ID работы: 9855522

Coffee & Chances

Слэш
R
Завершён
631
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
29 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
631 Нравится 93 Отзывы 262 В сборник Скачать

& Love..?

Настройки текста
На часах — десять утра. Кофейня выглядит пустой и безжизненной, а второй этаж, обычно забитый под завязку, сейчас безлюден и чист, но идти туда почему-то совсем не хочется — страшно. Бояться одиночества в наше время едва ли ново, этим уже никого не удивишь. Но удивляют людей, пожалуй, в цирке, сочувствие вызывают спектакли в переполненном театре, а простому человеку этого не нужно — волнует другое. Простому человеку бы укутаться в переплетенье чьих-то рук, носом зарыться в пропахшую родным самым одежду и никогда из этого омута, лишённого всяческих чертей и вместо них заселённого заботой, не выбираться. Ему бы заплакать от нежных чувств, все внутренности враз переполнивших, а потом засмеяться смущённо и, как бы тот самый, чьи руки и запах значат так много, сказал, незаконно очаровательно, стереть бы все слёзы рукавами чрезмерно длинными и снова прижаться к сильной груди — чтобы не бояться больше. Ни-ког-да. А сочувствие это, удивление чьё-то напускное — ненужное совсем. Простому человеку — ненужное. Но страх не утихает, потому что ты, простой, обычный, неприметный и совершенно ничем от других не отличающийся — ты, Чон Чонгук, — сегодня, в эти неспокойные десять утра, в этой практически пустой кофейне, один — без тёплых рук, без ласковых слов, сказанных на ухо так приторно и сладко, что и до диабета, как ты бы, конечно же, пошутил, не далеко, без защиты и опоры, которых всегда так не хватает в моменты беспричинной и нестерпимой тревоги, без того самого, без единственного, что от всех туч и ненастий укроет. Без него. И тебе, обычному, простому, неприметному Чонгуку, ничем от других не отличающемуся, сегодня страшно. Как и вчера, и неделю, и, чёрт возьми, месяц назад. Но ты об этом, конечно же, никому не говоришь — потому что незачем. Ты же один такой, совсем на остальных не похож, если по чувствам судить, у тебя же проблемы — самые особенные, уникальные по своей сути, и понять их не сможет ни один из твоих друзей. У них ведь — кредиты, работа, семья и дети. Они с понедельника по пятницу думают о том, как бы избежать попадания в пробки дважды в день — утром и вечером, — а по субботам и воскресеньям — о том, что им спать хочется безумно, а приходится собаку выгуливать в невозможные и туманные шесть, детей водить по паркам, слушая их нелепые истории о живом, инфантильном и сказочном, и ужин готовить по рецепту из очередного выпуска популярного по неясным причинам кулинарного телешоу на пару с супругой, потому что это — и есть счастье. Потому что ради этого счастья нужно стараться, учиться терпению и умению идти на компромиссы, на горло себе и своим принципам наступать ежесуточно. А тебе, Чонгуку, можно не стараться, не учиться можно тоже. Потому что ты один. Свободен. И холост. Потому что тебе все друзья твои завидуют — по-доброму, конечно, — говорят, что счастлив ты, раз ни перед кем отчитываться нет надобности, что радоваться должен, раз обязан ты — только себе. Счастье это, Чонгук, — одиноким быть. Неужели не видишь? Не чувствуешь разве, как здорово быть предоставленным себе одному и лишь с собой единственным считаться? Как жаль... Как жаль, что оценить свободу — то ещё искусство. И как прискорбно то, что ты всегда был холоден к тому, чтоб созерцать. Ты, Чон Чонгук, заказываешь кофе. Ты долго смотришь на табло, запрокинув зачем-то голову, чтобы потом сказать совершенно ровно, безэмоционально почти: «Один большой американо», — и выложить на барную стойку несколько мятых купюр. Ты всегда заказываешь именно этот напиток, а знаешь — почему? «Он бодрит меня». «Я не люблю сладости». «Он стоит дешевле остальных, а я привык к экономии». «Мне нравится этот вкус». Как ещё ты отвечал на этот вопрос? Не помнишь... Правильно, не помнишь — потому что каждый твой ответ являлся ложью. Почему ты заказываешь только американо, Чонгук? Потому... ...