Часть 1
25 августа 2020 г. в 15:30
— Что же ты у меня, какой-никакой, вылопнулся? — чуть не каждый божий день доводилось сокрушаться Корнею, глядючи на то, как меньшой брат его Мокшей, прозванный селянами Мокреем, зевает с подвывом, щепоткой наскоро перекрещивая раззявленный, заросший бородой рот.
— Как бы тебе не пойти на двор, да не поработать топором? Дров бы наколол, а то, куда снова-здорово лыжи навострил?
Мокрей медведем шатуном лез с печи, цепляясь на пеструю печную занавеску. Зимой и летом он, в самом деле, толстел да добрел на братиной снеди, дрых чуть не весь день, а под вечер выбирался как из берлоги.
— Чирикай мне тут давай еще… Чижик-пыжик ишь, нашелся. Вот был бы я мужчиною самодостаточным, так взял бы вон, веник, да отходил тебя, басурмана неученого! Тыркаешь мне тем, что дров я не колю? А я и не должен! Твоя стезя будет — в каморе своей сидеть, иголкою ткань хватать. Да и счастье твое, что я — лицо рассудительное, все по полочкам рассужу, самостоятельно, совета ни у кого спрашивать не стану!
Корней только головой покачал.
— Эх ты, самостоятельный, а колобродишь до утренней звезды? Односеляне так и жалобятся на тебя, мол, со своей шатией-братией песни горланишь, людям спать не даешь!
— А нечего им спать, когда у нас настроение хорошее!
Мокрей уселся на лавку под печью, наблюдая, как старший брат расставляет на столе глиняные миски, собирая на них обоих нехитрый ужин.
Корней так и покачивал головой в такт словесам братца своего любомудрого. По всей правде, был в тех речах просверк истины, да уж больно малый, незаметный.
И дело было в том, что, старший из братьев Востришиных, как привык сызмальства работать без продыху, так и по сей день сидел в своей каморке, да шил-обшивал. Портняжил он, почитай на все село сибирское, на всю Оравку, — армяки снашивались быстро, а работал Корней на совесть. Вот и шли к нему оравчане, то подшить, то подштопать.
— Так и деньгу тебе девать некуда, — снова подало голос самостоятельное лицо с печной лавки. — На кого бы ты кровные копеечки тратить то бы стал? Семьи у тебя нет, да и не будет, так я рассужу, повезло бы тебе жениться если, на девке какой подслеповатой, так надоела бы она тебе скорехоненько…
— Это еще отчего? — нахмурил Корней брови, а то с меньшим ухо востро надо держать, только со всего села сплетни и несет сюда.
— Ну нешто не так? Сидишь тут на заимке, сычом, безвылазно… Даже и не знаешь, что на селе народ интересного вещает!
— Ну и что же вещает там твой… народ?
— А вот хоть бы про Юстина-мельника, не хочешь послушать?
Корней отвернулся, но Мокшей не упускал случая, привязаться к старшему со своим краснобайством. Да так его, бесстыжие глаза, заговаривал, что тот и рад бы в камору свою утечь, да брат все же, меньшой, жалко, привык.
— Говорят, небось, что Юстин — колдун черный, а не мельник? Да по мне пущай бы сам Господь с облачка спустился мне заявить такое, и то бы ни в жизнь не поверил. Работает он, трудится на благо людям, вот, как и я хотя бы, а вам только бы языками чесать впустую, что собакам брехать! — Корнея даже зло взяло, так черноту про человека распускать!
— Э, ты с собакой сейчас брата своего единственного сравнил? Да любой другой на моем месте взял бы, да и наложил тебе под зад горяченьких, и жри — не обожгись. А я все рассуждаю с тобой, все размусоливаю. Юстин, твой дружок закадычный — колдун! Твое дело, не хочешь, так не верь. Только он колдун, да такой, что саму бабку Колодишну вынудил из деревни в тайгу убраться, а уж та была ведьма знатная!
— Юстин не дружок мне… — начал было Корней, да меньшой распоясался — на дороге не стой!
