ID работы: 9797823

Ребёнок из серпентария

Гет
NC-17
В процессе
43
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 11 Отзывы 5 В сборник Скачать

Глава 1. Песнь сломанной флейты

Настройки текста
Примечания:

Когда я родился — я заплакал; впоследствии каждый прожитый день объяснял мне, почему я заплакал, когда родился.

В тот день шёл снег. Первые пушистые хлопья, повисая в воздухе, мягко кружились, степенно опускаясь наземь. Снег вьюжил по узким улицам, изводя флажки на флюгерах, стучал в забитые окна и разносил по закоулкам тревожно сопящего города благую весть. Ею был приход на свет юной души. Ею был детский крик, тонкий и оглушительный, сопровождаемый издохом счастливой матери и сиплым криком отца, опустившегося с синюшным сморщенным созданием в окровавленных ладонях на пол. Ветер всё вьюжил, завывая, кружа пушистые снежинки хороводом по каменной кладке дымоходной трубы. Первый снег сквозь запотевающие окна глядел и видел, как новая жизнь обрётшему взамен ушедшей вспыхивает ненавистью. Визжащий сморщенный кулёк был подобран подслеповатой нянькой. Она, баюкая дитя беззубым ртом, нарекла малютку Сарой. Девочка росла под каменными сводами дома, такого же большого и угрюмого, как его овдовевший хозяин. Камень сжирал красоту, силу, он тянул жизнь из всех, прячущихся в сырых и холодных стенах. Но девочка росла не по дням, а по часам, становясь всё румянее, всё прекраснее. Однако для отца, которому должно было в миг стать самым счастливым, рождение дочери перечеркнула утрата любимой жены. Седина рваной паутинкой опутала кустистую бороду и жёсткие волосы. Роберт — чернобровый, черноусый, бывалый завидный жених, горячо влюблённый в свою жену семьянин — побелел в свои тридцать пять. Он постарел всего за одну ночь, превратился в призрака за последующие четыре года. Сара страшно сильно любила отца, пускай тот никогда к ней не подходил, уж тем более, не заговаривал с ней. И всякий раз, как в пустом взгляде застывало отражение подросшей дочери, мозг мужчины неизменно рапортовал сухое: «убивица». Старуха, наречённая няней и кормилицей, стремилась забрать девочку на руки и убраться с глаз долой всякий раз, как кроха хотела обнять отца. Когда Саре исполнилось девять, няня умерла от чахотки. Роберт решил, что в доме, куда он однажды на собственных руках принёс любимую, нет места убийце. Раннеапрельской ночью он выставил дочь, в жилах которой текла его кровь, за порог. Тогда на крошечные плечи свалилась вся тяжесть предстоящего бремени. Жизнь в ней, трепещущая когда-то, взрощенная в сырости и тьме тайком, словно украденной была, стала иссякать. Румянец сошёл, а кожа побледнела. Явился голод, а кожу покрыли язвы — бич бездомных, оставленных. Весна всё не наступала, а ветер, возвещавший всех в округе девять лет назад о приходе счастья, стал над ней измываться. Тот вьюжил, хлыстом невидимым цепляя, стучал и царапался о стены брошенной собачьей будки, где она поселилась. Отцовское сердце к гаснущей жизни было ровно. На робкий стук маленькой ладошки отзывалось стылым молчанием. До тех пор, пока не увидел он, как она, укрытая изодранной шалью, просит милостыню. Он вцепился ей в руку так, что ту до самого плеча пронзило болью, рванул вверх, вынуждая опустить медную чашку. Она, к такой жизни привыкшая, цеплялась до последнего. Когда по холодной земле рассыпались монеты, Сара совсем не чувствовала пальцев рук. Роберт приволок тень, бывшую некогда юной и прекрасной копией его покойной жены, ко двору дома. Привязал запястья к кольям, вкопанным в землю, взялся за вышедший из строя ручной плуг. И стал бить по плечам, по спине и шее. Крепко стиснув челюсти, задыхаясь от боли, Сара тихо всхлипывала.

