*
Кожа трещит и расходится обугленными лепестками, неровно-багровыми цветами с оборванными краями и чёрными пустотами скомканных середин, черными корнями вокруг белых-белых костей, глубже, пеплом под папиросную кожу. В лёгких дым, острый, наждачкой по горлу и тоже вглубь, в оборванную запертыми в ней криками глотку, чтобы свернуться клубком, ниже и ниже, едким покрывалом вокруг золотого ядра. Вэнь Цин молчит, стискивает зубы до подкатывающей тошноты и тисков на висках, сквозь слезящиеся глаза, алые, с лопнувшими капиллярами, вглядывается в точно такое же алое солнце. Под ногами скрипят и ломаются (дрова ли? её собственные кости?), во рту сухо и гадко, с горечью и серой на кончике языка; слёзы высыхают, не успев скатиться до подбородка, плавятся в разгоревшемся пламени. Её пальцы дрожат, истончённые месяцами голодной жизни на проклятой горе, поджимаются беспорядочно, дальше, как можно дальше от беспощадного пламени; под ногтями пепел-пепел-пепел. Под ней толпа, усланные разномастными тканями клановых ханьфу ступени, облитые заревом уходящего солнца; золотисто-белые одеяния, умытые кровью заката. Перезвон сбруи тонкий, шепот многоголосый, перекатывающийся от ликующих возгласов до погребальной тишины; её язык кровоточит, распухший и неповоротливый, исполосованный рвущимися из глотки криками; кисловатый привкус металла с каждой секундой всё крепче, но Вэнь Цин упрямо не выпускает и звука: она не уйдёт побеждённой. Рождённая среди неугасаемых огней ордена Цишань Вэнь, Вэнь Цин горит; взаймы взятое время утекает сквозь в кулаки сжатые пальцы.Над Безночным городом заходит солнце.
***
Вэй Усянь падает. Небо тяжёлое, дымчато-серое, будто вечным плачем увитое, покрытое чернильными тенями туда-сюда снующих ворон. Их тут тысячи, висят на чёрные осколки разбитым зеркалом, крячут охрипшими горлами насмешливо-жалобно и разбитыми клювами щелкают, антрацитовыми глазами, саму бездну отражающими, чьи-то останки выискивают, тёмные прорехи в бескрайней пустоте. Крик застряёт в глотке, вырывается лишь слабым вздохом, затерявшимся в пропитанном злобой и отчаяньем воздухе. Вэй Усянь вязнет, движется в одночасье слишком быстро и слишком медленно, будто уже потерянный среди этих проклятых гор; из Погребальных холмов не возвращаются. Земля оказывается слишком близко; кости звенят и крошатся, рассыпаются позвонок за позвонком от удара, остро заточенными клыками впиваются в мышцы и рвут изнутри, словно он глиняный сосуд, превратившийся в град неровно сколотых черепков; хотелось бы кричать, но в горле только комья собственной крови, кисло-сладкой, будто он уже гнить начал, растекшись бесформенной жижей по каменистой почве. Под веками темно, с алыми вспышками болезненных искр, а в ушах тихо-тихо-тихо, пусто, мертво — до подножья гор пустозвонные крики костлявого воронья не долетают. Вершины Погребальных холмов нависают совсем безразлично, бесцветно-серые на фоне такого же серого неба, безучастные, хищно-острые во мраке, подёрнутые странным вязким туманом; ждут, когда от него останутся наконец лишь нагие переломанные кости, вросшие в беспочвенный грунт, когда он сам наконец их частью станет. Вэй Усянь сплёвывает сгусток крови и упрямо впивается пальцами в пропахшую смертью землю.*