— Да и про вас тоже болтают в Оравке. То сидишь сиднем, через Толбу не перейдешь, а то как зачастишь на мельницу, а чего там молоть-то? Все готовое тебе и так притаскивают, вот и думай!
— Да Юстин…
Таежное село Оравка прилепилось к крутому бережку речки Толбы с незапамятных еще времен.
Речка была с норовом, как стекала с верховий гор, сплошь утыканных ельником, так и гремела, затиснутая в узенькие для ее бешеного настроя берега.
Тут пока еще не было отвесных гранитных скал, какими славятся могучие сибирские реки, но и была у Толбы одна особенность, — летом, у Оравки, она пересыхала так, что деревенские девки переходили, подолов не замочив, а зимой, словно наполнялась где-то колкой ледяной крошкой, вода черная подымалась невиданно, да и бурлила на излучинах перекипевшим самоваром. А иногда, как впрямь, нашептал кто, такое безбрежье и разом случалось, в начале осени, примерно.
На оравчанской излучине и поставил Юстин свою мельницу.
А чуть поодаль, на другом берегу стояла зареченская заимка братьев Востришиных: старшого Корнея-портняги, да меньшого, в рот ему муху, бездельника-болтуна Мокшея.
Как появился в селе мельник, так и поползли по селу про мельника слухи. И все бы ничего, ну чего баба не сболтнет, того ветер не разнесет. А только правдой было то, что для юстиновой мельницы не было дела до Толбы, ни до ее разливов, ни до ее усыханий.
Плотина, вишь, и не сильно велика была, да и место не вот совсем удачное, так удачных там на нравной речонке и не сыскать, а все одно: колесо крутилось, вода речная лилась с лопаток на жернова, а мука получалась — загляденье, любой оравчанин скажет, мука у Юстина — как пыль ангельская, белая, ажно просеянная словно, пуд муки за копейку, вот тебе и вся цена чуду юстинову.
Только Корней слово про мельника молвил, как Мокрей и вовсе ополоумел.
Тяжелой косолапью пробежал до сеней и притащил оттуда зеркало, еще родителями на ярмарке купленное, полжизни братьевой назад.
— Что, что тебе Юстин? — сунул он прозрачную ледовину под нос своему брату. — Думай, думай, образина. Что он с тобой водится, а может, силы свои колдовские на тебе примеряет?
Надоело Корнею бредни эти краснобайские слушать. Ушагал к себе в каморину и ужинать не стал.
А Мокшей покрутился еще по избе, да и вымелся на село, к своим фарисеям-охальникам, лясы точить да песни горланить.
Село Оравка было зажиточное, вольное, сытое. Полсотни домов, и все справные, ладные, что твои туеса, у каждого домка хозяйство, люди скотину держат да в земле копошатся. Такому селу вынь да положь, и церкву надо и мельницу. И заимка была, как же без заимки-то.
Заимку эту, стоящую у села на отшибе, да еще и за рекой, выпросила Таиса Востришина у своего мужа, тоже портняги оравчанского.
Случилось это как она увидела, что сынок ее первенец, Корнеюшка с таким изъяном, с меткой такой нехорошей, народился.
— Не след тебе, было, девка, в тягости бегать на пожар смотреть, — судачили сельские бабы у колодца. — Вот у тебя мальчонка-то и вышел с ликом таким, будто пожарища дымом обдутый.
Поняла тогда Востришиха, что сынок так и будет на всю жизнь обиженным, а и было по чему убиваться, — ото всей его правой половины лица и до самых ключиц взяло его родимое пятно, темно-коричневое, рыхлое, страшное.
На волчанку похоже, а только кожу не съедает, но с непривычки испужать — запросто.
Вот, чтобы злые языки не дразнили дитятю, да чтобы догадки одну досаднее другой не строили, и переехали за реку Востришины. Там и второго сына народили, а к труду приучить не успели — померли.
Корней и обещал сам им об меньшом брате заботу нести, да и правда, о ком ему еще думы думать, как не Мокшее, он же его семья. Ведь своей семьи, да с ликом таким — о чем тут и думать, не завести никогда.
