ID работы: 9845656

Легкое дыхание

Слэш
NC-17
Завершён
43
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Маячок на крыле мигал алым. С частотой сердечных сокращений. Спокойного биения пульса спящего человека. Наверное, в салоне и правда кто-то спал. Наверное, кто-то и правда был спокоен. Николаю сложно было представить такое. Представить покой. В слове покой ему слышалось сейчас что-то свинцовое, что-то угрожающее. Слово «покой» сочеталось со словами «вечный», «больничный», «медикаментозный». Он боялся такого покоя. Отца ему (им, младшему брату – тоже) не показали. Но говорили, что чуть меньше суток, пока не… пока не случилось, он лежал в медикаментозной коме. Врачи думали, что так его можно будет спасти. Врачи ошибались. Миша, мелкий, не спал сейчас тоже. Потому что боялся и не хотел или потому что хотел, но не мог – не все ли равно. Он трещал клавишами своего «Тетрис», строя из блоков разной формы зыбкие жидкокристаллические замки… И когда Николай заглядывал ему через плечо, чтобы оценить, как идет игра, он думал, что «Тетрис» хорошая метафора для их жизни: все подобралось идеально, сложилось так, как (кому-то) было надо – и вот исчез целый уровень их замка. Фундамент. Суть. Что теперь делать, Саша? Что теперь делать, мама? Что теперь делать, отец? Он вспоминал сухие, болезненно яркие глаза матери, обнимавшей их у выхода на посадку – и понимал: никто не знает, что делать. Взрослые не знают, что делать. А отец, кажется, и вовсе никогда этого не знал. Он прижался виском к иллюминатору, и алый маячок принялся морзянкой – точка, тире, точка, тире – выкалывать S-O-S у него на сетчатке. – Коль… – брат бросил игрушку на свободное третье кресло у прохода, сунулся под руку, как птичка под крыло, прижался. Ему скоро четырнадцать, но вел он себя иногда совершенно по-детски. – Коль, нас там тоже убьют? Вел – по-детски, а думал – нет. Николай чуть было не сказал ему: «Я не знаю, Миш. Я – не знаю. Я сейчас завою в голос, вскочу, сделаю что-нибудь с собой, только бы не болтаться в этом неведении между Пулковым и Шарлем де Голлем, между Ленобластью, где на парковке у нашего недостроенного загородного дома расстреляли отца, и Парижем – где нас вроде бы должны спрятать, но может быть, и впрямь убьют… Спроси что-нибудь полегче, мелочь, спроси, трогал ли я уже чьи-нибудь сиськи, что было написано на майках у Тату на Евровидении в Риге – это тоже про сиськи, а еще это забавный способ заставить меня материться – спроси, посмотрел ли я „Стальную тревогу”, а „Аниматрицу”? – скажи, что я отсталый, когда отвечу, что нет. Только не вот это. Не вот это, пожалуйста. Пожалуйста – это „пожалей меня”, так вот, Миша, добрый мой, пожалей!» Ничего из этого, естественно, Мише он не сказал. Миша был младше на два с половиной, а следовательно, это его нужно было жалеть. Тем более, теперь. Когда они собирались приземлиться в чужой стране, где у них не было никого, кроме друг друга. – Мелочь, не дергайся. – Он неуклюже встрепал волосы брата. – Нас там встречают папины друзья… – Он чуть не вцепился себе в руку зубами, когда понял, что сказал. Но исправиться возможности уже не было, поэтому закончил неестественно бодро: – А следовательно, все с нами будет хорошо. Миша, слава богу, ничего про «папиных друзей» не знал. И поверил ему безоглядно. Как верил всем своим старшим всегда-всегда-всегда. Простая душа. Так, кажется, у Флобера? …Друг был один. И не папин. Костин. Он стоял у самого трапа, по которому они спускались одними из последних – потому что Николаю, несчастному неуклюжему идиоту с трясущимися руками, никак удавалось достать их сумки и куртки (в Париже в мае ночью будет прохладно – сказала мама), а Миша ничем не мог помочь из-за роста. Никакой куртки на друге не было, только кажущаяся белой из-за яркого аэродромного света джинса. Белая футболка под этой джинсой. Белая футболка и, – если Николай не ошибался, – пистолет в оперативной кобуре. – Держись за