***

Услышав о том, что в город приехал гастролирующий цирк, да при том цирк не простой, торгующих самым настоящим уродством, Роберт впервые за минувшие годы улыбнулся. Нашлось наконец и его обузе достойное применение. Настал спустя долгие годы мучениям конец. На закланье собственный отец ведёт Сару подвязанной за шею, крепко держа в ладони конец той самой верёвки, дышать как следует не дающей. Шагает он в своём ритмичном темпе, напоминающем Саре об отточенных ударах, коим конца не чудилось, не снилось и совсем немного — о боли в суставах, вызванной перегрузкой. Тело чужое, переломанное, искусственно вытянутое чужими руками, словно она и не человек никакой, а всего лишь тряпичная кукла, песком набитая. Вот только не рвётся ткань, внутренности не вытекают наружу через раны сквозные. Живёхонька, словно от боли ничуть дыхание не спирает. Саре всего пятнадцать. Она пытается вспомнить жизнь без этой боли, не монотонной, не тянущей, не вошедшей давным-давно в привычку. Она мучительна, она и рвёт, и тянет, и зудом с ума сводит ежесекундно. Сара отчаянно пытается что-то вспомнить, хоть чем-то себя отвлечь, — и счастливыми картинками в полуживом уме мечется конура, покинутая собакой, милостыня, на которую прохожие не скупились от того, насколько она, маленькая, безродная, мила. Сухие и сморщенные ладони няни, обнимающие её. Кутающие, греющие. От невзгод укрывающие. Нога, впивающаяся ей в бок, напоминает о том, что она упала. Привыкнуть к «новому» телу тяжело. Не так. Это невозможно. Сара отчего-то пропускает мысль и том, что понятия не имеет, как выглядит теперь. И не представившийся случай взглянуть на себя в зеркало скорее радует. Странно, неправильно. Обнадёживающе. Но, увы, если она всего лишь прикроет глаза, боль никуда не уйдёт. А отец, пинающий её, бездвиженную, не исчезнет уж тем более. Всего лишь прикрыв глаза, не умрёшь. Эта мысль в противовес ничуть не обнадёживает. Она несёт сухую, тухлую и кислую безнадёгу. Но ей достаёт сил подняться. Слава богу, отец уже не несётся вперёд так, словно он конь, к хвосту которого повязали казнённый труп, и должно ему по городу весь день гулять и толпу зрелищем радовать. Сара ещё не знает, куда её ведут. Перед глазами у неё, ссутуленной, один песок. Песок, которым кукол набивают. Песок, который в ней намертво засел. Всё её тело — сплошной болевой нарыв. Взгляд застилает непроглядной белёсой вспышкой. Она сосредотачивается на дороге. На ногах, которыми нужно передвигать. Если опереться на руки, двигаться на четвереньках — станет значительно легче. Сара неожиданно, колко осознаёт. Легче уже точно не станет. Она едва не врезается в застывшего на её пути отца, когда они оказываются на месте. Поднимает единожды взгляд, затянутый пеленой, и в разум врезаются бело-алые полосы. Всё вокруг серым-серо. И цирковой шатёр, отчего-то на выступе улочки остановившийся, чудится бельмом. Не струпом, — гноем сочащейся раной. Отец колеблется. Сара об этом не думает. Сара этого не заметит. Но он прикрывает глаза, вдыхает поглубже. И тараном тащит дочерь ко входу в шатёр. За пересечённым приветственно приоткрытым пологом их встречает самый настоящий выродок. Такой страшный, словно вот он, тот самый отрок, отгрешивший в прошлой жизни столько, что бог от него навсегда отвернулся. И сотворил за то со своим сыном мерзость до того жестокую, что тяжелее представить сложно, кажется, хуже представшего взгляду быть не может. Роберт не думает о том, что уродлив отнюдь не тот, кому не посчастливилось родиться с конечностями, не спутанными местами, но мерзавец, взваливший на себя милость божью. Мерзавец, в чьих силах было с собственной дочерью подобное сотворить. Артистка подъюливает к сплошь покрытому шрамами уродцу, беря того под руку, глуповато улыбается гостю. Осклабливается так явственно, что даже ему становится понятно — реакция читается по глазам. По сдвинутым к переносице бровям и расширенным одичало ноздрям. Но в улыбке той чудится снисхождение, которого он и подавно не стоит. Он пытается найти какие-то слова, но урод, словно понимает его испуг, только покачивает кажущейся непропорционально крошечной головой. Роберт каменеет. Он не сводит с парня глаза, пускай и тот его будоражит, заставляет дрожь, чуждую, казалось бы, дородному мужчине, бегать по рукам и ногам. Он бы выронил верёвку, не успей та срастись с намертво сжатым кулаком. Он бы её шею не отпустил, постучись сама смерть в его плечо, как стучит старуха, вымаливая хлеб, в двери. Спасением подоспевает мужчина, облачённый в причудливый, странно-элегантный наряд. Словно этот чудик выскочил из чужой, совсем далёкой эпохи. И Роберту думается, что мужчина, высокий, длинноволосый, с лицом, укрытым маской, этому месту подходит до последней безумной черты. Словно он… Отец всех уродов. Взгляд Сары, поднявшей голову, обжёг червлёный треугольник, выписанный по лбу маски. — Сражены наповал? Ну же, господин, отомрите! Вы ведь отнюдь, — соскальзывает взглядом на компанию гостя, от нарочито показной услужливости едва на месте не пританцовывая. —… Не на представление пришли поглазеть, я правильно понимаю? Сара и головы поднять не могла, но знала, что чей-то незнакомый взгляд скользит вдоль и поперёк по всей ней изучающе. Он сканирует и молча, с педантичной расстановкой, присущей знатоку, выносит свои вердикты. По-настоящему тупым стал взгляд названного отцом. Наречённая ранее таковой улыбка из памяти напрочь улетучивается. А потом врезается. Вгрызается. Трепыхается девчонка, перетянутая по шее, безмолвно прося отмереть. Добить. Роберт протягивает ладонь. Жать возникшую перед взглядом огромную руку, сплошь покрытую ожоговыми узелками, совсем не хочется. Но он пожимает, просторечно себя прощая: он такой же урод, как все они. Разве что чуть больше напоминает человека. Он, как и многие, даже зная, предпочитает изображать незнанье. Самое страшное уродство таит чужая душа. — Рад знакомству, — приветствие читается с губ хрипом. Ответной радостью Хозяин не отвечает. — Кого это вы мне привели? — мужчина обходит Сару кругом, делая вид, будто со всех сторон обсматривает, строя из себя купца, оценивающего новоприбывший товар. Два взгляда скрещиваются. Затравленный и ликующий. Сара знает, что он делает вид. Он успел изучить её, пока недоумок-отец не мог найтись с ответом на приветствие. Он долго слушает рукоплескания одетого по неизвестной моде шута. Мужчина надевает перчатки и, присаживаясь, цепляет девичий подбородок в тиски изящных пальцев. Словно кости её ядовитой тряпкой обтянуты, а не кожей. Саре вспоминается по песчинках вытекающая из тряпичной игрушки жизнь. Роберт слушает, слушает, слушает. Долго, молча. А Хозяин в ответах и не нуждается. Он своё представление закатывает, а оно по-своему искусно и даже чарует, взгляд ненароком к тому прикипает. — Вы говорите о ней, как о пушечном мясе, — несколько ошеломлённо, однако едва ли хоть сколько-нибудь возмущённо проговаривает он. — Что вы, что вы! Как о крайне привлекательном зверьке. В самом деле, какая интересная! Лицо красивое, можно сказать, даже прекрасное, а тело безбожно изуродовано — ни одной стоящей на месте кости. Неужели родилась такой? — Да, — сухо отчеканил мужчина. Услышав ответ отца, Сара опустила глаза в пол. Девочка беззвучно заплакала и вложила в слабый рывок всё отчаяние, всю надежду на то, что он пнёт её, и удару тому удастся стать последним. — Удивительный случай… — директор участливо сокрушался. — За что же Господь так её наказал? Роберт встал вкопанным. Внутренне он по-настоящему содрогнулся. Он, право, никогда не думал о боге, взирающем на его деяния с небес (хотя бы не когда «воспитывал» дочурку!) Но ответ нашёлся сам собою. Это его Господь наказал. Отобрав самое дорогое, всучив в отместку проклятье. — Почём мне знать? — мужчина отмахнулся с резвостью гуляки, требующего плату вперёд работы. — Давайте закончим с этим поскорее. Человек в маске отвлёкся от своей полуживой мишени. Накренил голову, на миг-другой застыв в том положении. Смех и шутовство теперь не сглаживали выступающие чересчур явственно углы. У Роберта в миг внутри всё покрылось коркой ледяной. Мрак прорезей изводил, наживую резал. А губы маски — белоснежные, по центру самому краской чёрной перемазанные — словно растянула улыбка. Зловещая, пустая. Похожая на выражение бронзовой маски у самого входа в театр, с бездумным весельем вобравшей в себя весь ужас и всю печаль. Необъяснимо ужасающее выражение сдуло лёгким мановением руки с музыкальными пальцами. Роберта пронзил искусственный смех. Директор хлопнул трижды в ладоши. Подлетел тут же выродок, встреченный на входе, держа в до самых локтей покрытыми выпирающими под кожей венами ручищах бумагу. Человек принял ту из рук, испещрённых выбитыми напрочь костяшками. — Сей непременно! Извольте поставить подпись… — не умевший читать и писать работяга уставился на директора цирка как на законченного идиота. Тот обезоруживающе улыбнулся. — Ничего страшного, поставлю ваше имя сам. За свою зверушку вы выручите достаточно. Жоззи, дорогая, передай гостю его плату. И забери новенькую. Когда к Саре подошла названная девушкой, она растянула углы губ так, как, согласно воспоминаниям, нужно улыбаться. Вышло скверно: лицо от рыданий сделалось багровым, а губы растянутые пуще нормального, стали сильно дрожать. Она со всей силы постаралась поверить: здесь будет лучше, так будет легче. Но надежда, имеющая неосторожность, пустив побег, прорасти, сгнила в её душе тут же. Ладонь на её шее, сменившись, никуда не исчезла. И то была отнюдь не тонкая рука Жоззи. Саре привиделись длинные пальцы, усыпанные перстами, что жали руку, повинную во всех её бедах. Словно забирая у отца эстафету. Артистка, не вымолвив ни слова, перехватила верёвку и увела подневольную пленницу. Она шла медленно, позволяя поспевать, а когда натужное пыхтение без особых итогов в конец надоело, Жоззи подсказала перенести основной вес на руки. И шевелиться поживее.