ах, тебя зовут. Милая бариста спрашивает у тебя, добавить ли в только что сваренный напиток сахар. Ответь, не скромничай. Зачем притворяться, что действительно её вопросом озадачен? Твой ответ не менялся вот уже четыре года. И два из них — не менялся ты сам. Ты говоришь: «Не нужно». А она улыбается — скорее вежливо, чем искренне — и отдаёт тебе стакан, обёрнутый картонной полосой, не позволяющей тебе обжечься. О, если бы такая полоса могла сберечь от чувств... Куда бы было проще, правда? Не отвечай. Ты ей киваешь и садишься у окна. На второй этаж, конечно, не идёшь — там холодно и тихо, а ещё — деревянные столики, в отличие от тех, что находятся на первом, круглые и небольшие, да и стулья какие-то твёрдые, неудобные совсем, и с мягкими диванчиками, декорированными пёстрыми подушками, что находятся здесь, внизу, никак не сравнятся. Тут пахнет зёрнами и выпечкой, пахнет уютом, и шум кофемашины заглушает непотребные мысли. Тебе тут спокойно, легко, даже радостно самую малость. Ты тут — уже хозяин, а не гость, и всё вокруг, как кажется тебе, напоминает дом. Как странно, что за этим ощущением ты не бежишь к родительскому порогу, не идёшь под окна своей школы, в стенах которой провёл всё детство, что не твоя квартира-студия, купленная тобой всего каких-то шесть месяцев назад и обставленная по проекту одного из лучших сеульских дизайнеров, для тебя есть не первое место в рейтинге безопасных и любимых. Не эти места ты можешь безропотно и чётко окрестить своим «домом» — а кофейню. Простую, обычную, неприметную, ничем от других кофеен, коих в Сеуле развелось несчётное множество, не отличающуюся. Впрочем, в этом вы с ней бесспорно похожи, Чонгук. Вероятно, ты знаешь это и сам..? Вернёмся же к тому местечку у окна, где ты решил расположиться. Цифры в правом нижнем углу экрана твоего серенького макбука без единой наклейки на крышке показывают уже пятнадцать минут одиннадцатого, и ты мучительно-прискорбно вздыхаешь, опуская отяжелённые серебряными кольцами пальцы на потёртую в некоторых местах клавиатуру, принимаясь печатать. А ещё ты делаешь первый глоток своего горячего кофе, раздражая чувствительный язык и нёбо, но даже этого не замечая в своей невероятной сосредоточенности, обращённой к месиву бездушных букв. Правильно, не отвлекайся. Тебе ведь нужно работать. И какое счастье же, Чонгук, что делать это ты можешь где угодно — дома, в парке, в самолёте, под сплетением гюстовских фантазий, превращённых в совершенно реальный металлический сплав, около морских пейзажей, омываемый водой и тёплым ветром, меж узких улочек венецианской гордости, в гондоле вычурной, красивой сидя. Но жаль как, право, что тебе никуда, кроме кофейни этой полубедной, и не хочется. Действительно, как жаль. А за окном — гнилая, стухшая и совершенно отвратительная осень. Ноябрь. Дождь. И листья мокрые разбились по дороге, прилипая к человеческим подошвам хищно, отчаянно. Тёмные силуэты мелькают где-то на периферии, мутные из-за капель на толстом стекле, изрисованном витиеватыми надписями единственно не успевшей надоесть рекламы. Они, эти нечёткие фигуры, зонтами прикрываются большими, чтобы не промёрзнуть совсем, и ногами-палочками перебирают быстро-быстро, в панике как будто, потому что куда-то, очевидно, торопятся и спешат, желают добраться сухими. А ты, Чонгук, сидишь тут — в мягком кресле, в тепле — и лениво перебираешь в голове нагоняющие