он расплавится, потечет, как дешевая кондитерская глазурь, прямо в финский залив. я пил кофе с остатками позавчерашнего молока и жевал что-то, вкус чего не чувствовал – простудился все-таки. несильно, но ощутимо – то и дело приходилось выуживать из кармана брюк капли, чтобы только подышать, и иногда пробивало на кашель – чесоточный, густой, хриплый. по ощущениям каждый рывок воздуха в гортани выдирал мне куски слизистых, но остановиться у меня не получалось. хочешь-нехочешь, а хочешь. я заталкивал в себя кофе, я заталкивал в себя крекер (?), я заталкивал в себя лекарства, притворяясь, что не умер и не начал разлагаться еще стотыщ лет назад. прах к праху. поэтому мы с сережей и сошлись. настя зашла в кухню сонная, встрепанная. с самого утра недовольная – это в ней тоже от меня. - доброе утро. - доброе. а что, кофе кончился? - нет, там на верхней полке новая пачка. - а. спасибо. ей пришлось встать на носочки, чтобы достать – уж чем-чем, а ростом нашу семью обделили. все ушло на гребанного романова, который сверху нависал, пока ходил по офису и заглядывал ко всем в мониторы. мы с ней молчали. и оба хотели заговорить, я чувствовал – но не знали, как начать. она с надеждой посмотрела на меня, когда я набрал воздуха, чтобы начать говорить, но я сказал лишь: - дай мне чайник, пожалуйста, я кипятка подолью. она заломила губы – совсем, как мать. молча поставила серебристого хайтековского монстра на стол передо мной. насыпала себе в кружку, больше похожую на супницу, ложку кофе, насыпала сахзам. разбавила доверху кипятком, а потом выпила почти залпом – это в ней тоже наташина черта. я никогда не мог пить кофе без молока, да еще и быстро. да еще и такой горячий. а они глотали, не морщились, и неслись дальше по своим делам, коих у них было великое множество. - какие планы на вечер? – внезапно спросил я. она замерла в дверях кухни. поежилась в коротких пижамных шортах: полы были ледяные. - да никаких особенных. - может, возьмем пиццы? покажешь мне какой-нибудь сериал или фильм, что-нибудь, что ты любишь? или можем прогуляться. или… что угодно в общем. - а мама? - она же сегодня уезжает. - а. ладно. я тебе напишу, когда из школы вернусь, потом решим. улыбнулась – хороший знак, и ушла собираться на занятия. дома по обе стороны улицы топорщились кое-как. неприветливые, как нищие пропойцы, неловко скалились мне вслед. из машины ппс блестели две пары глазок – синих и зеленых, почти ядовито-ярких, как скитлз. небо бы давно навернулось и раздавило бы своей неповоротливой тушей этот никчемный, прекрасный город, но его подпирали новостройки – недокостыли, высокие, мореные голодом, на диете из цемента и пластиковых панелей. человечья требуха тащится и тащится, тинится, илится, морщится от любого громкого сигнала: светофора или гудка машины, и распадается на отдельные составляющие поменьше у каждого перекрестка. я не улыбаюсь. редко проступающим за облаками солнечным лучам хочется показать средний палец. отечное лицо как будто вот-вот на воротник сползет, отвалится, и все поймут, что я лжец и самозванец – ааа, у него жена и дочка, а сам-то! петербург – простуда в любое время года и суток. петербург – низкие, гнилые тучи. петербург – каналы и канальчики. петербург – злачные неоновые вывески и самые вежливые алкаши. петербург – путинская молодость и сталинская старость. петербург – громых-громых: метро и автобусы. петербург – сонное оцепенение, густой, наваристый гул людской возни. знакомые паттерны и узоры от вечной сырости на разваливающихся, аварийных зданиях. мох, плесень, сочный запах разложения. камни не гниют, но, видимо, не в этом городе, где воды столько, что люди из нее состоят не на семьдесят, а на девяноста восемь процентов. оставшиеся два – разочарование и тоска. сигареты вчера кончились стараниями очень нехорошего человека. а чтобы купить новую пачку, совсем нет времени. не выдерживаю – без подзарядки никотином я ужасно нервный, строчу трубецкому злую смску: ты лишил меня сигарет на целый день, надеюсь, ты доволен. читает. молчит. как обычно. да пошел ты, думаю я, блокируя телефон и убирая его в карман пальто. когда сворачиваю к ближайшему ларьку, посылаю еще и романова. ничего, из-за опоздания на три минуты еще никто не умирал (большей частью потому, что никогда никто не опаздывал, но этот моментик мой раздраженный, неудовлетворенный мозг как-то не учел). слава кому-то там, он меня не заметил, когда я от лифта тихонько прошмыгнул к своему рабочему столу мимо его кабинета со стеклянными