Мёртвые любят кричать; жадные до любых отзвуков прежней жизни когтятся и воют, будто это им поможет сквозь влажную почву обратно к солнцу и теплу пробиться. Среди безликой тишины Погребальных холмов они еще громче, до кровоточащих ушей: запертые в вечном цикле собственных смертей и битв, на ошметки истерзанные отрицательной энергией, вываренные в ненависти. Вэй Усянь кричит тоже, бездонно-чёрными ночами, задыхаясь в вязких тучах чего-то тёмного и склизкого, что любит пробираться под веки и под кожу, тугими клубьями укладываясь там, где с недавних пор лишь воющая пустота и холод-холод-холод, могильно-мёртвый, промозгло липнущий к костям. Тени пляшут перед распахнутыми глазами, покрасневшими, иссохшимися, и на обратной стороне век тоже, невообразимо-темнее самых тёмных углов; проскальзывают внутрь и шепчут прямо в уши, многоголосые стоны набатом на подкорке вместе с голодным воем призраков, безразличных ко всему, кроме ярости, жгущей не хуже вэньского клейма. В глотке сухо и отдаёт металлом, кровью из потрескавшихся губ и пылью усеянной костями земли; голод селится под ребрами знакомой, но на годы забытой дырой с разорванными краями, что с каждым днём только глубже становится, выворачивая наизнанку. Под серым мехом на костлявом теле по-кроличьи быстро бьётся крошечное сердце; плоть под стёртыми пальцами расходится довольно легко, сырое мясо жилистым комком на зубах, а затем в желудке. Если знать где искать, в Погребальных холмах есть что проглотить: пойманное ли среди каменистых уступов или вскопанное из рыхлой земли после нескольких воюще-голодных дней, уже не имеет значение. Во рту отдаёт гнилью в любом случае. Свист рвётся из давно стёртой глотки пронзительно и надрывно, слишком громко для устоявшейся бестелесной тишины; может, потому мёртвые и замирают, что кто-то теперь громче их самих на последнем выдохе воет. Вспениваются мгновенно, рвутся под кожу холодными ошмётками призрачной плоти к холодным измождённым человеческим костям, злобой по венам к горячему сердцу. Вэй Усянь свистит снова, на этот раз длиннее и медленнее, собственные боль и отчаяние вливая в давно оглохшие уши; не просит — мертвые не помнят жалости, — но обещает: месть и сорванные наконец оковы. Погребальные холмы слушают: на удивление живое спустя столько дней сердце и отхаркивающее кровавую слизь горло. Погребальные холмы соглашаются.***
У костра тепло; пряно пахнет дымом, и мелкие искры то и дело срываются в пляс, тянучись хотя бы на цунь ближе к небу. Пламя танцует, разожжённое на могильной земле, отбрасывая желтоватые блики на лица собравшихся Вэней. Вэй Усянь ухмыляется немного грустно, сокрытый тенями: Пристань Лотоса тоже горела, полыхала, будто огромный погребальный костёр, окрашивая ночное небо в багровое, словно раскалённое, зарево. Огонь убивает. Сжигает плоть и плавит кости, оставляя позади лишь горы пепла; он хорошо это усвоил во времена Аннигиляции Солнца, когда натыкался на очередное разрушенное отступающими Вэнями поселение, когда поднимал из-под выжженной дотла земли полуобглоданные пламенем трупы, до краёв наполненные яростью и ненавистью, когда под палящим солнцем Безночного города соединял две половины Стигийской Тигриной Печати, стремясь наконец положить конец войне. И всё же… Огонь дарит тепло. Мягко укутывает продрогшие кости и трещит ненавязчиво, будто дополняя мелодию, напеваемую бабулей Вэнь. А-Юань у неё на коленях улыбается, озарённый мягким оранжеватым светом, и сам тоже принимается мурлыкать простенький мотивчик, радо подставляясь под сморщенную руку, скользящую по его волосам. Вэнь Цин хлопочет у котла, закатав рукава грубого платья и собрав волосы в тугой, несколько растрёпанный пучок; за эти несколько месяцев на Луаньцзан её лицо стало будто бы ещё жёстче, острее, руки огрубели, а под ногтями осела могильная земля, как и у всех в их поселении. Вэнь Нин появляется рядом бесшумно, тоже укутанный тьмой и вечно дрожащими тенями. В его руках охапка дров и веток, которую он кладёт у костра, прежде чем усесться недалеко от сестры. Четвертый дядюшка бормочет и ругается вполголоса, пытаясь починить сапку, и Вэй Усянь вздыхает, понимая, что этим ему придётся заняться самому. Над головой качаются фонарики; сделанные