мной, Миш, – сказал он брату. – Пожалуйста, держись за мной. – О! Тезка! – заметив Мишу, прокричал им обоим друг. Глаза у него были такие прозрачные, что могли выпить тебя без остатка – и все равно не заполниться даже на треть. Небрежно отпущенные русые волосы трепал ветер. – Дядь Миш! – радостно заорал брат и чуть не опрокинул Николая. – Ну ты скажешь тоже, «дядь Миш», ты взрослый уже, привыкай, что я «Михаил Андреевич». Несмотря на суровую отповедь, он ласково обнял Мишу, а потом через его голову протянул руку Николаю. – Или «Михаил». Но это для тех, кто не сопливый. Ты очень вырос, Коля. Уже тогда Николай подумал, что вот-вот упадет в обморок, как институтка. Просто из-за того, что ему разрешили вдохнуть. Разрешили почувствовать себя в безопасности. Но по-настоящему это дурнотное предобморочное состояние он ощутил на корне языка, когда в машине ему шепнули на ухо (чтобы не услышал брат): – Мне очень жаль, Коля. Вот как бы встретиться, только б не в таких обстоятельствах. – Ничего, Михаил Андреевич, ничего, – почти беззвучно сказал он в ответ, чувствуя, что губы моментально пересохли (ему ведь разрешили дышать – и он слишком торопливо пытался надышаться безопасностью и неодиночеством): – Саше с Костей там сейчас хуже. Мы держимся. Вы же с нами. – Точно, – ответил тогда Михаил Андреевич Милорадович. – И для тебя, mon beau jeune homme, я Михаил. Mets ç a dans ta tê te. Заруби это себе на носу. Он бы услышал дверь, наверное… Если бы он закрыл двери. Но он прошел сквозь бесконечную анфиладу отсыревающих комнат, как призрак, нигде не находя успокоения, и оставил все двери нараспашку. Они уже тогда отсыревали, эти комнаты. Уже – тогда. Часть окон была затянута серой пленкой, часть вовсе заложена кирпичом, во дворе стояла строительная бытовка, около нее варили кулеш рабочие неизвестной национальности в шапках-петушках… Как же они жили тут все? Кто вообще мог тут жить?! А ведь жили, в недостроенном доме, он и Миша, еще школьники, им просто некуда было деться, некуда сбежать, и отец всегда говорил (а Саша смеялся: не угрожай ему!), что дом по завещанию отпишет Михаилу. Мол, родовое гнездо. Мол, все остальные получат свои мельницы и ослов, а этому достанется кот в сапогах. «Одно дело получить в наследство мельницу и осла, а другое дело – произвести на свет. И то ты, Коля, не мельница, ты каланча, даже здесь не удался». Кто это говорил? И когда? Точно не Саша, тот делал больно иначе. Впрочем, он очень быстро вспомнил автора фразы про каланчу. Потому что тот неожиданно возник в дверном проеме. Тоже как призрак. Все они тут были – призраки, только отец, убитый перед этим домом, – казался сейчас настоящим. – Что ты здесь устроил? Какого черта вообще приехал посреди учебного года? – Хорошо сшитое серое пальто не делало призрак менее массивным. Скорее, превращало его, слегка тестообразного в менее строгой одежде, в гранитную глыбу. Да и голос у Кости, среднего брата, был – как будто камень заговорил. – Задам встречный вопрос, – сказал он из кресла, потрогав за горлышко бутылку, с которой пришел. Демонстративно так, чтобы у Кости не было шанса не заметить, что он пьет. – Зачем ты приехал из Польши? Там не осталось важных дел? – Миша позвонил. Костя поставил свой дорожный несессер какой-то известной марки, «Армани», что ли, у порога, огляделся, ворочая широкими плечами, а не шеей, та почти не двигалась у него, слишком короткая, упакованная в воротник и шарф, как окорок в бумагу. Ему не понравился снег на полу. Ему не понравилась бутылка. Он остался совершенно равнодушен к Николаю. – Какой из? – устало спросил Николай. – Ты сам как думаешь? – встряхнулся Костя. – Его послушать, так ты собрался вешаться в отцовском доме. Он очень о тебе беспокоится, идиота кусок. – Я не собираюсь портить историю дома еще и этим. Мише ведь что-то потом делать с чертовой развалиной. – В Париже не продавали алкоголь, что ли? – Мне есть двадцать один, если ты забыл. Брат сел на корточки