***
Позже, лежа на крепком мужнином плече и наслаждаясь полным покоем, Марыська вдруг услышала: — Я завтра в поход к Пшештеку иду, меня Славомир дома оставлял, да я отказался. — Почему? — и дыхание колючим комом застряло в груди. — Тошно мне в слободе, словно в клетке, лишь в походах дышать могу. Была бы ты поляницей — вместе бы ходили. — И сын бы в седле вырос… — горько искривились зацелованные губы. — Славомир Добрыню в дружину возьмёт, — Путята переплёл пальцы с женой, — пока он в возраст не войдёт, будет тебе долю давать, а потом можешь второй раз замуж идти. Богатая будешь невеста… — Молчи, не говори, — и ладошкой для верности прихлопнула, — лихо не наговаривай. — Ну, ты же знала, за кого замуж шла, не за поселянина какого. Да и не собираюсь я к Рожанице на перерождение, это я так, чтоб ты знала. — Знаю, — и головой кивнула, — а больше не говори об этом. Никогда не говори. — Как скажешь, любая моя. Ну что, повторим? — и шалые глаза глянули в самую душу. Путята сдержал слово и больше не заговаривал по поводу будущего своей семьи без него. Именно так, «без него», по-другому Марыська и сказать не могла, сразу обмякала. «Как квашня!» — ругалась сама на себя. Петухам головы только так рубала, на поминках покойников не боялась даже маленькой, а тут… одно слово — квашня и есть! Но человек ко всему привыкает, и жена дружинника тоже устаёт жить всегда в страхе за любимого. Нет, он никуда не девается, лишь словно уходит в глубину самого естества, да и заботы отвлекают. Некогда бояться — сын, потом второй, хозяйство, которое всё же прижилось у Марыськи. Три пуховых козочки, которых подросший Добрыня пас с важным видом. Несколько грядок с зеленухой, до которой Путята приохотился. А уж какие у неё огурцы получались — все соседки в очередь вставали, когда она солить начинала. Когда Путята увидел, что жена первые свои шали хочет на рынок снести, да «за дёшево продать», то собрал их в узелок и со словами «такие только княжнам носить», отнёс в терем к Славомиру. Марыськины шали полюбились обеим женам князя — были они тонкими как паутинка, а тёплыми! Никакая душегрея не нужна! А там и заказы пошли, всем хотелось такую же обновку как у княжеских жён. Путята лишь посмеивался — мол, скоро серебром будут давать, что на шаль по выкладке поместилось, Марыська отмахивалась, но улыбалась довольно — вот и она нашла своё место, а то всё как лист в ручье болталась. — Тато, тато, возьми меня с собой! Я на Дымке скакать буду! — Добрыня ластился к собиравшемуся в поход отцу. — А на кого же я дом оставлю? Кто матушке помогать будет да за малым глядеть? — Путята взъерошил вихры сыну. — А вот как приду, так возьму тебя в детинец, князю покажу такого справного хлопца. — А саблю дашь подержать? — и глазёнки умильные-умильные. — На, только пупок не надорви, — и, потянувшись, Путята снял с гвоздя оружие. — Не, я сильный! — закряхтел сын, совсем на немного выдвигая лезвие из ножен. Марыська давно уже не вздрагивала, когда видела так явно тянущегося к служивым делам сына. Убелённый сединами дядька Хмель, что воспитал Путяту вместо почивших родителей, частенько захаживал к ним в гости и служил хорошим примером того, что и в дружине можно спокойно состариться. — Добрыня, дом на тебе, — сын в ответ насупил белёсые бровки и кивнул, — слушайся дядьку Хмеля, приеду — спрошу с обоих, — и снова серьёзный кивок. — Мы по границе с басурами пойдём, так что не быстро вернёмся. Дядька поможет, — а это уже жене, — я ему наказал. Ну, добре, — и только дверь хлопнула.***