***

Свои первые месяцы в цирке Сара проводит в шатре местной достопримечательности (для артистов, а не посетителей, тем каждый выродок — уже диковиный зверь) — бородатой женщины Боулгейз. Пышноформая и чернокожая, с ослепительно-белой улыбкой, подчёркнутой обесцвеченной бородой, она сразу же полюбила юной новенькую с какой-то совершенно непонятной ей самой нежностью. Проводя время бок-о-бок, девочке стали вспоминаться времена тепла и покоя, обретённого ненадолго в холодных стенах. По ночам она спала мало и плохо, а, засыпая, всякий раз видела руки, забирающие право на её жизнь, синяки на собственных руках и бёдрах, искорёженное тело (хотя бы то, каким оно представлялось ей). Ночами Сара плакала, но днём, украдкой и мельком, улыбалась. Когда Сара увидела лицо Боулгейз, узнавшей, что девчонка в свои неполные шестнадцать не умеет ни читать, ни писать, ей-богу, девичье сердце тронул стыд. Некому было её учить. Прожила бы няня чуть дольше — может и успела бы. — Это не дело, — хмурясь, женщина сдёргивает с шеи повязанный фартук. — Давай, бросай свои игрушки. Делу время… — А потехе час, — тоскливо бормочет она. — Но ведь я играла всего лишь… — Сара. — Поняла. Усевшись на полу подле своей воспитательницы, Сара принялась её слушать. Внимательно и вдумчиво. Спустя полтора часа она уже старательно выводила собственной рукой кривую и плешивую букву С. Боулгейз довольно улыбалась, расчёсывая ей гребнем волосы и поглядывая на результаты трудов из-за плеча, приговаривая попутно, сколь она способная. Когда четыре разлинованых страницы оказались исписаны, а безнадёжно спутанные по прибытии светлые волосы легли на плечи аккуратной косой, она похвалила девочку, передав её компании подошедшего Бобби. Большеголовый простак, проведший в цирке почти всю свою жизнь. И всё же, в отличие от остальных чудиков, глядящих на Сару из-за плечей что ни на есть косо, мальчугану она нравилась. А Саре нравилось открытое накануне чувство, не имеющее никакого человеческого названия, но являющее собой почти щенячий восторг, с которым она принимала обращённое на неё внимание. Едва край шатрового полотна махнул по воздуху, Сара, прихватив Бобби под руку, споро отвела его в сторонку. Оглянулась на шатёр, осмотрелась, щурясь, дабы не упустить, в случае чего, блеск прячущихся в темноте глаз. Они кивнули друг дружке и по молчаливой команде сорвались вперёд, перемахнув через пару шатров. Оба провалились на землю и припали спинами к опрокинутой пустой телеге, добравшись до своего излюбленного укромного угла. Едва отдышавшись, Сара затараторила: — У Боулгейз нет своих детей? Бобби задумчиво почесал щеку. — Наверное, будь они, гулял бы по цирку выводок бородатых малышей, — тянет слова, украдкой оглядываясь на оставшийся позади шатёр. Сквозь щель различим силуэт, снующий по помещению взад-вперёд. Наверняка принялась за свои привычные домашние хлопоты. — Хоть для актёров это и не редкость — заводить детей, она здесь скорее играет роль матери для всех. Она и не выступает уже толком. — а потом, прервавшись, он вспыхнул так, словно соскочил с карикатуры, одной из тех, что привычно украшают журнальные вырезки, и продолжил с отведённым вдаль взглядом. — Может и я однажды найду себе среди артистов жену и заведу семью. Сара мгновенно постаралась отбросить подобную мысль — как если бы в её руках оказался раскалённый докрасна свинцовый шарик. — Никогда в жизни, — более мрачно, чем следовало, пробормотала она. И тут же огляделась, чувствуя, что осеклась: стены уже услышали и запомнили. Вот же сущая банальность, к которой она привыкнуть никак не может! Здесь в самом деле всюду глаза и уши. — Тебе не нравится здесь? — Здесь лучше, чем там, откуда я пришла, — голос царапался зверьком, юрким и вечно оглядывающимся по сторонам в ожидании засады. У неё не получалось воссоздать той задумчивости, что вкладывал в свои слова её новый друг. Она всегда ждёт удара, всегда начеку. — Но всё же… Пока это всё кажется по меньшей мере странным. — Ты привыкнешь, вот увидишь, — беззаботно отмахнулся он. — Да, вероятно, привыкну… — поспешила согласиться девушка. — Мы вскоре покинем город, верно? Ответ на собственный вопрос Сара пропустила мимо ушей.

***

Когда цирковая музыка уже во всю позвякивала, а портьеры, растревоженные изнутри, легонько подрагивали, они примостились у самого входа в шатёр, за последним рядом кресел. Сара краем глаза отметила, как Бобби отсалютовал кулачищем привычно стоящему на посту Робу. Тот кивнул, проследив за детьми глазами. Прежде чем Сара успела озаботиться последствиями, что наступят в случае, если их двоих заметят зрители (ведь они прямо сейчас как два солдата, в тылу притаившиеся), музыка, вместо того чтобы плавно пойти на убыль, разом стихла. И раскалённый воздух изрешетил голос. Ему не нужно было кричать чтобы быть услышанным. Притаившись у обратного конца зала, Сара способна была каждое слово расслышать так, словно он, сложив на колене руки, сидит напротив. — Право, что за чудесный вечер, дамы и господа?.. Весна покидает нас, в законные права вступает лето, — девушка зажмурилась до красных пятен и позволила своему телу припасть к связке меж креслами. Выступившие не от чересчур хорошей жизни морщинки разгладились. Она многое слышала о директоре в разговорах артистов, шепотках зрителей, услышанных тайком, но на деле за проведённые в цирке дни практически ни разу его не видела. Да и откуда бы?.. Она ведь к сцене почти не приближалась! Сидит в шатре Боулгейз да с Бобби по цирковым закоулкам носится. — Что есть красота, дамы... господа?.. Основа всех основ иль пыль, пустая маска? — присутствующие, как один тупо, завороженные, уставились на руку, развернувшимися цветком пальцами выделившую очертания укрывающей лицо личины. — И что являет оборот?.. — Не страх ли, ужас весь иссякший? Не первородну ль красоту?.. Ан нет, да всяк, в шатры ходящий, пускай узреет черноту. Волею одного щелчка зал потонул во мраке. А потом зажглись софиты. Ослепляюще-ярко, пронизывая и исшивая светом всю высокую фигуру, каждый сантиметр. Сара лишь изумилась тому, как могут прорези глаз личины утопать во мраке в то время как каждый завиток вышивки на жилете изливается таинственным блеском. — Приготовьтесь увидеть то, зачем вы все пришли! О, я знаю, вы не так просты, вам не нужна простая человеческая красота, — он замер, словно моряк, нависающий над волнами, держась за рейку. Сара отстранённо отметила, что фигура его по-прежнему была пряма. — Вы явились сюда дабы поглядеть на чудищ. На монстров, оставленных самим Господом Богом. На тех, кому не свезло так, как всем присутствующим. А свезло ли? Что насчёт неё — когда-то прекрасной как весенний цвет, теперь... — Разве ты не должен быть там? — пальцем указывая на сцену, бормочет Сара. — А ты? — жмёт плечами в ответ. — Не сегодня. Не сегодня. Сара мотает головой, словно это поможет мысль отогнать. Не тут-то было. От истины так просто не избавиться. От противного: прикипает в противовес взглядом к сцене, цепляясь за ворсинки бархата, кроющего сидения. Водит по ткани, слушая, слушая, слушая. Но когда дымка тревоги отступает, проясняя зрение в достаточной мере, сцена уже оказывается пустой. А зал всё также тих и послушен в ожидании обещанного. Ведь всё сказанное правда — они пришли за отвращением. По лихорадочному блеску глаз вышедшей на сцену Жоззи она вслед ускользающей мысли отмечает. Они, артисты, тоже за ним пришли. За отвращением.