рядом с креслом, потрогал бутылку за горлышко – и Николай против воли подтянул ноги под себя, он всегда стеснялся роста при Косте, потому что Костя всегда его за это дразнил. Но Костя не собирался сейчас его дразнить. Делать больно иначе он умел не хуже их старшего. – Со вторым Михаилом я тоже поговорил. – Нет… С губ слетело облачко пара. Почти не заметное, потому что дыхания в Николае осталось на пару вот таких облачков. Голос был почти неслышен, а с потолка сыпались мелкие-мелкие снежинки. Призраки снежинок. Авангард будущей зимы. – Он не запирался особенно, – пожал плечами Костя. Прекрасно услышал «нет», просто решил его не заметить. – Сожалеет. Очень боится, что узнает Саня. На твоем месте я бы тоже об этом подумал, а не прибухивал в чужой недвижимости в гордом одиночестве. – Мне все равно, что будет, если он узнает. Я в конце концов взрослый человек. – Ты не был взрослым человеком, когда все это началось, Коль. Николай выпрямился в кресле, напрягся, как струна. Воздуха перестало хватать совсем. Вернее, он был. Но резал горло. – Не надо. Не надо его… – Ну, будет. Костя со смешком оперся о колени Николая, как опирался бы о каменную балюстраду. Положил на руки квадратный, очень… отцовский подбородок. Посмотрел снизу вверх: – Он же мой друг, зачем мне его топить? Сколько лет это у вас было, Коль? Воздух не резал. Воздух перепиливал. Как пилят решетку ржавой ножовкой. Как отпиливают кость при ампутации. – Тебя интересует, сколько я был в него влюблен – или сколько мы спали? Если второе, то по российским законам я к тому времени достиг возраста согласия и даже вот-вот – совершеннолетия. Надеюсь, ты не притащил сюда диктофон. Но если да – никакого насилия, Кость, никакого растления, все по согласию. – Меня интересует, какого хера ты продолжал общаться с нами и с младшим братом, как будто… никакой хуйни не случилось, как будто чистенький?! – Ну ты, допустим, сейчас тоже меня трогаешь, и ничего… – со звенящей злобой и отчаянием (воздуха! воздуха! хоть немного!) сказал Николай. Весь секрет был в том, что однажды Михаил Андреевич («Михаил», он просил звать его именно так – и, кажется, только Николай звал его именно так, в этом было что-то от избранности) – посмотрел. Ты очень быстро учишься понимать, когда – смотрят, если обычно не смотрят вовсе. Николая иногда видел лишь братик Миша, но Миша плыл по жизни с беспечностью бумажного кораблика в мутном ручейке и просто не успевал замечать еще и Николая. К тому же, даже когда замечал, помочь ничем не мог. Разве что чувствовать поровну. Укрыться одной болью, как одним одеялом перед телевизором. Они часто так делали: «Черепашки-ниндзя», «Мыши-рокеры с Марса», потом «Металлопокалипсис», какой-нибудь боевик с неграми-копами и наконец фильмы для взрослых. Мелкому нравилось. Николаю становилось только хуже. Он только потом понял, почему. Когда Михаил посмотрел. Сперва он возился с обоими братьями. Незаслуженно много, как думал Николай. Незаслуженно… нежно. Как не возятся с чужими детьми. Как в принципе не возятся с детьми, во всяком случае, в том мрачном краю, откуда они прибыли. Там людей расстреливали в автомобилях, взрывали на трассах, душили стропой в подъездах и убивали в затылок в паре закоулков от Сенной… А ласковое «Как ты? Все хорошо?» там можно было услышать только в рекламе мягкого масла или в фильме Стивена Спилберга. Он разбирался с их документами для школы и университетского колледжа. Возил по инстанциям на своей огромной пижонской темно-синей машине. Покупал им горячий шоколад (потому что в мае в Париже по вечерам правда бывало прохладно), булочки и мороженое. С удовольствием ел это с ними. С удовольствием болтал ногами, сидя на балюстрадах, и подарил Мише портативную приставку для картриджных игр вместо надоевшего «Тетрис». Сперва Николай хотел узнать, есть ли Михаилу уже тридцать (Косте было), но потом понял, что ему абсолютно все равно. Взрослый мужчина для него, подростка, оставался