— Отдай! А-а-а! Отдай, кому говорю! А-а-а! Это моё, мне тато сделал! — с разными интонациями раздавалось со двора. Месить тесто это не мешало, но вот выйти и наподдать обоим охальникам было откровенно некогда — скоро должен был прийти на обед дядька, что в долгое отсутствие мужа полностью взял их под свой контроль. И так, пока помогали, половину вишни с сахаром съели, охламоны этакие. Вот и выгнала сыновей Марыська во двор, чтобы под ногами не бегали. Во дворе гавкнул Тяпа для порядка. — Так их, неча в доме воевать, дома надыть отдыхать, — раздался дядькин басовитый говорок, — мамка выгнала? — и понимающе рассмеялся. — Накося вам гостинцев… Марыська, слушая это, улыбалась — дядька хоть и не был родным по крови, но стал таким, заменив и ей оставшихся в деревеньке матушку и отчима. — Ну, принимай, хозяюшка, гостя, — и уселся на лавку, мимолётно поморщившись, словно она не видела, как трёт грудину. — Накося и тебе гостинца, — и протянул забаву — красного петушка, леденец на палочке. — Ой, дядька, балуешь ты нас, — смутилась, но подарок взяла. — Сейчас пироги в печь поставлю. Ты квас будешь или молоко? А то я с ледника принесу. — Давай молока, да не торопись, успеешь. Посмотрел я на твоих мальцов и вижу — хватит им за мамкину юбку держаться. Добрыня вон как вымахал! Пора, пора в детинец его вести, с дружиной нехай знакомится, будущих побратимов приглядает. — Дядька Хмель, да ему же только пять вёсен минуло! Ну, куда ему! Он отцову-то саблю не держит ещё! — Цыть, неча причитать, научится, а пока обвыкаться будет, время и подойдёт, — старый вояка покрутил ус, подумал и изрёк: — Да не навсегда его беру, до полудня, да и то, раза три в седмицу. Не буду же я у тебя помощника уводить, когда ты в тягости. Марыська вспыхнула румянцем — муж родный ещё ничего не знает, а дядька уже углядел. — Ну чего ты? — и вдруг мозолистой рукой погладил по голове. — Путята же мне вместо сына, а ты, стало быть, вместо дочки. Вот и роди мне внучку, а то чего-то устал я, всё сабельки да кольчужки, а куклу резную да бусы заморские и подарить некому. — Ладно уж, бери Добрыню, только последи за егозой — влезет же куда ни попади. Несмотря на все опасения, Добрыня привык ходить в дружинный дом, очень быстро завёл себе новых друзей и взахлёб рассказывал обо всём дома. Младший, Драгомил, в отсутствие старшего брата становился всё более самостоятельным и более упёртым — чуть что не по нему — оттопыривал нижнюю губу, хмурил брови и чётко произносил «Зя!», видимо от «нельзя», хотя всё остальное хорошо говорил. А Марыська просто ждала мужа, занимаясь хозяйством. Погода стояла ясная, в самый раз прожарить на солнце перины да подушки, заодно и холсты выложить — пора уже новые рубахи кроить мужу, а старые как раз на пелёнки пойдут. Сундук с приданым тоже проверить не помешало бы, вывесить всё на просушку, не сколько по надобности, а так негласно заведено в слободе — похвалиться красою, вышитыми скатертями да подзорами на простынях. Да и поглядеть на пичужек на нитяных качелях очень уж хотелось, словно кто на ухо шептал: «точно ли сидят, не свалились ли, цела ли завязочка». Скорее бы уж Путята вернулся, а то сердце не на месте. — Там ваш Добрыня убился! — прокричал в окно кто-то из детворы. — А дядька Хмель пластом лежит и только рот раскрывает! Как выбежала из избы, как бежала, почти не касаясь пыльной дороги — ничего не запомнила. Только стучало в груди пойманной птицей то, что раньше сердцем звалось. Раскрытые настежь ворота, утоптанный двор, растерянные отроки с деревянными мечами в руках, чья-то крепкая рука, что подхватила и повела, лужа у коновязи, мокрые ступени, тёмные сени с пучками трав — всё окружающее словно вспыхивало, освещённое ярким полуденным солнцем. — Сюда иди, баба оглашенная, вон твой малец! — и повели её куда-то. В голове лишь одно: «Живой!» и сразу ноги задрожали. Села на лавку, где в мокрой рубашонке лежал, тяжело дыша и мелко подрагивая руками, маленький бледный мальчик, с утра ещё бывший бойким загорелым Добрыней. Погладила по спутанным вихрам. — А почему мокрый? Они же с дядькой на реку не собирались. — Ведро с водой на себя опрокинул, — огладил бороду ведун. — Хмеля Рожаница обняла*(инсульт), тот упал в сенях, как раз ко мне зашли, да меня дома не было. Ну, твой-то и решил помочь. Уж как дело точно было — не скажу, вошёл — а они оба и лежат. — Да, дядька всё грудь тёр, — вспомнилось Марыське, — но не говорил ничего. — Дружинники — они такие, молчат до последнего, пока поздно не