***

Впервые ступив на проклятую сцену, Саре кажется, что рассевшаяся по залу многоуважаемая публика вот-вот забросает её порчеными помидорами. Причинить вред не позволит Хозяин, не даром она — его собственность, однако поизмываться, покуда то веселит народ, никто не запрещает. Но когда она всходит на сцену, зрители оказываются заворожены. Не чудовищными изломами тела, не костьми, сросшимися волею чужой немилосердной пытки вольно, неправильно, крест-накрест будто бы. Десятки взглядов прикипают к лицу актрисы, обрамлённому бережно возложенными волосами, и белоснежным воротничком платья — эпитафией на могиле младенца. Страх иссякает, когда наравне с отсутствием малейших отголосков угрозы удаётся выцепить и странное восхищение, которому не должно быть. Никто ничем её не забросает, у толпы, своенравной и бесчинной, не было того в мыслях. Но взгляд директора, неизменно за действом наблюдающего, вверзающийся в плоть посередине трепечущих обрубленными крыльями лопаток, разрезает её надвое, елозит по внутренностям, в них копается. Зрители смотрят на неё, обжигаемую светом, задержана дыхание. Вся толпа замерла волной, нависшей неминуемо, готовой вот-вот обрушиться на неё, неловко вставшую посреди. Усилий стоит держать стан относительно прямым (пышное платье скрадывает многое), более комфортная стойка на четырёх коречностях обеспечивает большую безопасность, но не несёт никакой эстетики. Это отличало её от них, других уродцев. Не имеющие рук и ног, оголяли свои обрубки, гордо зрителю их демонстрируя, карлики до кучи надевал на своих крошечные тела детские одеяния, делающие их похожими на кукол, великаны обнажали мускулы, обтягивали телеса минимумом одежды, всегда вычурно-алых оттенков, бородатые женщины формировали из прядей своего главного достоинства причудливые косы, вплетали в них цветы и тоненькие ленточки. Они, все и каждый, словно нищие, чьи тела сплошь покрыт язвами, кому чужая жалость и отвращение — лишь пища. Сара всеми силами старается своё уродство скрыть. Директор, как ни странно, тому не препятствует. Другие же члены труппы выставляют оное на показ, всеми способами подчёркивают, делают, словом, всё, чтобы публика выказала крайнюю, высшую по их меркам степень восхищения. Их корм — отвращение. И каждый из них считает себя самым уродливым, самым устрашающим, красуясь часами перед зеркалами, учась строить рожи пострашнее, специально выгибать кривые конечности, чтобы те казались ещё более неестественным. Сара вышла на сцену последней. Привыкнувшим к шутовству и безумию взорам увидеть девушку с миловидным лицом и тонкой талией было любопытно. И никто из них и подозревать не мог, чего ей в данный миг стоило это — держать спину ровно. Платье только выглядело воздушным и нежным, словно облака, лёгким, словно пена морская. Изнанка корсета — пыточное орудие, не меньше. Голые прутья, формирующие силуэт, впивались в кожу и раздирали её. Но самое страшное было впереди. Статуэткой её никто не нанимал. Стоя на сцене проклятого цирка уродов, с впивающимися в тело прутьями и безбожно ноющими костьми, Сара должна была петь. Отец не смог посягнуть на лицо, так сильно напоминающее чертами Элеонору, его покойную жену. Выше его сил оказалось и лишить её голоса. Такого мелодичного и сладкого, что когда ночами, мучаясь от боли, Сара тихонько и заунывно запевавала, соседи путали хрустальный звон голоса с маленькими колокольчики обувной мастерской на углу, дрожащими на ветру. Директор узнал об этой её способности волею случая, волею её собственной наивной неосторожности — по ночам Сара, изводимая бессонницей, нередко выскакивала из шатра и, примостившись в дальнем закутке, тихонько напевала ветровые мотивы, потворствующие звону часовенных колоколов. Это не должен был услышать никто. Ни Бобби, ни Боулгейз, ни, уж тем более он. Репетиций было много, на паре из них присутствовал сам Директор. Тренировались актёры в основном сами по себе, каждый в собственном закутке. Но всякий раз, прячась в шатре Боулгейз, в их с Бобби тайнике или вовсе, в пустом зале — она знала, за ней неизменно наблюдает он. Она вдохнула поглубже, выкрадывая себе немного времени и воздуха. Сейчас будет легче, — по глупой привычке подбодрила себя она. И когда призрачная надежда грозилась вот-вот рассыпаться в труху, она запела. Тонко, чисто. Словно хрусталь, бережно, любовно натираемый. Словно мать, баюкая дитя, носимое под грудью. Словно подросшая дочь, отпевающая душу усопшей матушки у каменной плиты. Так не поют на сценах, нет. Голоса, пускай и самые прекрасные, звучат так лишь наедине с собой, когда услышать способен один ветер, в щели ставен крадущийся. Так, словно ничего важнее хрустального пения в этом мире нет. Так, словно исчезла и сцена, и ряды алых кресел, и сам купол рассыпался, а голос, льющийся по открытому пространству, устремился в небо, к поблёскивающим на тёмно-синем полотне звёздочкам. И боль, донимающая её половину короткой, начатой всего дюжину да пару лет до кучи назад жизни, рассеялась тоже. Вся её пытка не завершилась, не подошла к концу, — она стёрлась из настоящего и прошлого. И плечи её были обнажены. И стан, не стягиваемый более прутьями, и вся, вся она — все её изломы, прилаженные как-попало, в угоду чужой отчаянной ненависти, в которой не было её вины. Осталась одна она. Чистая. Прекрасная. Невероятно красивая. Когда голос затих, и ария подошла к концу, следующие удивительно-длинные мгновения заполнились не триумфом артиста, чей дебют вышел невероятно успешным. Сара ощущала самое настоящее счастье. Вся её переломанная душа переродилась на свет в лучшем из своих воплощений. Сара впервые поняла, что это такое — любить. На губах, позабывших искренность улыбок, отпечаталась самая яркая, самая чистая из тех, что видели полотняные стены шатра. Сара почувствовала, что живёт. Зал разразился аплодисментами. Громогласными, оглушительными, — настолько, будто хлопки мешались с топотом, с криками, с её собственным пьянящим, доселе незнакомым восторгом. Это чувство было таким явственным, таким обжигающе-реальным, что его словно бы можно было потрогать. Сжать в руках и вшить под кожу. Впустить в сердце, там оставить, — этого больше всего хотелось ей. Она быстро поклонилась, едва не завалившись окончательно вперёд, но, удержав вес, лишь юркнула в закулисье. Сердце колотилось обезумевше. Никто не цеплял её за руку, не окликал. Только негромкий, глубокий голос проскрежетал откуда-то сбоку: — Великолепный дебют, Сара. Она вздрогнула, дёрнув плечом. Прут, словно калёный, впился в грудь до проглоченного ею вздоха. Девушка сжала зубы, улыбаясь. Только сейчас удалось заметить, насколько это естественно, легко, почти обыденно, словно никто многие годы назад не стёр с её губ навечно это выражение. А она всё та же девчушка, цветущая в окружении холода и зябкости каменных стен. Вот только теперь они из самой настоящей ткани, да такие пёстрые, что режут с непривычки глаза. И по ночам ветер неизменно настукивает по ним рваный ритм. — Спасибо вам. Очертания директорского обмундирования продирались сквозь тьму так, словно та, обыденно клубившаяся в воздухе туманом, в его присутствии послушно оседала наземь. Освещение отнимало возможность видеть его глаза, на девушку таращились две чёрных прорези, сконцентрировавшие в себе первозданный мрак. — Ты довольна своим новым домом, не так ли?.. — он накренил голову, непосредственно, как то делают кошки, но при том и словно бы изучающе, рассматривая с другого угла. — Да, — честно и с непозволительно искренним облегчением ответила она. — Это чудесно, моя дорогая. Сара… Сара, Сара, — он качал головой, смех дрожал на губах, но всё никак не срывался с них, — Спокойной ночи. Пусть твои сны будут пусты. Сара медленно зашагала к своему новому пристанищу, пришедшему на смену приюту Боулгейз, как и десятки таких же, представлявшему собой подобие маленького шатра. Следовало поскорее добраться до комнаты и скинуть дьявольскую аммуницию. Но этот миг, триумф счастья и жизни, как она есть, хотелось растянуть на подольше. Она глупо улыбалась, шаркая маленькими ножками. Сон пришёл сразу же, как ей удалось добраться до постели. Всё тело ныло сильнее обыкновенного, но боль впервые была такой приятной. Она очнулась в кромешном мраке. Причиной тому стала резкая боль — чья-то когтистая рука с силой сжала и оттянула её распущенные волосы. Сон нехотя выпускал из неги забытия, но руки — десятки, сотни, словно тысячи — подняли её, держа по рукам, ногам, за волосы и плечи. Она стала вырываться, но было поздно. Легче. Легче. Легче не было бы в любом случае, она бы попросту не справилась с таким количеством посягнувших на её покой рук. Охвативший девушку ужас рассеял усталость. Покинула её и вечная спутница — не оставляющая боль. Но не радость тому была причиной, не покой, не счастье. Чистой воды ужас. Она не могла рассмотреть ни одного лица, но сотни рук щипали её, сжимали и мучили. Она не могла пошевелиться. Попыталась, силясь защититься, крикнуть. Раскрытый рот тут же сжали, растягивая шире. Достали и потянули наружу язык. Зрение прояснилось, и девушку охватила паника, какой она не испытывала никогда. Даже отец, ломающий ей кости, не поднимал в душе такую агонию. Сара беспомощно задёргалась, озираясь вокруг. Темнота расступилась, очерчивая контуры лица человека, держащего её подбородок в тисках пальцев. Ей удалось рассмотреть одни тёмные, совершенно чёрные глаза. Нижняя часть лица была затянута шарфом. Неизвестный поднял нож над протянутой чужими руками зажжёной свечой. По щекам Сары безостановочно текли слёзы. Мерзкий вкус немытой кожи тошнотворно щекотал пустой желудок. Рывком Сару повалили на её выгнутые в обратную сторону колени. Девушка едва не взвыла от боли. Страх, ужас, безумная и неистовая паника охватили всё тело: она беспомощна перед чужими чёрными глазами, подсвеченные пламенем, перед тысячей рук. Смрад в комнате стоял такой, что сомнений не возникло — линчевать её явилась вся труппа. Глаза оказались перед самым её лицом — бездонные, залитые слепой яростью. Сталь блеснула, захотелось зажмуриться, сжаться, спрятаться, — она снова взмолилась небу, уповая на благосклонность. Умоляя о смерти. — Как тебе наш цирк, Сара? — голос лился отовсюду, и разом, ведомые им, крепче сжались руки, словно он руководил ими как змеями, приказав всем разом захлопнуть пасти. — Чувствуешь себя как дома? Сара хныкнула, дёрнувшись. Попытавшись. Голос раздвоился, растроился, распался на десятки и сотни более тонких и хрупких, сочащихся странным, неуместным благоговением и жгучей ревностью. Они нашёптывали её приговор. Другая. Сара была наивной дурой, раз полагала, что в цирке уродов ей, такой неправильной и странной, по умолчанию отделённой от всех них и мышлением, и способностью видеть иначе, позволено будет жить. Удел их всех — влачить своё существование. Не больше и не меньше. Сара же в тайне мечтала жить. Боль была резкой и немыслимо-чудовищной. Сара забилась в судорогах, закричала, сотрясаемая сводящей с ума мукой. Тьма иссякла, потухла, залитая ослепляющей вспышкой. Тело обмякло почти сразу же, а рот, до того крепко-накрепко (безрезультатно) сжимаемый, безвольно раскрылся. У неё вышло приоткрыть глаза спустя несколько часов. Может даже дней. Время не чувствовалось, а собственное тело и подавно. Не было рук, исчезли глаза. Только она, лежащая на полу в собственной комнате. С пылающим обрубком во рту, с неистово слезящимися глазами. Раскачиваемая из стороны в сторону неуёмной агонией. Страшно было двинуться. Раскрыть рот и попытаться вымолвить хоть слово. Сара вспомнила сцену, платье, сжимающее её тело стальной клеткой, хрусталь её голоса и собственное желание жить. Подумать о том, что это желание у неё на веки вечные отняли десятки, сотни рук — почти самая настоящая смерть. Лучше бы нож вошёл ей в грудь. В шею. Внезапная мысль потушила в ней горечь. Залила её холодом, оставив на пепелище пустоту. Они приняли её в семью. Сделали одной из них — проклятых уродов. Которым до конца дней предстоит влачить существование, потешая публику. Продолжая раскачиваться, в бессильно судороге обнимая собственные плечи, Сара долго сотрясалась беззвучным смехом. Она прикипела к полу, разбитая, костьми о него отгремевшая. Но чьи-то руки подняли её, от того лишь сильнее сжавшуюся, смехом подавившуюся, в бессилии попытавшуюся закричать и зарыдавшую ещё отчаяннее, подняли и уложили на постель.