взрослым, двадцать восемь ему ли, тридцать ли два. И этот взрослый мужчина отчего-то начал его замечать. Не смотреть еще, но – замечать. Так и вышло, что в театре они побывали уже вдвоем (Миша не любил театр). И прогуливались после вечерних курсов, на которых Николай готовился к университету, тоже вдвоем – с полным и обоюдным сознанием права на это. Иногда на особо узких улочках Николай ходил по бордюру, балансируя своим стаканчиком с какао и школьной сумкой, ловко перескакивал с одного овального ограждения от автотранспорта на другое, точно покрасоваться хотел: смотрите, Михаил, я не только умненький сын безумного отца, у меня все хорошо с координацией, я вообще дружу со спортом, у меня есть разряды, не считайте меня ботаником, не считайте меня неудавшимся выкидышем и без того неудавшейся семьи, хоть вы, хоть вы, пожалуйста, не считайте. В какой-то момент Михаил догнал его – и подал руку. Не потому, что Николай порывался упасть. Просто – подал вот. Чтобы разделить это полудетское безумие, наверное. Ведь не мог же он хотеть просто не оставить Николая одного? Подал руку, вытянулся и вел так, чтобы Николай мог при желании пройтись даже по цепи ограждения (смеялся: «Как кот ученый, хатуль мадан, знаешь эту шутку? Это было в чьем-то, кажется, ЖЖ»), и Николай шел по цепи ограждения, не проливая какао, потому что его – держали. Вот тогда, когда цепь закончилась, ограждение закончилось, пешеходная зона закончилась, и началась – обычная серая жизнь, без безумия, без надежд – Михаил помог ему слезть, взяв за пояс, и посмотрел. Он посмотрел так, что потом, на сколько бы он не уезжал по делам и насколько бы дела, курсы и проблемы одинокого абитуриента в не очень-то гостеприимной Франции не захлестывали Николая, все казалось быстротечным, легким, наносным, не важным. У Николая был этот взгляд. И ощущение теплой руки на поясе. Он носил их в себе, как носят искусственный орган: они продлевали ему жизнь. Делали ее терпимой. Делали ее – ожиданием. «Ты держись, Коль. Ты, пожалуйста, продержись». Чтобы понять, ради чего следует держаться, Николаю потребовалось чуть больше времени. Чуть больше взглядов. И один матч в теннис полтора года спустя. Они могли бы играть друг против друга, но почему-то оба встали напротив тренировочной стенки – и играли парой против сопротивления материалов («Спиной к спине у мачты, против тысячи вдвоем», – смеялся Михаил). Ловкие, поджарые, длинноногие. Русые волосы – в кудри от пота у обоих. У Михаила – перехвачены повязкой. Николай – так, сдувал выбившиеся прядки или смахивал. Оба – в белых теннисках, гольфах и шортах. Ржали, что «как бывший президент». И что Саша бы не оценил (Саша метил в политику). Что если б выбрали Сашу, он ввел бы в моду выездку и конкур – и плакало бы тогда массовое увлечение спортом, потому что коня купить куда сложнее, чем кимоно. Их слаженность достигла в тот момент какого-то апогея. Какой-то черты, за которой – превращение в единый организм. Смотреть в одну сторону. Николай верил этим красивым фразам, которые в его школьном российском прошлом одноклассницы писали друг другу в анкеты. Любить – это не смотреть друг на друга, это смотреть в одну сторону. Отбивая мяч, он подумал, что хочет Михаила поцеловать. Мяч врезался в стену раньше, чем слово «поцеловать» всплыло в его мозгу во всей своей стыдливой наготе. Вышло просто: хочет. Отскок. Поцеловать. Удар чужой ракетки. Хочет. Отскок. Поцеловать. Я хочу его. Удар. Поцеловать. В раздевалке я его поцелую. В раздевалке Михаил лишь скользнул губами, пахнущими табаком и мятной жвачкой, по его уху, когда они столкнулись у ящичка. Не посмотрел. Впервые не посмотрел за два с лишним года их знакомства. И у Николая было только два варианта, почему. Запах мятной жвачки снился ему потом. Запах мятной жвачки привел его к почти самоубийственной, но очень-очень манящей мысли… Он приехал к Михаилу два дня спустя, без своей сумки, только с одной книжкой, купленной