стенками. бестужев безмолвно покосился на то, как я запыханно, прокуренно опустился на свой стул. улыбнулся – видно, что пытается не расхохотаться. - привет, - тихонько говорю я. – он не видел, что меня нет? - нет, он вообще, как пришел, из кабинета не выходит. по телефону с кем-то разговаривает, вроде. занятой. - повезло. - повезло! ты где был-то? - за сигаретами ходил. - за какими, блять, сигаретами? - за бондом. - я всегда знал, что ты суицидальный, но не до такой же степени. настроения препираться (да и в принципе настроения) не было, поэтому я показал рюмину язык и включил компьютер. на почту скинули новый проект для перевода и вернули прошлый с редактуры. с пометкой: кондратий федорович, ты что долбишь, я тоже хочу. смех и грех. эх, знал бы ты, муравьев, ты бы так не хихикал. книжка для перевода была скучная и простая. к двенадцатому часу я продрался через две сотни страниц и уже вовсю зевал от однообразных словесных оборотов и плоских персонажей. но – боролся с собой и читал, пока из кабинета романова не вылетел совершенно взбешенный пестель. - что… случилось, хотел спросить я, да только не тот был случай, чтобы что-то спрашивать. паша был зол – так зол, что у него на виске вздулась венка. он сжимал губы и тяжело дышал, сжимая пальцами край моего стола. - я принесу водички, - вскочил миша, бросив французский словарик, где последние полчаса искал какое-то дурное слово на h. бросил меня наедине с разгневанным пестелем – какой ты молодец, рюмин, едко подумал я. я тебе это припомню. - паш, ну ты сядь, что ли… - я встал со своего стула, аккуратно усадил туда пестеля. – что он наговорил? в чем дело? - опять сроки сжал. я ему пытался объяснить, что нормальным людям нужно спать, есть и видеть свои семьи, но он ничего слушать не хочет, и… - тс, - с боку подлетел миша со стакан хлористой на вкус воды из кулера. – не кричи. я и не заметил, что паша повысил голос. меня самого иногда так и дергало раскроить стенки кабинета романова чем-нибудь тяжелым и, желательно, казенным. да всех в этом офисе обуревали подобные побуждения – время от времени так точно. - он придурок, он придурок, он придурок, - твердил нашу товарищескую мантру пестель, чтобы успокоиться. - он ужасный, - поддакивал миша. - невыносимый. - кошмарный. - отпустило, вроде. венка у него на виске, по крайней мере, вернулась в свое обычное состояние. на телефон пришло оповещение. сам виноват. да пошел ты. завтра увидимся? а почему не сегодня? потому что сегодня я занят. а почему ты пишешь мне на телефон? глаза сами собой закатываются. как будто я тебе дикпики скидываю, трубецкой, мать твою. как будто твоя жена шарится в твоем несчастном хоноре, проверяя, не мутишь ли ты на стороне с тощими мужиками из издательства, с которым сотрудничает твоя контора. вечером – по тем же улицам домой, кое-как перебирая ногами. поглядывать на воду в каналах и прикидывать, хватит ли людям времени, чтобы меня вытащить, если я решу «окунуться». настя звонит: алло ты где? я дома давай закажем пиццу так хочу пиццу какую ты хочешь ну хорошо возьму на свой вкус будем смотреть богемскую расподию нормально будет да я люблю этот фильм как хорошо. пицца удивительно вкусная, фильм – хороший и жизнь становится чуть менее противной. настя ничего не говорит про вчерашнее и вообще ничего не говорит: сонно щурится, иногда отвечает кому-то в телефоне, плачет после титров. - как у тебя дела? - дела? хорошо, пап, - как будто удивленно отзывается. – а у тебя? - бывало и лучше. но все в порядке. между нами виснет – неоформившееся пока. пока она не скажет… - я видела, пап. ну вот и все. оформилось. - и ты… глупо играть в дурачка: что ты видела? да тебе показалось. да мы пьяные были. брежнев тоже мужчин целовал, и ничего. глупо было бы делать вид, что я ничего не понимаю, или отнекиваться. мне же не семь. и ей – тоже. - я… все нормально. в смысле… боже. она потирает переносицу. переживает, пережевывает слова. - я не имею ничего против геев или бисексуалов, пап, у меня куча таких знакомых и это прикольно и все такое, просто… дело не в том, какого он пола, а в том, что ты в любом случае маме изменяешь. - мама тоже мне изменяет. настя не меняется в лице, но с глаз соскальзывает. - что? - ты не знала? она уже давно, лет пять, наверное. я… не делаю этого из мести, как ты могла сейчас подумать. она счастлива с тем человеком. так просто сложилось. - то есть, вы друг друга не любите? – подытожила она. - не думаю. не как раньше. - и вы несчастны? определенно. - так, напомни