Часть 1
5 сентября 2020 г. в 23:59
Его жизнь не задалась с самого детства.
А его и не было вовсе — такая жизнь.
Отец бил, мать била, брат бил — все его били. А он никогда не умел давать сдачи. Да и непозволительно. Если дали пощёчину — от второй не уклоняйся, иначе закроют в амбар. Но и с этим дорога туда выстелена красной ковровой дорожкой. Профилактика.
Береста для лаптей кончалась — есть после недели объявленного без его согласия бойкота пище хотелось жутко. А они нужны. Лапти, в смысле. Страшно.
Деревня была глухоманью; в ней — ублюдки, в неё — непорочные, глоток свежего воздуха. Верилось, что если из неё, то тоже вмиг станешь белым и пушистым.
Жалко, что кровь с шерсти не отстирывается.
Ему было пять. Или семь. Он сам не помнит, но каждый раз — как в первый. На лице и маленьких, розоватых ладонях — кровь, где-то вдали — уходящая грозная тень отца, рядом с ней — сетующая мать, а перед глазами божественный белый — холст.
Рука ложится сама по себе. Пальцы елозят по ткани, словно разношёрстные кисточки. Туда, сюда, обратно — вырисовывается кривая, как и его жизнь, но ясно различимая эмоция истерики. Дыхание захватывает то ли от собственного гения, то ли от узнавания в полотне себя. Первый автопортрет.
Следом за ним второй.
Третий.
Пятый?
И все кровью. Его. Потому что он сам и есть его творения.
Когда отец отправляет в гимназию, душу пронизывает копьё леденящего страха; одна лишь мысль об отъезде внушает пустоту. Или это так ощущается свобода? Пропахшие металлом, грязно-коричневые холсты быстро находят место в дорожных сумках.
Исполосованные, исколотые руки чешутся всё сильнее. Сам он — едва ли напоминает живого полупрозрачным цветом оболочки. Проводница в поезде шарахается, словно увидела перед собой труп. Или учуяла шлейф крови?
Чем дольше в гимназии, тем сложнее скрывать всё. Руки чешутся, но уже рисовать не только себя. Душа и пальцы трубят колкой пульсацией и алкают новой крови. Не родной.
Первой под руку попадается блохастая Мурка. Убивать жалко, отпускать — сильнее. Старый-добрый шприц, сосуществующий чуть ли не единым целым с венами, оказывается кстати.
Той ночью, в полумраке спящего корпуса, с громким животным воплем рождается анималистическая картина. Животрепещущая, живая, тёплая, мерцающая и, того и гляди, готовая замяукать. Первая такая. Оттого — любимая.
Вскоре узнают все. Узнают о двух вещах сразу: о скоропостижной смерти подкармливаемой девчонками из корпусов Мурки и о картинах. На похоронах, вместо надгробия, около рыхлой горки земли целых полчаса стоит кислая картина. Кислые мины стоят и у всех на лицах. У всех, кроме него. Высшая степень признания.
После похорон его ловит одна из гимназисток. Хрупкая, тонкая, звонкая, глаза круглые, блестящие. А имя грубое, русское — Варвара. Только длинной косы нету.
Сорок минут заливает ему в уши гиперболизированные дифирамбы его юному гению. Слушать тошно — он и так знает, но в глубине души всё равно тягуче-сладко. И приятно. Безусловно приятно.
Спустя час блуждания меж трёх слов «Гениально», «Великолепно» и «Восхитительно» открывается второе дыхание. Преданность в чужих глазах отвешивает оплеуху — смотри, дубина, какой экземпляр. Предложение принять на себя божественный статус музы юного гения встречается визгом и одобрительными кивками.
В потёмках и желтовато-медовом свете лампы пахнет воском, интимностью и кровью. Она — на диванчике, полуголая и опухшая от слёз, он — у холста, с дикими глазами выводящий линию за линией алой девичьей кровью. Вдохновение лобызается с ним грязно и похотливо, совсем не стыдясь и не краснея. Куда уж краснее, верно?
Результат, похожий на сумбурный оргазм, бьёт в голову адреналином. Не столько теперь интересует его внешность, сколько внутренние составляющие. Составляющее. Внутреннее. Кровь. Бурлящая, как юность, потраченная на искусство; утончённая, как спрятавшаяся за сильными буквами имени Варвара; обыденная, как наполнявшая всё детство до краёв. Потому его и не было.
Гимназистка-то ему в юности голову-то и скрутила.
Или не одна.
Две.
Три!
Восемь?
Дальше всё обрывками, пятнами, пятнами кровавой зари и восхищения, пятнами властного заката и нескончаемого удовлетворения. Очухался к выпуску. А что теперь?
Свобода не чувствовалась уже пустотой. Она была влажной и липкой, склеивала куски жизни в цельное полотно. Она текла внутри него и каждого, кто оказывался на холсте.
Гимназистки кончились. Потребность рисовать — нет.
Выкачивать из себя стало сложно. Каждая новая картина, чуялось, вот-вот лишит связи с реальностью. Анималистика не интересовала уже совсем.
В пыльной квартирке, наедине с образами кровавых девиц, принимается решение: долой нелюдимость, здравствуй, социальная жизнь. Пока себе в угоду.
Появления на выставках делают много шума. Падкие на такой стиль находятся быстро, чем нарисовано — не знают, это зря. Но быть нарисованными не отказываются. Это даже хорошо.
Настойки, разлитые по бокалам трёх дам для раскрепощённости, создают гадкие воспоминания. Амбар давно закончился, а берестяной запах, как и привычка пить настойку из коры, нет.
Когда начинается действо, ни одна из приглашённых муз даже не понимает, что происходит. А ему многого не надо — уловить их нутра уже успел. Когда палец ныряет в налитую краску, всё стынет; матрица в голове даёт сбой. Своя кровь и на долю не так хороша, как чужая.
К утру разбредаются. С больными головами и синяками на руках. На все вопросы получают гнусавое «Не знаю, просто пили». Даже картины не изволят видеть. Тупые потаскухи. Таких много, но кровь, — по крайней мере у тех трёх, — шикарная. Процесс — возбуждающий. Пульсация вен в висках тарабанит по ушам настойчивым дождём.
Но это уже не смыть.
Лучше добавить яркости.
Всё случается, как в тумане: на следующий день приходит одна из тех девок. Говорит, шарф забыла, а он её пускает — ничего от неё уже не надо. А неубранное рабочее место привлекает внимание. Её внимание. Сначала смех.
— Ха-ха… Это что, кровь?
Шкряб-шкряб по холсту.
Затем уже нервно.
— Это кровь?!
Шкряб-шкряб. Но уже по палитре.
— Отвечай.
И в ответ холодное:
— Да.
Только готовый родиться визг быстро абортируется. Он, как и его хозяйка, лежит на полу. Только его голова не разбита. Её — рыдает краской. Такой ценной и дорогой. Упустить возможность было бы глупо. Таких запасов хватит надолго.
Звук шкрябанья по холсту и палитре заседает пластинкой. Как некстати.
— Так, это что у Вас здесь, кровь? — интересуется спустя неделю устроивший рейд милицейский, наклоняясь к палитре с бордовой краской.
Шкряб-шкряб по палитре.
Так и хочется ответить:
Да.
Как и ей.
— А, нет. Я думал, место убийства какое-то у Вас здесь… Никого не убиваете, случайно?
Случайно — нет. Только во имя искусства.
— Вы смотрите у меня…
Его жизнь не задалась с самого детства.