смертную скуку мысли. Тебе на людей за окном, бегущих куда-то, от непогоды пытающихся скрыться, в сущности — плевать. Они — всего лишь фон, они — такая же серость, болезненность и блеклость, как и вся чудовищная осень в целом. Ты, Чон Чонгук, это время года не любишь. А знаешь, почему? Конечно, знаешь. Но даже в мыслях, даже самому себе, тебя лучше всех знающему, — озвучить рвущееся наружу до сих пор живое не можешь. Признаться — не решаешься, и плутаешь только в холодном лабиринте отравляющего воспоминаниями сознания. Зачем ты себя терзаешь, Чонгук? Молчишь. И делаешь второй глоток американо. Дверь открывается, впуская холод внутрь. Ты ёжишься и кутаешься посильнее в свой белый-белый свитер, не связанный никем из родных, а купленный за дорого в торговом центре для неприлично богатых, и на секунду переводишь взгляд на вход, особо не интересуясь, а, скорее, проверяя — ты же всё-таки хозяин здесь, не гость. И каждого посетителя просканировать, несомненно, должен. Ну, просто так, конечно. От скуки. Единственной секунды тебе хватает лишь на то, чтобы заметить — зашли две девушки, промокшие чуть ли не насквозь, смеющиеся. Наверное, студентки, как ты подумать успел. Ну, сколько им? Лет двадцать? Меньше? Когда-то ведь и ты был столь же молод. И хохотал не тише, и без зонта гулял, не заботясь о собственном здоровье совершенно, потому что — неважное это для простого человека. Ненужное Чонгуку. Тебе. Как сильно уколола собственная мысль! Студентки, да. Весёлые, беззаботные, счастливые. Проживают свои лучшие в жизни годы. Может, сказать им об этом? Крикнуть, чтобы наслаждались сполна, чтобы грустить не смели, потому что не будет у них лучшего шанса вкусить все прелести юности, красоты, любви? Они и сами, вероятно, знают. А ты, Чонгук? Ты знал? Тогда, в свои прелестные и нежные семнадцать. Тогда, в свои безумно страстные и жаркие до влажного белья двадцать один. Когда любить хотелось одного и навсегда, как в фильмах, и когда чудо было живо — в сердце, в мыслях, в репликах невероятных, чистых, в руках того, с кем так хотелось встретить старость. В той самой нежной и прелестной, и страстной, и до влажного безумной, жаркой, как в фильмах крышесносной — и навек — любви. Но теперь тебе грузных двадцать шесть, десятки не сложившихся «навек» за спиной и туманная неизвестность впереди, к которой ты, как кажется, как ощущаешь, ну, совсем вот не готов. Абсолютно. Тебе ведь уже двадцать шесть, Чонгук. И мама говорит, что пора бы взяться за голову, строить семью тебе — самое время. Папа внуков хочет, подгоняет тебя постоянно, в шутку бы словно, чтобы ты иголки свои выпустить не успел, обиженный, взбешённый, раненный метко, в самое что ни на есть живое. Свадьба, дети, дом за чертой города на троих, несколько больших сторожевых собак... И чтобы для соседей — идеал семьи, для родственников пожилых — отдушина, а для друг друга — поддержка и опора необходимые. Как в лучших книгах чтобы, как в самых продаваемых картинах, по умело продуманному сценарию — такому, где пометка «хэппи» стоит, конечно же, без никакого «энд». Потому что это и есть счастье — пелёнки, колики и в детский сад вести за две ладошки, улыбаясь, смеясь так искренне и громко... Ну, совсем как две эти девушки, в кофейню только что вошедшие. Как подростки. Студенты, вот уже целую жизнь, кажется, в одного лишь единственного влюблённые, а до сих пор друг от друга — загадка, секрет величайший и тайна! — не уставшие. Вот бы тебе, Чонгук, так... А не с остывшим кофе в трясущейся руке, с кругами глубоко-синими под усталостью бессонных глаз да с дырой под рёбрами чёрной-чёрной, бездонной. Тебе бы семью, Чонгук. А не... Впрочем, ты всё равно меня не слушаешь. Игнорируешь умело, молчишь и отправляешь