мне, почему вы не разводитесь? - потому что… потому что слишком много всего: квартира, машина, дача, ебучие соленья и огороды, банковские накопления. в конце концов, настя. настя – медовые волосы и коричные глаза. настя – фарфоровая кожица на шее. настя – грустная улыбка и кипяточный кофе. настя – молчаливая тень, скользящая по квартире вечерами. настя – куча друзей, которых я никогда не видел. настя – отличница без усилий. настя – разбитый в седьмом классе нос, «потому что он вел себя, как придурок, пап!». настя – мамин проигрыш, папин страх. настя – кривоватая переносица после того, как она упала с качелей, которые я слишком сильно раскачал. настя – навсегда моя. навсегда наташина. - мы не хотели никого расстраивать. - в итоге довели друг друга до депрессии и вранья. молодцы. она встала и вышла из комнаты. через пару шагов щелкнула ручка в ее двери. заперлась. наташа возвращается на следующий день – совершенно никакая, с серыми кругами под серебром глаз. я готовлю обед: овощи и гречка. пахнет прованскими травами, на ее операционно-чистом кафеле валяется огрызок помидорной кожуры. - привет, - она прилипает к дверному косяку, улыбаясь, глядит на меня в фартуке, вымазанного, наверное, всем, чем можно и нельзя. – люблю, когда ты готовишь. - привет. как командировка? - полный бред, - она морщит нос. – можно было не ездить. вы как, нормально провели время? - да. вчера вот ели пиццу и смотрели кино. было… весело. - нам нужно больше времени проводить с ней, - озабоченно говорит наташа. – она совсем отстранилась. неудивительно. - может, съездим куда-нибудь на новый год? – предлагает она. – на каникулах. к родителям, в выборг, например. или слетаем в калининград? как думаешь? - м-м… да. хорошая идея. – моя радость такая фальшивая, что ломит зубы. вечером я сбегаю в ознобный декабрь, который пахнет мандаринами и корицей. противно – пока доезжаю до его квартиры на гороховской, весь покрываюсь коркой из новогодних глупых песенок и рекламы новых комедий. вламываюсь к нему, как грабитель. хватаю за грудки – что-то хочу сказать, или сделать, но не могу – могу только плакать. а он обнимает и грустно-грустно молчит, придерживая мои плечи. - что бы ни случилось, все образуется, - говорит он. а ничего не случилось. или случилось, но так давно, что это уже никакими стараниями не починишь. ничего не сделаешь, не соберешь воедино. - я люблю тебя, - и надеюсь, что он не слышал. слышал. делает минет как харакири. трубецкой – болезнь. трубецкой – отрава. цианид, аммиак, формальдегид. мышьяк, соляная кислота, щелок. трубецкой – любовь. все эти полосатые черно-серые шарфы, длинные пальто (в рубчик и в гусиную лапку), тяжелые классические ботинки, очки, которые он носит только дома. музыкальные, выступающие косточки на хрупких запястьях. шея. губы. глаза. ресницы. кудри. привычка забывать про сделанный чай и бросать кружку, чтобы в ней все засыхало до следующего утра. вечно ледяные ступни. имбирные или медовые леденцы в карманах всех сумок и рюкзаков. забитые под завязку книжные полки. совершенная беспомощность в бытовых вопросах: кондраш, а макароны надо в кипящую воду бросать? а пылесос как почистить? а пятно от жира чем вывести? а суп как варить? как семилетний, ей богу. выверенные линии галстука и костюмов. до каждой мелочи – безупречность и геометричность. маленькая червоточинка в озорном крыжовенном взгляде. взгляде, который он на меня единожды кинул, чтобы я с ума сошел, видимо, до конца жизни. - я уеду на праздники, - говорю я ему уже поздно вечером, съежившись в его объятиях. - что? - уеду. наташа решила сплачивать семью, - тут не могу не закатить глаза. – понимаешь ведь все сам. - я думал, мы с тобой вместе побудем. столько выходных. - я тебе сто раз говорил, что такое может быть, - я начинал раздражаться. – сереж, ну ты тоже пойми. - а что пойми? что пойми? ты ее не любишь. не любишь! – он жестом заткнул меня на полслове. – и зачем это все тогда, дорогой? все эти лицемерные поездки, «семья», мир-дружба-жвачка. сам вечно говоришь, как тебя от этого тошнит, но чем ты лучше? - я… - почему ты просто не разведешься? всем только легче дышать стало бы. - ты так говоришь, потому что ты заинтересованная сторона. - в отличие от нее, - съязвил он. мудак. я встал и начал собирать одежду с пола. - обиделся что ли? молчу на него. - ну и обижайся! иди домой, лечи простуду, господин литератор! больно надо! челюсти с каждым его словом сжимались все туже – вот-вот зубы не выдержат и поломаются. тридцать