***

Она не явилась в столовую на завтрак, не пришла на репетицию. Открытые глаза тупо пялились в одну точку, не видя ни зги. Почему всё это не закончилось? Почему она не умерла под палкой, которой отец безбожно её колотил? Отчего не взяла её безумная боль, приведшая к шрамам на губах и ладонях? И как могла она поверить в такую глупость, как счастье? Она собрала все свои силы в рывок, вложила в движение желание подняться. И приземлились плашмя на пол. Встать она уже не пыталась. Только перевернулась на спину. По дорожкам застывших слёз текли свежие. Ни единый мускул на лице не был сотрясаем рыданиями. Она не чувствовала ничего. Ничего, кроме сосущей пустоты. Сара не слышала ни тихой поступи, не скрадываемой и при большом желании крадущейся, покуда её уродство кроется в сильно различных по длине ногах. Не заметила она тени, павшей на пол перед нею. Не подняла взгляд, когда Кэнди присела рядом. Она не уверена, что Сара её услышит, но всё равно говорит о том, что мучает её едва не больше пострадавшей минувшей ночью. — Я не участвовала в этом. И помешать не могла. Директор… — о нём не следовало упоминать вовсе. Сара открывает рот, не поворачивая головы в сторону вошедшей. Выдыхает, делает потуг и вспоминает. Осознание бьёт обухом. «Я знаю, что он был в курсе» — вертится невысказанным. Они обе знают. Кэнди садится позади и собирает упавшие на ссутуленную спину волосы в пригоршни. Поднимает к макушке, скручивая как попало ракушку подобную той, что была построена в её волосах вчера. Сара надеется, что намёк ей чудится. Она пересиливает себя и поднимает на артистку взгляд с качающимся на самом дне вопросом. Он висит в воздухе невысказанной, отчаянно-непреодолимой очевидностью. — Ты выступаешь сегодня. В том же платье, в самом конце. Зрители были в восторге от твоего дебюта. Сара пожимает плечами. Слёзы уже не текут, кончились. Только неприятно тянут кожу щёк. Хочется качнуть головой и продолжать на месте сидеть, но она знает, не послушайся она — когда полог за Кэнди глухим хлопком отрежет её от остального мира, её собственный вновь наводнят чудища из кошмара наяву. За ней пошлют другого, быть может, даже того, кто в пытке принимал непосредственное участие. Один из тех, следы чьих рук красуются теперь на её белой коже. Саре вдруг думается, что это лишь начало. У неё осталась фарфоровая кожа, приятное лицо. Следующей ночью, быть может, линчеватели явятся лишить её носа. Стоит увить уцелевшее изломами самой, пока не добрались они? А может, достаточно будет всего лишь скрыть? Сара жмёт плечами собственным мыслям. Кэнди пытается легонько тронуть её плечо, оголённое сползшей ночной рубашкой, но от касания кожей к коже рассудок молниеносно затапливает ощущение касания огромного числа рук, вцепившихся в неё кандалами. Она отшатывается и снова пытается открыть рот. Чтоб его. Ноги затекли до бесчувственности. Сара, пошатываясь, оттолкнулась руками от пола, поднимая своё тело, и подползла ближе к кушетке. Села, опустив локти на колени. Кэнди продолжала смотреть на неё. Сара качнула головой в направлении выхода. Кэнди понятливо удалилась, на прощание хмыкнув. Для цирков уродов характерна была сплочённость. Эти искалеченные люди в самом деле становились друг другу и родителями, и братьями-сёстрами, и друзьями. Они заменяли друг другу семью. Но так происходило лишь с теми, кто был на них похож. Тот, кто отличался, был прекраснее по меркам одних и омерзительнее по мнению иных, становился отшельником. Их редко уничтожали, как обычно поступают с врагами. Они скорее приводили отличных к единому виду: рвали непохожих на куски до тех пор, пока они не становились пригодны. И тогда великодушно принимали в ту самую семью. Сара дёрнула плечом. Попыталась их размять. Подняла одну ногу, вторую. Необходимо помыться, поесть, привести себя в божеский вид. Наверняка до представления осталось всего ничего. Она, конечно, может упасть наземь и подождать, пока её добьют. Но уроды не имеют обыкновения поступать так милосердно. А потому нужно собирать себя по частям и бороться. Сражаться за то, что от неё осталось. К вечеру она облачается в корсет, ныряет в пышные юбки платья, вдевая руки в рукава. Цепляет на ноги туфли и бредёт к гримёрке, надеясь застать на своём полуруководящем посту Жоззи. Та должна помочь с макияжем и причёской. Артистка нашла её сама, схватив за запястье, прорывая толпы снующих туда-сюда суетливых чудиков. От касания к горлу неминуемо подкатила тошнота. Она мужественно терпела, почти не морщась от натуги, Жоззи тянула её к туалетному столику, усаживая на одни из стульев. Пускай ей и наверняка есть что сказать (это прямо-таки на лице перекошенном курсивом выписано), но времени до начала представления осталось настолько мало, что пару замечаний можно и опустить. — Хозяин просил зайти к нему, — Сара старалась держать глаза открытыми и в оба смотреть на пальцы, колдующие над волосами. Так и говоря себе: ну же, это не те руки, это не они. Лихорадка нетерпеливо маячила: в болезном блеске зрачков и мелкой дрожи пальцев, в тошноте, с трудом оттягиваемой. Ей до безумия хотелось точно знать, что рук Жоззи не было на её коже в ту ночь. Сара проглотила скопившуюся в полости рта горечь. Плюнула на необходимость держать темп дыхания, позволила углам губ обессиленно опасть. Жоззи всё равно нарисует ей улыбку. Она сделает из неё ту, кто нужна публике — куклу. А циркачи потом её за это разорвут. Сара заставила себя смиренно дождаться конца. Набатом в ушал стучала кровь, пока Сара подымалась на сцену. Как только свет выхватил изо мрака её фигуру, она тут же преобразилась — расправила до хруста плечи, подняла подбородок, вытянула пальцы рук, до того судорожно сжимавшие подол. Улыбка осветила её лицо, расправила пролёгшие путеводной картой за одну ночь скорбные морщинки. Свежа и прекрасна, словно всё тот же цветок, проклюнувшийся чудом из каменной кладки. Выношенный заботливо и любовно. Высохшие на её щеках слёзы напоминали о себе неприятной стянутостью. Зрители ждали, глядя на неё — прекрасную куклу, вышедшую на сцену, созданную для проклятых уродов, к которым она не будет принадлежать никогда. Пускай и ноги её, плотной юбкой укрытые, искривлены безбожно. Пускай она сломана до основания, а язык ей выдрали те, на кого она должна быть похожей. Но всем и каждому понятно — никогда ей не приблизиться к ним. Она не была рождена такой. Всю жизнь Сара будет ненавидеть кожу, в которой живёт, и людей, которые сотворили с ней