Сколько раз проклинал Корней пятно свое родимое, кое, будто не на образ его легло, а на всю жизнь его. Нет, нет, забудет, а как вломится с гуляний братец меньшой, начнет денег требовать, да напомнит, что с таким страхолюдом только он, Мокшей жить-то и может. Не то, даже кошка от него сбежала бы, отплевываясь.
Задумался Корней, сидя в каморке, за своим портняжьим столом, уперив взгляд в развешанные по стене холсты да лекалы-мерки.
Как что пошить, да покрасивше, так селяне к Востришину на зареченскую мызу и шли. И девки, коих не пугало лицо Корнея, родимым пятном застланный, и бабы, которые сами шить не успевали, за детьми да хозяйством ходившие, и мужики, то бобыли одинокие, а то и помоложе, кто мамкиным шитьем недоволен был.
Так что, в хозяйстве у Корнея всякая снедь водилась: кто денег не накопил, да у кого работенка была мелкая, так те несли в уплату и сальцо, и яички свеженькие десяток-другой, а еще — мед с таежной пасеки, а на леднике, у Корнея можно было и молоко с маслицем отыскать, и соленья с вареньями.
Только на мельницу Корней ходил сам.
Зерна полмешка — вот и повод к Юстину наведаться.
Хоть и ворчал брат Мокшей, что лучше бы подкопить мучицы, одолжить у дядьки Семизвона лошадь с телегой, да и сразу все, скопом смолоть, лишь головой мотал Корней.
— Небось, мечтаешь, что коли праву сторону образины своей волосьями завесишь, так Юстин с тобой как с человеком говорить станет? — подковыривал Корнея меньшой. — Хренушки тебе, вот высмотрит он все, колдун, да и проведет тебе экспери… экп… муть свою черную на тебе проверять будет! — так и терзал его своей краснобайской скороговоркой толстопятый Мокрей. Так и раздалбывал ему голову, в уши жужелицей вползая.
На самом деле, нравилось Корнею на Юстина смотреть, как тот работал, как ловко зерно поддевал, в жернова ссыпал. Мука потом выходила, словно бы Юстин сам ее сотворил, как бы Корней из куска холстины бесформенной, армяк фасонистый сгоношил.
И неправда была, неправда мокшеева завистливая, что Юстин примерялся к портняге с делами колдовскими. Нету на мельнице колдовства-то. А есть он, Юстинушка — ладный, широкоплечий, волос густой да рыжеватый, лицо гладкое, безбородое, и глаз — синий, пронзительный. И ходит, и говорит, складно, как душмянистые земляничины на травинку нанизывает.
Думал так Корней, думал, да и надумал на мельницу еще разок сходить. Плесканье Толбы в плотине послушать, да на работу мельника глазком глянуть. Голосом его отогреться.
— Пришел, Корней, — и в самом деле, голос Юстина — теплый, да мягкий. Мельник же, около зерна да хлеба ходит, вот голос и соответственный.
— Поди, покамест, в горницу мою, я закончу и поразговариваем, ежели что.
— Не прячешь ты копеечки свои, — кивнул Корней на рассыпанные по лавке кружочки — дневную выручку с мельницы. — А то как я возьму, да обкраду тебя?
Засмеялся Юстин, будто те же копеечки звонко с лавки посыпались.
— На кой тебе меня обкрадывать? Али в деньгах нужда?
— Да брат мой любомудрый, — сказал портняга, а сам кудри свои приглаживает, на правую сторону залепливает, чтобы пятно темное ими прикрыть, не так видно чтобы было. — Он как начнет фарисейничать, так только и сыпет, копейка рубль бережет, копи, братец, я у тебя, мол, один, меня кормить надо сладко, да одевать не зябко.
— Дурачина твой Мокрей, — как отрезал Юстин. Сам муку высыпал в мешок, отставил его к порогу амбара. — А ты…
Отвернулся Корней, засмотрелся в приоткрытую дверь мельничного амбара.
Вечер уже уставил свои правила над Оравкой, небо над селом вытянулось ввысь и заплескало круто заваренной синевой, вода отразила небесный темнеющий свод, а в затухающей вечерней зорьке далеко в деревне забрехали собаки.