первого числа небо было прозрачное и бело-синее, как гжель. облака завивались, как наташины волосы, легонько сползали на плечи. собранные чемоданы стояли в прихожей. настя упорхнула прощаться с друзьями (она со мной все еще не разговаривала), наташа в последний раз проверяла, все ли мы взяли, а я забился на балкон, где нервически курил и грыз губы. сережа мне не звонил. не писал. и вообще ровным счетом ничего не сообщал и не говорил. как испарился - в офисе появлялся его помощник, о чем-то долго скрежещущий с муравьевым, в его любимой кофейне я, как ни старался, выловить его не смог. это бесило – я, вроде как, должен был сделать первый шаг. извиниться, ага. не дождешься. я понимал, как это глупо, но ничего не мог с собой поделать – как представлял, что нужно что-то извинительное писать или, что еще хуже – звонить, так мне становилось плохо. - пап? – в проход высунулась настина каштановая головка. – мама тебя ищет. - не говори ей, что ты меня нашла. - ну же, выходи. уже скоро выезжать. - ага. - ты… - что? - говорил с ней? - нет пока. но поговорю, - торопливо добавил я. – после отпуска, я думаю. - ладно. дело ваше, - безразлично пожала она плечами. в дверь позвонили. - рылеев, выходи немедленно! – весело крикнула наташа. – там, кажется, миша приехал, его надо проинструктировать по поводу цветов. приехал не миша. приехал сережа. или, судя по кондиции, женя лукашин – в почти таком же свитере и не вяжущий трех слов. сейчас начнет говорить про тепленькую и заливное из рыбы. - п-привет. – икаючи. – а я тут, я тут… мимо шел. дай, думаю, зайду. я смотрел на него оторопело, сжимая в руке запасные ключи, которые приготовил, чтобы отдать бестужеву-рюмину. - ты что тут… - пап! пап… - настя замерла за моей спиной, наблюдая, как трубецкой сползает по стеночке на пол. – это?.. - да. это, настя, сережа. сережа – это настя. моя дочь. - очч приятно. я бы отвесил поклон, но в таком состоянии я не очень различаю, где верх, а где низ. - сиди, - рявкнул на него я. из кухни вышла наташа. - миша… не миша. - кондраш, это кто? трубецкой громко, грустно хмыкнул. - это твой знакомый? - можно и так сказать, - уклончиво ответил я. все еще не мог отойти от шока – трубецкой! пьяный! у меня под дверью! в новый год! где зеленый снег? где фанфары? в любой другой момент, я, наверное, был бы счастлив – вот оно, избавление! но теперь мне было просто немного стыдно, страшно и очень смешно. - надо бы его с пола хоть поднять, - вздернув одну бровь, заметила настя. - да кто это такой? – взъелась наташа. - это сережа. трубецкой. - это?.. – она подавилась словами. - да, да. его компания с нами сотрудничает, он мой коллега. - и по совместительству – любовник, - выдавил не подающий признаков жизни трубецкой. да вы издеваетесь. наташа уехала в аэропорт на такси. сначала она долго кричала, потом уже не кричала. потом разбила вазу – пытаясь кинуть ее в мою голову. потом успокоилась, села на пуфик в прихожей и расхохоталась – долго и истерически, так, что мне стало страшно. трубецкой в этом время уже уснул, сняв пальто. настя, взбесившись (немудрено) бросила чемодан, надела пальто и куда-то ушла, забыв ключи и телефон. когда я остался в квартире один, стало как-то внезапно – омертвело-тихо. сережа спал в нашей спальне, подложив ладонь под щеку. чуть слюни не пускал. первым побуждением было разбудить и выгнать взашей. но потом отпустило – сел рядом, тихо, и только смотрел, как грудная клетка ходуном ходит под тонким кашемировым свитером цвета влюбленной жабы. я сам был, как влюбленная жаба. погладил его по плечу. он приоткрыл глаза. - ты – пьянь, - сообщил ему я. - я не…я иногда. я для смелости. идиотина. - ну вот что ты наделал, - грустно ворковал я, продолжая гладить его плечо. – наташа меня бросила. - ты сам хотел ее бросить. - настя ушла и телефон не взяла. - ты бы все равно ей не названивал. - а теперь ты еще и протрезвеешь черт знает когда. - а это неважно. - ты дурак, - грустно заключил я. - сам дурак. небо перестало быть прозрачным, наливаясь густой, зимней сливовой тенью. сережа проспал до девяти вечера. настя позвонила с телефона подружки почти в одиннадцать – судя по всему, недалеко отставшая от трубецкого, который после своего пробуждения успел уговорить еще полбутылки вина в одно лицо. мне было странно – внутри что-то щекоталось и кувыркалось, нежно щебеча по ребрам. непривычно и неприятно. может, это и есть счастье.
Примечания:
83 Нравится 10 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (10)