на чью-то почту очередной отчёт — ты работаешь. Сосредоточен, упрям. Умён и ловок. Вот оно, твоё счастье, — быть кому-то нужным. Полезным. Незаменимым. Важным. Ты, Чонгук, стараешься утешение своё найти в этой чёртовой работе, в отчётах этих бесполезных и жалких, в вечеринках корпоративных, что любой клубной ночи грязнее, в стаканчиках пластмассовых с водой полухолодной, из кулера в офисном коридоре набранной... Во всём, что, по сути, смысла, который ты пытаешься этим вещам приписать, не имеет вовсе. Значения — тоже. Что тебе дала твоя работа? Деньги. А что хотел ты получить? Молчишь. Ну, пей свой кофе. Не отвечай. Не слушай. Зачем же признаваться в очевидном? Скажи, Чонгук, скажи это громко, отчётливо. Не жуй слова. Не комкай фраз. Скажи: «Я устал». Скажи: «Моя жизнь перестала быть моей». Скажи: «Я не чувствую последних четырёх лет вообще, как будто существовал вместо меня всё это время совершенно другой человек, как будто это был не я». Молчишь? Тебя погубит собственная глупость. А ведь тебе всего лишь двадцать шесть, и умирать — совсем не время. Признаться — это смелый шаг. Признаться — ближайший же синоним к словосочетанию «дышать полной грудью». Признаться — значит отпустить и начать, наконец, жить для себя, с чистого, ещё никем не тронутого листа. Освободи себя от этой ноши, что тянет беспощадно на самое дно, Чонгук... Скажи: «Я больше не могу пить этот чёртов американо, такой же горький и безрадостный, как каждый мой бесцельно проведённый в скудном одиночестве день». Скажи: «Я больше не хочу приходить в эту кофейню, потому что она находится на другом конце города, и добираться сюда — задача не из лёгких, а кофе тут, конечно же, посредственный, и совершенно размеру моего кошелька не соответствует». Скажи: «Я перестану ненавидеть осень, потому что в этом нет никакого, чёрт возьми, смысла». Молчишь... Ты не готов создать семью. Ты не готов проститься с прошлым. У тебя не осталось сил на борьбу, как и желания меняться, а единственное, чем ты действительно дорожишь, — своими воспоминаниями. Они причиняют боль, они травят и мучают тебя, но вместе с тем являются единственным стимулом не останавливаться. Как же ты умудрился так сильно погрязнуть, Чонгук?.. Уже ведь целых четыре года прошло. Три ненавистных осени минуло. Тысячи кружек всегда одинаково невкусного американо. И десятки людей, с которыми у тебя — «Проблема не в нас с тобой, как в личностях, но в нас с тобой, как в паре, — мы разные, и даже слишком, а потому друг другу просто не подходим» — конечно, не сложилось. Так много событий сквозь пальцы истощённые утекло, столько всего было временем безжалостным съедено, а ты... Всё так же помнишь каждую деталь, с ним связанную, всё так же пересматриваешь снимки, кочующие из одного телефона — старого, измученного временем, побитого местами — в другой — блестящий, тонкий, с множеством полезных функций и внешним видом, твой далеко не низкий социальный статус подчёркивающим с особенным изыском, — а потом и вовсе в отдельную папку на ноутбуке перенесённые, всё так же... Так же любишь. Как в нежные, прелестные семнадцать. Как в страстные безумно, жаркие до влажного белья двадцать один. Ах, если бы ты знал, как больно на тебя смотреть... Как больно всё же быть тобой, как страшно! Тебе, Чонгук, и правда очень страшно. И «страшно» это — с тобой каждый день. Ты одиночества боишься, бедный... Ты так боишься быть один, но с кем-то быть уже не можешь тоже — тебе никто, никто другой теперь не нужен. Болеешь, право. Болен. И у болезни этой имя есть — простое, неприметное, но ставшее таким родным, что аж до судорог и малодушного желания уйти, оставив всю свою отягощающую чувственность в этом мире, реальном, для всех живых, которым ещё важно будет