это. Волнения в зале поднимались, подобно шторму. Едва уловимые, преимущественно с задних рядов, они усиливались, набирая скорость, громкость, резкость. И вот уже через какую-то несчастную минуту они стали кричать, бить в подлокотники руками и топать ногами, требуя. Сара запрещала себе думать о том, чего они от неё хотят. Мысль по-прежнему отдавала на вкус пеплом. Полость рта горела безбожно. Глаза не высыхали от непрекращаемо скапливающихся в углах слёз. Она услышала, как толпа постепенно стала затихать. Тревога завертелась в душе, охватила шею, плечи, стан. Не оборачиваться, только не оборачиваться. Там он — отец проклятых чудовищ. И его серый, пронизывающий взгляд, от которого не скрыться. Кругом её обходят остальные участники труппы. Мир перед глазами мутнеет и плавно кружится, словно на одном месте вальсируя. Мутит, но она по-прежнему стоит неподвижно, не сжимая на подоле пальцы, не хмурясь и не смея опускать углы губ. Сара не успевает вздохнуть — десятки рук вновь набрасываются на неё, но уже не просто фиксируя, а терзая её тело, щипая кожу, налегая на корсет, и без того невыносимо давящий. Тянет завыть, вырваться, закричать. Она она не шевельнётся, ни за что не разожмёт губ. Кольцо сжимается вокруг неё, лишая воздуха и рассудка. Руки в самом деле оказываются везде — на её лице, шее, руках и ногах. Они касаются её везде, где могут и не должны, и от того её мутит так, что если эти же руки сейчас её отпустят — она рухнет. Сара всё глубже погружается в бессильный ужас, пережитый минувший ночью, в кошмар, не разжимающий своих крючковатых лап, не оставляющий в покое. Теперь она понимает, над чем смеялся он той ночью. Чего на самом деле желал. Нужно потерпеть. Всего лишь потерпеть. Сара с усилием разжала веки и заставила себя смотреть на свет софит, горящих под самым потолком. Это не кончится никогда. Кожу рвут и режут, уши лижут. А платье на ней разрывают, задевая прутья нарочно. Кожа вот-вот лопнет, разверзнется нарыв, и весь песок, начиняющий её, рассыпется. Сара не дрожит. По щекам текут слёзы, одной болью вызванные, улыбка на её губах замирает ожесточённая. Но это продолжается не долго. Когда платье превращается в лохмотья и отпадает на сцену обрывками, чудики начинают рвать на ней исподнее. И тогда Сару осеняет. Они не хотят опозорить её, потешив публику. Здесь и сейчас они заживо её разорвут. Паскудное, отчаянное желание жить проклюнулось в её душе из гор обломков и куч пепла. Она задрожала, задёргалась и раскрыла рот в беззвучном крике. Обрубок языка показался наружу. Она зарыдала. Словно по команде, руки разом отпустили её. Сара повалилась на пол, зверем попятилась — ни вперёд, ни назад — со всех сторон окружённая. Страшный, заунывный плач вырывался из глотки, сурьма растеклась под глазами от слёз, а на теле кроме корсета стального не осталось почти ничего. Она поползла в сторону, но, столкнувшись с уродливым лицом, закричала громче. Всюду виделись чёрные глаза, блестящие сталью, огромная, жилистая рука, держащая над ней нож. В один момент чудики, как один, выстроились в шеренку и под ритмичный гром аплодисменты прошагали за сцену. И вот они остались наедине. Сломанная девчонка, разбившаяся вдребезги, и толпа, которая ещё вчера восторженно ей рукоплескала. Воцарилась тишина. Сара рыдала, не видя за пустотой и полумраком ничего — ничего кроме рук, её хватающих, кутающих, кроме глаз и стального блеска. Один из сидящих в зале стал хлопать. Одиноко, надрывно. Словно отбивая стук Сариного сердца. Его подхватил второй, третий. И зал снова сотрясался оглушающими по своей мощи овациями. А Сара — собственными рыданиями. Целого в ней не осталось. Ни кости. Ни стремления. Но руки ей никто не подаст. Она поднялась, вытянув спину из банального опасения, что иначе рассыпется на части со следующим шагом. И пошла прочь. Все до одного присутствующие в зале видят такого же урода, как те, что были на сцене до неё. Эта мысль успокаивала наивностью обмана. Сейчас ей очень хотелось обмануться. Но даже сейчас она себе этого позволить не может. Тень, выхваченная изо мрака, заставила её дрогнуть и остановиться. Её обладатель вышел вперёд, становясь против неё. Страшно, угрожающе высокий. Глаз по-прежнему не разглядеть. Саре в грудь в одночасье словно пуля вонзается. Кромешная чернота пары безжалостных глаз. Взгляд директора, проглоченный тьмой. Девушка, всхлипывая навзрыд, легонько мотает головой. Приоткрывает рот, сипло выдыхает и начинает плакать ещё горестнее. Он не исчезает. Не рассеивается наваждением, обращаясь звёздной пылью. Не уходит, в конце концов, оставляя ей, жалкой и измождённой, облегчения одиночества. — Зайди ко мне, — вполголоса просит он. Голос у него, как и всегда, густой и обволакивающий. Он не тонет во тьме и пространстве бесформенных шатров, он пулями её насквозь прошивает. И саму Сару задевает ненароком. Она была в мастерской хозяина всего единожды. Пересекались они и вовсе раз пять от силы. Но каждая встреча вышибала из неё весь дух. А когда он явился взглянуть на то, как Сара репетирует номер, комком неловкости замерев посреди огромной сцены, в одной куртке и очень старых трико, девушка всерьёз побоялась, что не сможет. Из груди словно весь кислород выкачали. Вспоминать охватившее её тогда волнение, приятное покалывание в груди, свойственное предвкушению, разрываемой ошпаренно мечущимся сердцем, — больно. Гораздо больнее сломанных костей. Но с агонией прошлой ночи горечь ни одного воспоминания не сравнится. Силуэт во мраке не движим. Под кучей слоёв парадного обмундирования не разглядеть и намёка на трепет груди при дыхании. Он разом воплощает и статую восковую, и чёрта, выброшенного из его собственной табакерки. Но она совершенно точно знает — он наблюдает за ней. От любопытства воздух искрится. Сара начинает улавливать правила игры. Жаль, случившегося не вернуть. В оборванном исподнем, с единственно сохранившимся на теле стальным корсетом она бредёт в противоположную её мнимому убежищу сторону. Шагов позади не раздаётся, но подтверждений тому, что он за ней следует, не требуется. Уступкой тень, выросшая за ней, удлиняется. — Направо, — приказ исподволь обрывает набравший скорость шаг. Сара молча разворачивается. — Прямо и снова направо. Право, у неё нет сил раздумывать над тем, что всё это значит. А потому она покорно подчиняется указаниям. Правда, оказываясь у пункта назначения, прямо перед полосой мрака, изрезающей стену шатра продолговатой червоточиной, замирает. Войти