из простенькой красной бумаги, они дрожат на ветру, иногда сталкиваясь и сминая свои бока; свет от них теплый, уютный, странно-подходящий извилистым горным тропинкам Луаньцзан. Песенка затихает, и Вэй Усянь, не раздумывая, подхватывает незамысловатую мелодию на флейте под радостный гомон Вэней. А-Юань ловко перебирается к нему на колени, сжимая пухлыми пальчиками отворот его ханьфу и лукаво заглядывая лицо. Вэй Усянь в ответ корчит рожицу, не переставая играть. Продолжает песенкой из Юньмэна, которую сам часто слышал на площадях во время празднеств и фестивалей, затем смешливой любовной балладой, за которую Вэнь Цин больно щёлкает его по лбу. Суп в его миске пресный и далеко не питательный, но всё равно теплый, с кусками выращенного ими самими редиса. Вэй Усянь съедает половину, запивая дядюшкиным фруктовым вином, и отдает остальное А-Юаню, следя, чтобы мальчик точно наелся. Мальчишка засыпает у него на коленях, убаюканный тихим гомоном взрослых, и Вэй Усянь накрывает его полами своего ханьфу. Ночь тёмная, но фонари продолжают гореть, даже когда костер превращается в тлеющие угольки. Вэй Усяню тепло.***
Погребальные холмы безмолвствуют, пустые и серые, покрытые тонким слоем пепла, вывернутые гнилым нутром наружу: сквозь могильную землю пробиваются и тянутся к далёкому-далёкому солнцу кости и ошметки выжженных растений вперемешку; цепляются за сапоги и тянутся упрямо, будто жилистые мертвецкие руки. Хилые хижины, прораставшие из сухой, комковатой земли в прошлый раз, теперь сливаются с сумерками до черноты обугленными краями, разломанные на кривые и щербатые, будто чьи-то гнилые зубы, щепки. Крови нет; проклятая земля жадно впитала всё до последней капли, сомкнувшись безразличным склепом над всем, что не успело догореть, втоптанное в неё сотнями и сотнями сапог, похороненное глубоко внутри, точно осколки раздробленной кости в кровоточащей и растерзанной плоти. Может, оно и к лучшему, что не видно отголосков когда-то едва-едва теплившейся здесь жизни: так исполосованному горем сердцу хотя бы на мгновение поверить удаётся, что смерть своё забрала уже давно, что оно своё отболело, и теперь вновь каменным панцирем покрыться может. Холодно. Слабый ветер, больше похожий на чей-то холодный и зловонный вздох, катится мимо, задевает белоснежные одеяния, ятря и без того расползшиеся багрецом по спине полосы, будто бы дразня: тихо и злобно. Лань Ванцзи плевать. Плевать на боль, на сковывающие каждый шаг раны, на струящуюся по спине кровь — тёплую и вязкую, на угрожающе-звонкий купол тишины, за которым тысячи голодных и разъярённых криков, бессвязных плачей и мольб, затерянных, истерзанных душ, лишившихся своего единственного хозяина. Плевать, потому что у него надежда давно больная и хилая, пахнущая скорее разложением, чем чем-то светлым и чистым: Лань Ванцзи уже долгое время не Вэй Усяня, а одну на них двоих могилу ищет; ему в Погребальных холмах умирать сладко, не страшно.*
Костлявые пальцы впиваются в плечи, сдавливают до хруста, да там и остаются; тени льнут ближе: к коже и под нее, насмешливыми ухмылками в уши, голодным воем под сердце. Лань Ванцзи тяжело оседает на землю, хрипит пересохшим горлом и понять пытается, как Вэй Усянь в этом месте три месяца в одиночестве скитался, как потом на этой проклятой горе жизнь для себя и нескольких десятков людей из пожухлой травы и могильной земли строил? Как нашел в себе силы заглушить полные ненависти вопли призраков, вытравить их из себя, подчинить? Какую часть себя оторвал безвозвратно, чтобы вернуться туда, откуда ещё никто не возвращался? Холодно. Мертвецы вдруг замолкают, убирают крючковатые пальцы и соскальзывают фантомным грузом с кровью пропитанных плеч; мёртвый воздух пахнет