быть — чувствительными, жадными, страдающими, осчастливленными, — и отправиться в новый, другой, никому из здесь, в стенах этой кофейни или где-либо ещё, находящихся, пока не знакомый, не изведанный ещё, загадочный и тайный. Хочется вылечиться, перестать вот так безнадёжно болеть... А сказать-то обо всём волнующем душу и некому даже. Потому что у них, твоих редких, но добровольных слушателей, счета, хлопоты семейные, некрупные ссоры и нескончаемые утренники в детском саду. Потому что в следующем году у кого-то из них сын станет первоклассником, и родители будут своим чудесным ребёнком очень горды, а ты, Чонгук, — ты всё ещё здесь. Стоишь на месте, губишь самого себя, ведь жизнь — движение, а ты совершенно точно в одном-единственном дне застрял и совсем не замечаешь, как за окном сменяются пейзажи, как люди, бывшие недавно рядом, отдаляются, а им на смену приходят новые, позитивные, неусидчивые, шутливые... ещё не успевшие от твоей вечной меланхолии устать. Ты ничего не говоришь и им. Потому что не поймут они, эти редкие, но добровольные слушатели, ни твоей печали, ни её причин. А не поймут потому, что никто из них тебя не понимает — и никогда не понимал так же хорошо, как мог понимать он. Только, чёрт возьми, он. А хуже тебе и не надо. Вообще никак не надо больше — бессмысленно, ты это точно знаешь. Кофе кончается, и на часах — уже одиннадцать с небольшим. Ты думаешь о том, что пора бы выключать макбук, надевать куртку и выходить из помещения, а потом вспоминаешь с досадой про дождь, вздыхаешь. И снова садишься перед успевшим потухнуть экраном, некультурно опуская на стол локти и подпирая ладонями тяжёлую от не покидающих ни на одну секунду тревожных мыслей голову. Ты замечаешь удивлённо, что людей стало на порядок больше — и все, так или иначе, мокрые, что заставляет тебя невольно усмехнуться, подумав, вероятно, о том, что такие заведения, как эта забытая богом кофейня на, фактически, окраине мегаполиса, которым успел стать Сеул, от плохой погоды только выигрывают, и на секунду скашиваешь взгляд на улыбающуюся бариста, спешно принимающую заказы. Она, конечно же, людям рада — с ними не так скучно. А ты, простой, обычный, неприметный, им радуешься тоже, удивляя такой внезапной и необычной для тебя от слова совсем эмоцией даже самого себя. Хорошо это — когда не один. Спокойно. Твой взгляд скользит по лестнице, ведущей на второй этаж, и цепляется за резвых деток, что на перегонки взбегают по ступеням вверх, соревнуясь и переговариваясь беззлобно, а потом оборачиваются, смотря на своих устало посмеивающихся родителей, которые идут за ними следом с двумя большими подносами — более медленно и осторожно, чтобы не выронить случайно горячие напитки и не упустить из рук пахнущие корицей, вишней и сладкой пудрой булочки, приготовленные здесь совсем недавно. Ты успеваешь подумать о том, что второй этаж, холодный и пустой, начинает наполняться разговорами, а ещё — что выглядят эти четверо ужасно мило вот так, когда вместе, когда для соседей — идеал семьи, для родственников пожилых — отдушина, а для друг друга... ...ты слышишь тонкий звон висящих над входной дверью колокольчиков и чувствуешь резкий запах дождя, доносящийся откуда-то снаружи, — сбиваешься с незаконченной мысли, даже раздражаясь самую малость от того, что так легко растерял всю свою концентрацию. А потом чувствуешь, как что-то внутри тебя, этой кофейни, что-то во всеобщей атмосфере безмятежности — меняется. И хмуришься, как бы тот самый, чьи руки и запах значат так много, сказал, незаконно очаровательно, пытаясь собственные ощущения распознать, успокоить, понять... Понимаешь и распознаёшь моментом позже, успокоить — больше не пытаешься. Порыв морозной свежести кончается действительно