становится. Ну да чего уж тут… А мальца я посмотрел, — и Калина тяжело сел напротив, — пусть у меня переночует. — Что? — вскинулась больными глазами. — Пошто домой не отдашь? Али случилось что? — Да нет, ударился токмо, да и то не сильно, больше испугался, но присмотреть бы надо. Словно холодом повеяло от этих слов. Как наяву вспомнилась бабка Параскева, которая вот также иногда говорила, «присмотреть бы надо». А те, кто по дурости отказывался, уходили в гости к Рожанице. — Ладно, а когда забрать можно? — и погладила по спинке своего первенца. Сынок свернулся калачиком и упёрся лбом в колени, изредка потирая лоб и морщась при этом. — А завтра, вот как встанешь, так и заберёшь, — и ведун повернулся к печи. Вернулся с малой крынкой травяного отвара и протянул Марыське. Та приняла и потянула сына встать, чтобы напоить, но на неё рассердились. — Дура баба, тебе это, пей, а то домой как придёшь, так и выть начнёшь, всех собак испугаешь, да и второго тоже. Марыська покорно выпила и спешно засобиралась домой — ведь и правда, про младшего и не вспомнила. Хотела обнять Добрыню на прощание, да сынок уснул, не стала тревожить. Дом её встретил тишиной, такой, что на уши давить начала. — Драгомил! Вылазь! Где ты спрятался, охальник? — испуг накрывал словно пуховым одеялом — не выбраться. Весь двор обежала, в сарайку к козам заглянула, побеспокоила недовольного Тяпу, выманив из будки. С замирающим сердцем навестила отхожее место. Забежала в дом. Под все лавки позаглядывала, кинулась в спаленку и там только выдохнула. В раскрытом сундуке, завернувшись в ещё не проданные шали, сладко спал младшенький. — Драгушка, вставай, я тебе молочка с пирожком дам, — и пощекотала розовую пятку. Сын зевнул и раскрыл глаза. При виде матери улыбнулся и потянулся на ручки. — Соня, ты мой, соня, — Марыська подхватила сына и вынула из кокона шалей. За ним потянулась нитка, крепко зажатая в маленьком кулачке. Вот ведь егоза, успел-таки распустить кружево — улыбнулась и понесла на лавку. Нитка мешалась, и Марыська, не оборачиваясь, дернула посильнее, всё равно перевязывать. Что-то брякнуло и покатилось под самые ноги, больно ударив по косточке. — Драгушка, и что же ты такое нашёл… — начала оборачиваясь, да так и застыла — под ногами лежала раскрытая банка, а на нитяных качелях сидела только одна пичужка. Руки заледенели от понимания. Марыська, словно против ветра, медленно раскрыла кулачок сына и начала наматывать свой конец в клубочек. — Мама, а пирожок? — сын заинтересованно вертел головой. — Да, сейчас, погоди… — домотала нитку, присела, да встать не смогла — ноги, второй раз за день, отказали. — Сыночка, устала я чего-то, ты встань на лавку, тебе сподручнее будет, полотеничко открой, в миске… — и захлебнулась воздухом. — Сейчас, а тебе дать? — сил хватило только головой мотнуть. — А можно я Тяпе дам? Он двор хорошо охраняет, — и Драгомил, взяв в каждую руку по пирожку, выскочил во двор. Ведь это всё неправда, это бабка придумала, — думала, да обводила жемчужинки дрожащими пальцами. Ну не бывает так, чтобы от забавы детской такое произошло. Это же не считается, ведь не она нитку размотала, а Драгомил не со зла. Надо срочно всё исправить, да, вот именно, и пичужку вторую посадить рядышком. Только вот ноги покамест не слушаются. Марыська ещё немного посидит и встанет, а потом всё исправит. — Эй, хозяйка! — с улицы раздался зычный голос. — Малец, мамку позови! — А ты с татой, да? А где тато? А почему он не приехал? Он в детинец заглянул, да? — зачастил сын во дворе, перебивая настороженный брех пса. — Хозяйка! — незнакомец был настойчив. — А она устала, посидит и придёт, — Драгомил выдал всё как на духу и снова засыпал вопросами: — А тато где? — Значит, сказали уже, — вроде и тихо была произнесена фраза, а как будто над самым ухом. — Тато твой к Рожанице ушёл. А дальше Марыська не слышала, её словно острой молнией пронзило от макушки до пяток, свет померк, последнее, что увидела — были быстро приближающиеся скоблёные доски пола.