кислым металлом и жжёной плотью, но ещё сырой землёй и дымом, который бывает лишь над котлами с похлёбкой. Шуршит и на миг вспыхивает чудом уцелевший, запутавшийся в ветвях искорёженного дерева фонарик. Он красный и хрупкий, непозволительно-тёплый для мёртвых троп Погребальных холмов. Лань Ванцзи слышит плач: истощённый и тонкий, он лишь чудом доносится откуда-то снизу, затерянный среди трухлявых и серых деревьев на склоне. Что-то касается его впившихся в землю пальцев, манит настойчиво, зовёт туда, вдаль, вниз по склону и глубже в редкий лесок, шепчет, что там ещё осталось что-то живое: последнее бьющееся сердце давно мёртвой горы. А-Юань… Под ногами крошится и осыпается земля, и Лань Ванцзи то и дело спотыкается, цепляясь руками за ветхие стволы деревьев, прорываясь всё глубже и глубже в странно-голый лес, лишь бы быстрее добраться к ребёнку. Перед глазами вдруг мелькает алая лента — кровавым росчерком поверх выжженной черноты и мёртвой серости — с потрёпанными, несколько обугленными краями; Лань Ванцзи прижимает её к себе, будто величайшее из сокровищ, сжимает беспомощно на мгновение, а потом прячет в широких рукавах своего одеяния. А-Юань находится в дупле, сжавшийся в комочек, испуганный и потный, сгорающий в лихорадке. Он замолкает, смотрит болезненно-мутными глазами и вцепляется в воротник белого ханьфу; выдавливает осипшим голосом осторожное «Сянь-гэгэ?», прежде чем опять окунутся в беспамятство. Лань Ванцзи прижимает к себе хрупкое тельце, безнадёжно пытаясь хоть немного согреть ребенка; кутает мальчишку в верхний, несколько окровавленный слой одеяния, прежде чем встать на меч и поспешно направиться обратно в Облачные глубины. Всем известным богам молится, лишь бы А-Юань ещё немного потерпеть смог. Красноватый огонёк в фонаре тухнет; Погребальные холмы вновь погружаются в безмолвную сизую тьму.***
Пахнет озоном; белёсые всполохи молний то и дело разрезают грузный, увитый тучами небосвод. Темно, и в пещере дрожат две зажжённые свечи, отбрасывая на стены дрожащие отблески. Вэй Усяню нравится гроза, потому что пусть даже ветер завывает особенно голодно, Погребальные холмы впервые за долгое время пахнут чем-то свежим и живым. Раскаты грома, рыкливые, словно драконье дыхание, проносятся над сводами пещеры и укатываются всё дальше и дальше за чернильно-тёмный небосвод. — Сянь-гэгэ! — раздается вдруг приглушённо и испуганно, и кто-то дёргает Вэй Усяня за полы ханьфу. А-Юань растрёпанный и полусонный, с трогательно-большими, ясными глазами, жмётся ближе к нему, незаметно преодолев расстояние от самодельной кровати Вэй Усяня до места, где заклинатель склонился над очередным изобретением, окружённый несколько помятыми листами бумаги. — Что такое? — Вэй Ин отрывается от работы, усаживая мальчишку себе на колени и прижимая чуть ближе к груди; ребёнок дрожит и его сердце колотится, мелко-мелко, будто у тех самых кроликов, что он когда-то подарил Лань Чжаню. — Ну же, скажи своему гэгэ что случилось, и я обязательно тебе помогу. Не могу же я позволить столь милой редиске ходить расстроенной? — Страшно, — выдыхает ребенок и ёрзает немного, глубже пряча лицо в складках одежд Вэй Усяня; пахнет нагретой солнцем землёй и чем-то холодно-острым, но вместе с успокаивающе скользящими по спине руками запах приносит небывалое чувство защищённости. — В горах с людьми в золотом часто бывали грозы; тот, кого забирали во время дождя, не возвращался. Нина-гэгэ тоже увели в дождь. Вэй Усянь замирает, закрыв глаза и крепче прижав к себе мальчишку, и сам невольно вспоминает заплывшие от синяков и заклеймённые лица, звон кандалов и надменные взгляды надсмотрщиков, толпу изголодавшихся мертвецов с впалыми щеками и изломанными костями, в ошмётках вместо