на блошином. В черных студенческих брюках и черной водолазке, делающих его, как он знал, непомерно длинным и чудовищно нескладным. Михаил был у себя, курил в окно. Курил, как делал бы в Питере, в каком-нибудь гробу два на четыре метра с видом на ободранную желтую стену, с деревянной рамой и крашеной белым медной ручкой. Только за окном у него при этом был Монмартр. – Mon beau jeune homme? – спросил он, приподняв бровь. Прозрачные глаза ничем нельзя было заполнить до краев, даже Николаем. Особенно Николаем. Маленький Николай потерялся в них давно и безвозвратно. Он молча положил перед Михаилом на стол своего Бунина. – Une respiration facile facilite la compré hension. Так в рекламе говорят. Михаил затушил сигарету и взглянул на Николая снизу вверх, как взглянул бы волк. Не на волчицу. На добычу. – Легкое дыхание облегчает понимание, говоришь? Он зачем-то поскреб ногтем четкое, жирное, черное заглавие книги, потом поднялся и улыбнулся Николаю: – Я в библиотеку, ты можешь присесть. Можешь даже присесть на стол. А вернулся с книгой у груди. Мягко положил ее поверх предыдущей. – Набоков бьет Бунина, как ты считаешь? – Я не знаю. Я не читал «Лолиты», мне она всегда казалась мерзкой. – Она не мерзкая. Но о мерзавцах, ты прав. И о том, как юное существо может добиться чего хочет от взрослого мужчины. – Уверен, что девочка двенадцати лет с вами бы не согласилась. – Тебе не двенадцать. – Мне не двенадцать. Михаил сбросил обе книги на пол, мягко обхватил Николая за пояс и опустил его на стол спиной. Первый поцелуй Николая, первый в его жизни, он ни с кем раньше даже не пытался, получился – перевернутым. Отраженным. Точно они были картами из «Алисы в Стране чудес», точно были с разных полюсов Земли – и при этом так близко, близко, близко. Михаил наклонился над ним, накрыл его рот, накрыл его руки, в защитном жесте поднятые к груди, своими сильными руками, свел крест-накрест. И целовал, касаясь носом подбородка, щекоча лоб своей небрежной, модной русой прядкой. Николай сам схватил его за плечи, когда он отстранился, и понял, что отпустить просто не сможет – пальцы свело спазмом. Горло свело спазмом. Всего его свело спазмом, он был один чудовищный спазм, одно катострофическое желание не размыкать объятие. Михаилу пришлось переместиться, чтобы оказаться у него между длинных голенастых ног, и все это время Николай цеплялся за его плечи, как утопающий. – Тише, тише, тш-ш, маленький, – шептал Михаил. И Николай, который точно не был маленьким уже ни по возрасту, ни по комплекции, ни по сравнению с Михаилом, благодарно гладил его руки. Его оставили в водолазке («Так красиво, ты как модель того гея-фотографа, который снимает юношей в ч/б»), но задрали ее до груди – и это казалось… правильным. Чувствовать эту особую смесь беззащитности и защищенности, когда на тебе нет трусов, но есть водолазка, и тонкий кашемир как-то по-особому болезненно и сладко задевает напряженные соски. Его не тронули, только гладили, только осматривали всего, поцелуи достались даже подколенным выемкам и жилкам в них: «Господи, эти ноги… Коля, ты бы знал, сколько они мне снились на моих плечах. Сделай это. Обними меня ими, ну же». Зато тронуть пришлось ему, и это было довольно… своеобразно. Он стоял на коленях перед Михаилом, голышом, но в водолазке, а тот держал его за волосы, за загривок, не отпуская, заставляя все глубже заглатывать член. Может, это и не считалось изнасилованием в полном смысле (он ведь хотел? он получил!), но если бы знать наперед… Это были очень грубые, очень порывистые, очень хозяйские движения, и он ничего не мог противопоставить Михаилу. Не мог убежать. Не мог отказаться. Как не мог убежать из мрачного и сырого отцовского дома, как, даже уехав в другую страну, никуда оттуда не убежал. Оставалось только расслабить горло, держаться за бедро Михаила и, порывами, за ствол. Сосать, сглатывать, не успевая даже вдохнуть воздуха в перерывах между толчками. – Господи, – бормотал