первой не решается. — Смелее, — неожиданно ласково. Всё так же покорно, она слушается. Смиренно следовать на закланье — тоже своего рода привычка. Весьма недурная. Заходя внутрь, Сара держит глаза опущенными. Не ждёт, что непослушание отзовётся треском хлыста в воздухе, очередного удара не боится уж точно. На любопытство банально не осталось сил. Но здесь всё даже пахнет иначе. Не домом, не уютом, но при том и зловонья мерзкого, витающего по всем закоулкам цирковых помещений, здесь нет. — Вас заклюют, — директор произносит то, что и в озвучивании не нуждается. — И если вы не постараетесь как следует, это случится слишком скоро, Сара. Её бессилие уже не жжётся импульсами на кончиках пальцев. Больно, обидно, — несомненно. Ненавидит ли она себя? С лихвой. Но может оно и к лучшему? Может и стоит позволить им поскорее себя в землю втоптать? — Легче не станет, — подсказывает он. Ласково, словно собаку бродячую по голове словами поглаживает. Саре от этого сравнения ничуть не противно. Она, по правде говоря, так от своей неприкаянности устала, что и этим рукам голову бы подставила. Она продолжает стоять по стойке смирно, прижав по швам запястья. Плечи только опущены, а в животе, горле, груди — одни сплошные узлы. Глаза сами собой сужаются, но она уверена, что смогла бы в этом положении провести и эту ночь, и весь предстоящий день. Желание спрятаться куда-нибудь под кровать просто нестерпимое. Жаль только, что монстры отовсюду её достанут. — Ночь любит вольности, знаешь?.. — бесхитростно, тихо. — Не позволишь мне одну? По правде говоря, Саре плевать. Живого места на ней и без того уже не осталось. Она разводит руки, понятия не имея, что тем жестом пытается сказать. Директор, удаляясь, трактует его по-своему. Сара лишь сейчас замечает, что разрез в полотняной стене ведёт в ещё одно помещение. В его отсутствии Сара позволяет себе осмотреться. Комната проста, даже аскетична, но достаточно просторна и светла. Заправленной постели, в большей мере напоминающей собою кушетку, её взгляд не касается. И отчего ей в самом деле думалось, что его покои будут выглядеть гримёркой думающего о себе слишком много шута? На вошедшем в комнату Сара подмечает отсутствие плаща, бесшумное биение которого о икры виделось всякий раз, контуры исчезнувшей жилетки, очерченные пылью. Остались одни брюки из причудливой ткани и рубашка под стать. О, и маска, конечно. В ладонях у него огромный таз с водой, ставя который на пол, мужчина неспешно закатывает рукава по локти. Руки у него такие огромные, что на периферии вспыхивают пальцы, ломавшие ей кости с той же прытью, что тянули по полю плуг. От запястий до кистей расходятся пучки сухих мышц, выше запястий, до самых локтей, под кожей перекатываются. А кожа, увитая затянувшимися ожогами, словно воском расплавленным покрыта. Или это кожа так плавится, причудливыми завитками застывая? Он обходит её кругом и останавливается за спиной. Её личная стальная пыточная расжимается. И даже сейчас, когда ей каждую кость в крыльях сломали, ощущение плеч касается такое, словно она — птичка, вокруг которой осыпалась клетка. Шагнуть к обрыву да крыльями взмахнуть. И камнем вниз. Избавляясь от корсета, тянет завязку на исподнем. И второе опадает к ногам. Саре от себя противно, мерзко, а ещё, безумно просто — стыдно. Но руки, по швам вытянутые, прикипают. Она ни за что не поднимет их. Ни за что не покажет, как ей страшно под взглядом бездн. Одно успокаивает — нагота её уродливого тела им обоим безразлична. Даже обратно, её тело наверняка покажется ему уродливым. Он и касаться его не захочет. Но успокаивает ли это?.. Сара сосредотачивается на длинных пальцах с коротко остриженными ногтями, окунающих тряпку в таз и выжимающих воду. Выглядит он ещё страшнее прежнего — маска с провалами очей так и режет глаза. Не хватает её, снятой и отброшенной. Не хватает нарочито небрежно собранных волос. Она изо всех сил старается не дрожать, когда его рука сквозь тряпку дотрагивается до плеча и неумолимо скользит вниз. Омывает окружность груди, поднимается по ложбинке вверх, пуская россыпи капель по ключицам стекать к животу. Это какая-то невыносимая издёвка. Прохладная вода самую малость жжётся на трещинах и царапинах (не даром она — один большой болевой нарыв), но Сара даже благодарна: холод отрезвляет. Страх сменяет безволие. А вода с пылью и кровью смывает тяжесть оков, гнусных аплодисментов и даже отчасти, немного совсем — кошмара минувшей ночи. Она прекрасно понимает, что обидчики наказаны не будут. Если бы директору сама идея пытки над восходящей цирковой звездой не пришлась по душе, он бы не просто отчитал исполнивших её. Он бы её предотвратил. Ведь всё, что под куполом творится — его вотчина. Он как минимум не был против этого наказания, собственноручно развязав артистам руки. — Нет ничего приятного во лжи, правда? Пообещай я тебе безопасность, спокойствие, покой... Ты не смогла бы отыскать здесь ничего подобного. Я скажу одно: здесь тебе не дадут спокойной жизни. Цирк — не место таким, как ты. В отчаянии она открывает глаза, смотрит в темноту и видит в ней искаженные точки: это чьи-то безумные глаза выплясывают под потолком. Их много, и они смотрят на неё, чёрные и злые. Удивительно то, что руки на коже не душат и не изводят. А она того и не ждёт. И миражи, прячущиеся во мраке, таятся там пучком ужасов, пугливо в углу ютясь. Сворачиваясь послушно у ног властителя юдоли уродств. — Но у тебя появился шанс. И если ты как следует постараешься, у тебя будет кров и семья, работа, быть может даже перспектива дожить до старости. Сара дёргает подбородком вверх. Не потому что не выдерживает, не потому что страшно. Совершенно не нуждающееся в озвучивании понимание между ними накаляется докрасна в стальном блеске глаз, показавшихся в прорезях. Зрачки впились в зрачки. Тонкая ладонь сжалась на мужском запястье, вкладывая в касание мольбу. Он отнял от её тела руку. Но пальцы следом же заскользили по волосам. Сара впервые столь откровенно поймала себя на нелепом, до невозможности глупом желании сделать то же самое с ним, наслаждаясь мягкостью шелковистых на вид волос. Сара не могла пошевелиться, нагая и чуть дрожащая от холода. (От холода ли?) Директор всё наглаживал её волосы. — Запомни эту ночь хорошенько, Сара, — заговорил он, приблизившись и поймав её взгляд глазами, блестящими холодной сталью небеснового свода. Девушку повторно прижгло. — Ибо в дальнейшем у тебя не будет шанса побыть слабой.