одежды, использованных вместо наживы Вэнь Нина и его семью, затравленные, до смерти перепуганные взгляды на тропе Цюнци. Ярость клокочет где-то в лёгких и глотке, подпитываемая завитками тёмной энергии, но он душит её в зародыше, целуя А-Юаня в макушку. — Всё будет хорошо, — произносит тихо (себе ли, ребенку?), раскачиваясь немного и продолжая гладить малыша по спине. — Не стоит больше боятся, твой Сянь-гэгэ позаботился о людях в золотом. Они уже не навредят тебе. Никогда. Обещаю. — А Нину-гэ? Цин-цзе? Четвертому дядюшке? Бабуле? — На детском лице столько искренности и безграничной веры, что Вэй Усянь чувствует, как в глазах собираются слёзы; немного дрожащими пальцами сжимает чужой нос и треплет волосы. — Им тоже. Сянь-гэгэ защитит всех вас, чего бы это не стоило, — сам себе клянётся в этот момент, что ни за что не сдастся, до последнего вздоха бороться будет за жизнь каждого из им спасённых Вэней. — Ну всё, хватит грустить, А-Юань. Раз уж сегодня не выйдет посадить тебя в грядку и полить, чтобы ты ещё немного подрос, давай Сянь-гэгэ тебе сыграет, хм? — подхватывает мальчишку поудобнее, доставая флейту. А-Юань оказывается быстрее: весьма проворно выхватывает Чэньцинь из рук Вэй Усяня и засовывает кончик в рот, сжимая зубами и пуская слюни по всей длине инструмента. — Чэ-пфсинь! Чэ-пфсинь! — переводит радостный взгляд на Вэй Усяня, ещё крепче впиваясь зубами в флейту; Старейшина Илина снова не сможет играть, пока инструмент не просохнет. — Ай-я! А-Юань! Ты же хотел, чтобы я тебе сыграл! Как же мне это теперь делать? — Спрашивает будто серьезно, приложив палец к задумчиво поднятому подбородку, но в глазах искры плохо скрываемого веселья. — Когда мы были в Илине с Лань Чжанем, стоило ему что-то сказать единожды, ты тут же его послушал! Меня же ты, сколько бы я тебя ни просил не слюнявить Чэньцинь, слушать отказываешься. Где справедливость? Неужели любишь богача-гэгэ больше меня? — Произносит с притворной обидой в голосе. — Он купил мне бабочек, — предоставляет вместо ответа А-Юань, на мгновение вынув флейту изо рта. — Сянь-гэгэ, лучше спой! Вэй Усянь смеётся заливисто, как давно уже не смеялся, размышляя, что именно спеть бы. Колыбельных своей матери он уже не помнит: их в его памяти давно заменил нежный голос шицзе, которым она его успокаивала после очередного кошмара. Он знает много песен из Юньмэна, но они все слишком веселые для нынешнего настроения, рождённые для того, чтобы разноцветным покрывалом разлетаться над площадями Пристани Лотоса во время празднеств. На ум вдруг приходит мотив, тихий и нежный, будто погребённый где-то в глубинах памяти, теплом отзывающийся под ребрами. Вэй Усянь не помнит, где его мог бы слышать, такой непривычный для него самого, но чем-то напоминающий плавные, успокаивающие мелодии Гусу. Сам того не замечая, начинает напевать, немного раскачиваясь в такт песне. А-Юань снова немного ёрзает, устраиваясь поудобнее, и вскоре закрывает глаза, убаюканный нежными переливами. Вэй Усянь улыбается, не переставая мурлыкать, и осторожно перекладывает ребенка на свою подстилку. Раздаётся особенно громкий раскат грома, но А-Юань только хмурится во сне, крепче сжимая рукав чужого ханьфу; Вэй Ин издаёт маленький смешок, и снимает верхний слой одежд, укрывая им мальчика. Приглаживает непослушные вихрастые волосы и на мгновение оставляет ладонь на пухлой щеке. У него есть сын. Его призраками и кошмарами изъеденное сердце всё ещё может любить. Вэй Усянь вздыхает и поднимается с лежанки, возвращаясь к своему изобретению. На омытом дождем небе понемногу проступают звезды.***