быстро, не успев продержаться и пары секунд, закрывается с повторным звоном дверь, и помещение — теперь, моментом позже — наполняется терпким ароматом муската и хвои — а тебе, Чонгуку, неприметному, обычному, простому, снова чёртовых семнадцать лет. И твой пустой стаканчик, подбитый ветром, им закруженный, падает совершенно предсказуемо на пол, но его никто не ловит, не спешит поднять — всё внутри тебя упало идентично абсолютно, всё ветром сбито, сожжено, запутано. Всему виной осенний ветер... Снова. Опять она, эта ноябрьская непогода. Опять они, непрошеные призраки былого, рыцари с мечами и в броне — против беззащитного, заранее сражённого тебя. Ты, право, ненавидишь эту осень — за то, что она всего-всего тебя лишила, за то, что подарила это всё — тоже она. А теперь вот ненавидишь за надежду. Мускат... И хвоя... Хотя нет, не так: это кедровые ноты, присыпанные корицей и бергамотом, одухотворяющий аромат мха, который так сложно отличить от ели, если ты не парфюмер и не ценитель. Это море в чистом виде, необходимая свежесть, по которой так тоскуешь в ноябре. Это — секс в его первозданности, гармония с миром и бесспорное спокойствие, уют, тепло и самый настоящий дом. И ты, Чонгук, конечно, и название этих духов знаешь — потому что не один год в их окружении прожил, не единожды в себя этот аромат терпко-пряный, насыщенный и стойкий вдыхал, все лёгкие пытаясь им наполнить до краёв, каждое движение размеренно вздымающейся груди того, кому он принадлежал, в себя впитывая даже слишком ненасытно, одержимо почти. У этих духов — снова имя человека. И — о, ирония! — оно ведь совпадает с именем того, по кому изнывает обессиленная и каждый свой вздох считающая последним душа. Совпадает до последней буквы. Ирония... Ты оборачиваешься на звук, на запах, на всё то, о чём раскатисто так закричало сердце, — и так и застываешь, немой, беспомощный, без рук и ног вдруг оказавшийся единовременно. Страдалец, встретившийся со своим мучителем, — вот так тебя, врасплох застигнутого, подавившегося собственным вдохом, распятого и вмиг всего лишённого, возможно описать. Ты долго смотришь на вошедшего с неприлично раскрытым, как сказала бы твоя мама, ртом, и настолько большими глазами, что и выкатиться могут, как подметил бы непременно отец, потому что... Не веришь. И хочешь верить, и не хочешь — всё смешалось. И дождь за окном, и шум кофемашины, и даже тот стаканчик из-под кофе, который бы давно уж стоило тебе поднять, — значения вдруг не имеют. Они — всего лишь фон, такая же болезненность и блеклость, как и вся чудовищная осень, вновь уколовшая тебя, чтобы напомнить, отчего её ты ненавидишь, в целом. Ты поворачиваешься на звук, на запах, голос — и отвернуться тебе хочется ужасно, чётко, до сдавленного неясной паникой горла, до писка немого, из груди рвущегося, до... Вопля, способного твой собственный голос — конечно, совсем не такой красивый, солидно-хриплый и бархатный — сорвать. И неясно — хорошо ли тебе, плохо ли. И неясно — плакать охота от радости необъятной или от грусти, от ощущения невыносимой обречённости... Всё смешалось. Потому что там он стоит, Тэхён. Там Ким Тэхён, мускатный, хвойный, тёплый, тот самый в чистом виде секс, гармония, тот самый дом и ноющая долго-долго боль, тебя, Чонгук, ни на секунду покинуть не желающая. Он с влажными сейчас, начавшими от влаги этой виться волосами, потому что тоже вымок и попал под дождь — и в этом никакой ошибки. Ты болен — но с ума ведь не сошёл. Он правда здесь. Действительный, реальный. И вы не виделись четыре года. И это бьёт не в сердце — в голову. Ты начинаешь снова вспоминать. Вашу первую встречу... — Один тут? Я тоже, — и паренёк с растрёпанными волосами цвета пыльной сливы садится рядом, не напротив