***

Боулгейз тревожно всматривается в неё, едва Сара ступает на порог шатра, мажет взглядом по коже, отмечая и потухшие глаза, и измождённость, паволокой стянувшую всё естество, и синяки, в конце концов, и ссадины. Она оставляет блюдо, что старательно натирала минутой ранее, лежать на столе вместе с тряпкой. Подходит поближе, всматриваясь осторожно, двигаясь так медленно, словно Сара может напасть или рассыпаться. Не касается и даже не тянет рук, только смотрит. А потом, к ужасу Сары, задаёт ставший привычным за проведённые бок-о-бок недели вопрос. — Ужинать будешь? Сара кивает как заведенная стальным ключом собачка. Боулгейз сглатывает, тревога прямо на глазах Сары окатывает её из гигантского ушата. Молчание сдавливает до хруста кости. Но она лишь разворачивается и движется к плите. Саре неумолимо хочется подорваться и скрыться в своём шатре, а там схоронить себя под собственной кроватью. И она никогда не была так рада видеть Бобби, как в этот самый миг. Он кивает в сторону угла, представляющего собой переносную кухню — гораздо меньше главной, расположенной в самом центре цирка, сопряжённой со столовой и комнатой отдыха. Прежде чем Боулгейз отмечает пополнение, Сара подрывается и наскоро царапает лежащим на столе стеком по вылощенной воском доске. «Это ты приходил ко мне тем утром?» Каким — тем? Тем утром, когда её лишили смысла? Когда искалечили, изуродовали? Бобби долгие секунды всматривается в буквы, легонько пальцами сминает усыпанную заплатками рубашку. Сара не выдерживает и выхватывает дощечку, бросая наземь. Та раскалывается надвое. Бобби глядит на неё так тоскливо, что, не знай она мерзкой трели жалости, подумала бы, что тот опустошён. — Не я, Сара, — тихо бормочет. — Честное слово, не я. Сара не слышит ни вины, ни беспокойства, плещущихся в голосе, в изломе силуэта, в сведённых к переносице бровях. Догадка возникает сама собой — непрошенная, не иначе как нелепая. Она ощупывает её настороженно, но крылья лопаток разворачиваются степленно. Это память скребётся по телу. Горло на миг-другой перестаёт донимать неутоляемая жажда.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.