Темно. Тело болит и плавится, дрожит разбитыми костями, окунутое в смолянисто-густую тёмную энергию; она клубится меж ребер и поверх кожи, сращивая края кровоточащих порезов и оставленных мечами дыр. В голове пусто, туманно и липко, будто кто-то опрокинул чан с топлёным сахаром; призраки мечутся по углам сознания, разгорячённые недавней бойней, голодные, вечно-жадные до живительного тепла, воют, ненасытные. Стигийская печать тоже воет, рычит утробно, напоённая кровью, и скалится злобно, с хрустом ломая все барьеры внутри Вэй Усяня. Он закашливается, внезапно приходя в себя, сцепливает зубы и велит чудовищу замолкнуть, сгинуть обратно в вязкую тьму; дрожью пробитыми пальцами раздирает Печать обратно на две половины, игнорируя её кровожадные вопли, и прячет в рукава. Вэй Усяню холодно; усталость свинцом разливается в теле (последние силы только что вытянула печать), инеем покрываются задубевшие кости. Закрывает глаза, сворачиваясь клубком на подстилке и собственным прерывистым дыханием пытается заглушить шепотки и крики у себя на подкорке. Краем уха слышит, как кто-то входит в пещеру: неторопливые шаги и звон посуды, плеск воды. Он открывает глаза — немного слезящиеся — и щурится в полутьме, пытаясь разглядеть размытый силуэт. — А-Ин, — человек подходит ближе, усаживается на край его постели и кладёт шершавую сморщенную руку ему на щёку; бабушка Вэнь. — Ты проснулся. Вэй Усянь хочет отвернуться, выколоть себе глаза, чтобы не видеть участливое старческое лицо, закрыть уши и не слышать ласкового голоса, потому что подвёл, всех их подвёл, и теперь Вэнь Цин и Вэнь Нин… События безночного города в его голове летят смазанными пятнами, серыми, с насмешливым багрецом и горечью на кончике языка. Шицзе… Как мог, как мог потерять контроль? Как мог позволить ей отдать за него жизнь? Какое право имел дрожащими руками сжимать безжизненное тело? Горло сдавливает непонятным хрипом, больше подходящим мертвецу, чем живому, а по лицу катятся слёзы, горячечные и горькие; на потрескавшихся губах оседают едкими солоноватыми каплями с металлическим привкусом крови и пепла. — А-Ин, — голос зовёт снова, и рука проходится по его щеке, собирая скатившиеся слезы. — Всё хорошо. — Как может быть хорошо? — выдавливает зло и разбито сквозь ком в горле. — Как может быть, если они мертвы? Все погибли! И Вэнь Цин, и Вэнь Нин, и шицзе! Что мне теперь делать? — обречённо прячет лицо в ладонях и выдыхает тихо неотвратимое: — Они за нами придут. После той бойни, что я учинил, уж точно. — Я знаю, А-Ин, знаю, — бабуля приглаживает его спутанные волосы. — Но это не важно. Мы с самого начала жили одолженным временем. Ты подарил нам целый год. Этого достаточно. — Как может быть? — спрашивает растерянно и жалобно, будто ребенок. — Когда-нибудь ты поймешь, А-Ин, — взгляд старческих глаз до бесконечности теплый и ласковый. — У нас к тебе всего одна просьба. Когда придет время, хватай А-Юаня и беги, спаси хотя бы его. — Как я могу оставить вас умирать? — вырывается сипло и надорванно, полузадушенным криком сквозь пересохшие губы. — Наше время давным давно пришло. А вам с ним ещё стоит пожить. — Но! — сам себя обрывает, заходясь в приступе кашля и на пол сплёвывая сгусток застоявшейся крови. — Спи, А-Ин. Ты ещё не оправился, — вновь проводит по щеке морщинистой ладонью и повыше подтягивает тонкое одеяло. Вэй Усянь хочет вскинуться, вцепиться ей в ладонь и обещать, что не уйдет, не бросит их на этой проклятой горе, но усталость свинцом разливается между уставших костей, пригвоздив тело к лежанке. Принесённый бабушкой Вэнь фонарь отдаляется всё больше и больше, утопая в черноте пещеры. Вэй Усянь закрывает глаза.***
Они спят — измученные тела и хрупкие кости, папиросно-тонкая кожа и полусгнившие ошмётки плоти — погружённые в мёртвую-мёртвую багрецовую жижу, спрятанные в чреве проклятой горы, будто в утробе матери,