Михаил. – Господи, Коленька. И это странным образом примиряло с унижением и болью. Он ведь хотел. Он ведь правда хотел. Оставалось лишь убедить себя, что хотел именно этого. И залившей рот спермы со сладковатым белковым, вовсе не мятным привкусом – хотел тоже. Не смог удержать во рту: она закапала на пол, заляпала водолазку, живот и – что особенно иронично – обложку «Лолиты». – Малыш? – спросил Михаил. – Ты… – Просто кашель, – очень ровным голосом ответил ему Николай. – Ладно. Сходи в ванную, а я постелю нам в спальне. Последнее, о чем думал Николай все те три года, что они иногда оставались потом в спальне Михаила, пока Михаил его не бросил: так это о том, что он недостаточно чист, чтобы общаться со старшими и с младшим братом. По правде говоря, он не думал о них вообще. Только о том, какого черта он достоин похоти, но не достоин любви. И почему ему не хватает воли от этой похоти отказаться. Что ж, в итоге все устроилось самым лучшим образом. Отказались от него. – …что ж, в итоге все устроилось самым лучшим образом. Оказывается, Костя все это время что-то говорил, продолжая опираться о его колени. Но Николай услышал только самый конец – и то лишь потому, что звучал тот как рефрен его собственным мыслям. – Да? Ты думаешь? – слабо спросил он. Потянулся к бутылке, понял, что она пуста, и вновь свалился в кресло. – Да. Для тебя самым лучшим выходом будет посетить в Швейцарии несколько семей, адреса даст мама… Какая-нибудь девчушка тебе обязательно понравится. Ну или сам закрути со студенткой с четвертого, только, заклинаю, не эмигранткой. – Костя, ты нормальный? Я же… – Ни меня, ни маму это не волнует, знаешь ли. – Это из сыновней покорности ты сбежал от невесты и трахаешься с замужней полькой? – Она хотя бы женщина, – со значением сказал Костя. – Мне вот интересно… Николай закрыл голову ладонями, как закрываются от ударов ногами, когда уже повалили на пол, и все его слова теперь слышал точно сквозь вату. Кукла. Вино. Вата. В его случае – десятилетний виски, омерзительный, как любое крепкое, но не важно уже, не важно. – …интересно, что такой отмороженный, как ты, оказался зависимым от секса. Мы всегда считали, что ты – ну, что-то вроде монашка, в голове одна учеба и разряды. А тебе, выходит, нужно было все это время? Мне не было нужно! – хотелось закричать Николаю. – Мне было нужно не это. Но, открыв глаза, он напоролся вдруг на что-то в светлом взгляде Кости. На что-то такое, отчего его словно бы живьем окунуло в кипяток. И просыпавшиеся на лоб из прорехи в крыше снежинки, показалось ему, не просто растаяли на коже, а зашипели и поднялись паром. – Ну-у-у-жно, – своим скрипучим каменным, големовым голосом сказал Костя. – Нужно. Ну так поднимайся, дружочек. Если обещаешь сделать все так, как решим я и мама, я тебе помогу. – Кость, я пьяный… Не надо. – Если только так можно Мишку из тебя вытряхнуть и заставить не вздернуться здесь на первой попавшейся балке, значит – надо. И, как ты сказал, тебе уже есть двадцать один. – Костя… – Нет, он не мог сопротивляться. Ни вынимающим из кресла рукам, ни грубому рту, ни бедру выпростанному из-под серого пальто, вжавшемуся в пах. Он умел постоять за себя, когда его ранили. Но не когда – обнимали. И уж тем более не сумел ничего сделать с тем, что Костя вытащил у него из кармана телефон, да и не почувствовал этого, в общем-то. Из памяти забавной темно-синей (просто любимый цвет, просто вот такой вот любимый цвет, так вышло) раскладушки Костя стер только одно, самое последнее сообщение, оставшееся, слава богу, непрочитанным: «Колин Маккалоу бьет обоих, малыш. Прости». Костя Романов, привезший в заброшенный дом своего отца все необходимое, включая презервативы, не знал, кто такая (такой?) Колин Маккалоу. Он даже Бунина с Набоковым не особенно знал. Зато он знал, что делать с теми умниками, которые знают. И это, по его мысли, было самое главное.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.