даже, вальяжно откидываясь на спинку кожаного дивана и прикрывая на секунду свои волшебно-шоколадные глаза. Его рука утопает в собственной чёлке, пытаясь зачесать назад, и ты невольно засматриваешься, не в силах даже возразить его напору, не в силах попросить его хотя бы отодвинуться и не смущать тебя, семнадцатилетнего невинного мальчишку, который вообще к новым знакомствах этим вечером не был готов. У тебя в руках — очередной многотомный роман, которых не читают дети в школе, а на носу — очки в тонкой оправе, круглые, и ты действительно не понимаешь, что у вас двоих между собою может быть общего. Ты говоришь: — Один. И предпочёл бы таковым остаться, — и думаешь, что очень здорово звучишь, когда подкидываешь вверх свой подбородок, вдруг возомнив себя героем этой книги — таким же гордым и самодостаточным, «крутым», как выразились бы твои одноклассники, которых ты всегда считал ужасно глупыми, не идущими ни в какое с тобой, не по годам, конечно, мудрым, сравнение. А он, в штанах полосатых, чёрной байкерской куртке, со жвачкой во рту, которую так развязно выдувает с интервалом в пару минут, и шипами на широких увесистых браслетах, голову назад запрокидывает и смеётся звонко, не стесняясь своих трясущихся плеч и чужих возмущённых взглядов. Отвечает тебе, удивлённому и ошарашенному, совершенно просто: — Как мило. Ты, я вижу, очень большой фанат литературы? И ты практически выходишь из себя, потому что убеждён: такой самоуверенный, нахальный, гадкий и беспардонный парень, как этот, ничего о литературе знать не может, а потому — не может и судить тебя за «фанатизм». Ты набираешь в лёгкие побольше воздуха, чтобы сказать об этом, но замолкаешь, потому что он, бунтарь, как кажется тебе, мальчишке, снова заговаривает первым: — Ну, ты не отвечай, если не хочешь. Можешь послушать обо мне. Как думаешь, люблю ли книги я? Ответ такой: безумно. Я всякое искусство люблю, вообще-то. Ладно-ладно, угадай лучше вот что: какой жанр привлекает меня больше остальных? У тебя есть всего три попытки, очаровательный фанат романов, — он тараторит, улыбаясь, и находится всё так же близко, а ты ему об этом до сих пор так ничего и не сказал, потому что: он улыбается; он тараторит. А ты совсем, совсем — и самому не верится — не против. Но ты, конечно же, умней. И всё ещё гордишься этим. Ты принимаешь правила игры негласно, но и не упускаешь ведь возможности поддеть. Ты говоришь: — Я догадаюсь с первой, — и, дожидаясь одобрительной ухмылки, добавляешь: — Ты любишь комиксы. Marvel или DC — неважно, не могу этого сказать. Но, держу пари, ты без ума от супергероев. — Ах, ну какой же ты всё-таки очаровательный, — отвечает тебе парень, наклоняясь ещё ближе и практически дыша в твоё лицо, невыносимо притягательно, опасно для тебя, Чонгука, улыбаясь. — Не угадал. Реванш? А ты смущён до чёртиков, весь красный, вероятно, но не сдаёшься, потому что так герои самых выдающихся романов — бестселлеров, которым на твоих книжных полках отведено особенное место, — себя, конечно, не ведут. И ты, Чонгук, ведь любишь всем им подражать, а потому прокашливаешься скромно, прикрываясь кулаком, и слегка отодвигаешься назад, спиной встречаясь с холодом и твёрдостью стекла, всем видом своим источая напускную враждебность. — Реванш, конечно. Ты — поклонник детективов. — И снова мимо, — вздохнув, произносит — о, Боже! — всё ещё незнакомый тебе парень, с которым отчего-то разговаривать приятно, интересно, весело... И ты его вздох копируешь, действительно разочаровываясь в собственном поражении. Игра, придуманная этим незнакомцем и поначалу воспринятая тобою в штыки, тебя завлекает — и ты и сам не замечаешь, как погружаешься в процесс всецело. — Ты что, меня обманываешь? — звучит так искренне