— Ты такой … — проговорил Юстин. — Ласковый словно. И смотришь так, без злобы или зависти. А ведь тебе бы прямая дорога спиться или охамиться была, так нет. Смотришь, будто рукой по сердцу гладишь. И думаешь про смысл всего, что есть вокруг, я ведь знаю, чувствую… Сколь разов хотел тебе сказать многое, да все тянул, боялся тебя разбередить, мало ли…
Растерялся Корней. От лавки отошел, а сам и руки куда деть не знает, и сказать что, не ведает.
— Лапоть ты мой… с хутора, — Юстин кудри от лица корнеева отвел и в глаза заглянул. — Лапоть веревошный… Корнеюшка…
Отпрянул Корней, как пружиной подкинутый. Не разговаривал так с ним никто, разве что маменька в детстве, ласково так по имени звала, так то уж сколько годов прошло, а теперь, вот, сам Юстин зазывно смотрит.
— Погоди, — тут ему в голову идея-мысль пришла, как стукнула изнутри.
Подбежал к жерновам мельничным, да и давай мукой лицо посыпать, как бы припорашивать белым. Чтобы не отпугивал Юстина образ его с пятном-то родимым, чтобы казался ему Корней красивым и желанным, еще больше желанным!
Ничего Юстин не сказал, а только обнял портнягу и поцеловал жарко.
Всю ночь вода в Толбе бурлила, потихоньку, то поднималась, то опускалась, колесо мельницы то крутилось само по себе, то медлило, словно уставая.
Пришел на завтра Корней к себе на заимку, а меньшой дрыхнет в своей печной берлоге, а по избе смрад похмельный, хоть святых выноси!
— Опять наколобродился, Мокшей? — урчанье в ответ, день за полдень перевалил, а тот, как таракан запечный, бездельный. — Что же ты, хоть бы одежу улошную скинул, а то так и лезешь на печь в грязном.
— Цыыц, опять ты тут с проповедями!
Из-за печной занавески показался зад Мокрея, едва не свалившись, выпятился-таки, на свет божий.
— А ты чего это с рожей своей наделал? — Мокшей любомудрый приоткрыл один глаз мутный, на луч из оконца прищуривая. — Бела она у тебя, как есть бела, что мука … Мука? — окончательно проспался. — Это колдун тебя твой … вот так дела…
Не поверил этому бормотанью портняга. А хотел сильно, поверить-то.
— Несешь ересь, что на сырость плесень, — и по-тихому, да и в сени, где то самое зеркало висело, которым Мокшей ему в лицо давеча тыркал.
И ведь не сбрендил меньшой, правду в этот раз сказал. В помине того дымного родимого пятна на лице у Корнея не было.
Белое и чистое, правда, как мучное. Если бы не знакомые кудри надо лбом, не в жизнь бы себя в зеркале Корней не признал.
— Как он тебя, а? — насел меньшой. — Что у тебя взамен выцыганил? Копейкой тут не отделаться, тут рублям уж счет пошел! Вся твоя экономия-бережливость коту под хвост, я теперь совсем голый-голодный остался!
— Да не … — начал было Корней, а тут от двери как холодом пахнуло.
Смотрят братья, а на пороге Юстин стоит.
— Что тут с тобой разговаривать, — это мельник сразу таракана отбрил. — Перед козюлькой, хоть черт с фитюлькой.
Глянул на Корнея пронзительно.
— А ничего получилось, лучше и не придумаешь, — сам себя похвалил. — Вот так и будет от этого времени.
Громыхнуло тут, будто гроза осенью разошлась. Поднялась вода в Толбе, схлынуло льдом с вершин таежных, заоблачных, как бы кто подтверждал то, что Юстин с Корнеем сладили.
И ушли из села мельник с портнягой.
Велика Сибирь, места много, чего им тут пересуды всякие слушать, да взгляды косые ловить. Рукастым и головастым, оно везде хорошо жить.
Ушли.
А бездельный таракан Мокрей, пока запасы братовы подъедал, а опосля и в село побрел.
Сидит сейчас, лудить прохудившиеся самовары учится. Не вышло из него сотворить ни черту сродника, ни богу угодника. Так уж, что получится, может, не криво, так и сойдет.
И без любомудрия.