и юно, что невозможно удержаться от усмешки — доброй и тёплой, обаятельной и совершенно не кривой или злой. Тебя, Чонгук, одаривают ею, а кажется — будто пытаются проникнуть в душу, как будто ясный летний день закрался в беспросветно-хмурую осень, согревая на целую зиму вперёд. Так непривычно, но... ни в коем случае не страшно. Наоборот — ты хочешь подарить ему что-то такое же бесценное в ответ. — Зачем же? Я с тобою очень честен, эм... А как тебя зовут? Ты всё же улыбаешься, мальчишка, — и даришь незнакомцу своё имя. С искусанных холодным ветром губ срывается тихое, но уверенное: — Чонгук, — а пальцы, до этого край безмерно-оливковой худи теребящие, ложатся теперь на колени, обтянутые тёмной джинсовой тканью, чтобы погладить много-много раз в попытке успокоить нервы. — Так вот, Чонгук, — в момент находится сидящий рядом, на языке, подобно жвачке, перекатывая ласково сочетание невзрачных букв, что, собираясь вместе, создают симфонию — не имя, и продолжает говорить: — Можешь себе представить или нет, но я читаю японскую классику. И английских авторов Викторианского периода. Я влюблён в автобиографичные произведения, раскрывающие истерзанные души печальных творцов, которые были вынуждены отдать за свой дарованный самим Богом талант слишком много земного, а ещё — в любовную лирику, пропитанную психологией, философией и драмой. Я никогда не помещу на свою полку фантастических историй или тех, что рассказывают нам о других, несуществующих, конечно же, мирах — я для такого слишком, пожалуй, циничный. Ты удивлён? Я вижу: да. А что ты ожидал услышать? А ты, Чонгук, что и сказать — не знаешь. Конечно, удивлён. Вот этот хулиган — читает? И носит высокие кожаные ботинки с подобием переводных татуировок на задниках, и ходит с настоящим хаосом на голове вместо причёски... Хотя, ведь внешний вид действительно обманчив — и ты, Чонгук, как самый главный почитатель книг, конечно, должен знать, что по обложке никого и ничего судить не стоит. Ты знал — но позабыл. И тебе стыдно так, что все слова мешаются и оббегают мысли, на выходе лишь получается: — Ты просто... Ты... И самому себе так хочется закрыть ладонью рот, а потом ей же стукнуть по лбу. Но незнакомец — которого узнать теперь не кажется такой уж бесцельной утратой времени — думает иначе. И произносит: — Ким Тэхён, — подмигивает после, вышибая весь воздух из мальчишеских твоих лёгких разом, а ты не знаешь, что и делать, потому что единственное, на что тебя, растерянного и раскрасневшегося, хватает — его имя, любезно предоставленное тебе в качестве утешительного приза, запомнить, потому что это отчего-то важно. — А ты, очаровательный Чонгук, мне кажется, с ума сходишь от строк Джейн Остен и Шарлотты Бронте, возможно, даже Теодора Драйзера... И он, Тэхён, конечно же, попал — не только в список авторов, которых ты считал тогда любимыми. Тэхён попал — влетел стрелой внезапной прямо в твоё сердце, а вместе с ним — попал и ты, но уже, конечно, в совершенно ином смысле... И до сих пор ведь с этой стрелой в сердце ходишь. Не выбрался из чувств. «Забавно вышло», — вот как ты думаешь сейчас, смотря на то, как повзрослевший, ещё более прекрасный, чем раньше, когда-то бывший лишь твоим Тэхён заказывает кофе, о чём-то разговаривая со стоящими у кассы девушками, на то смотря, как улыбается он им, совсем тебя не замечая. И вспоминаешь вечер, ставший для вас «официальным» началом всего... То снова была осень. И предсказуемо — ноябрь. Два полноценных месяца спустя. Ты сидишь всё в той же кофейне, но уже, конечно, без книги — то ли потому, что прочёл её ещё в конце сентября, то ли потому, что никакой роман больше не идёт в сравнение с твоим собственным, расцветающим в груди невероятной нежностью и рассыпающимся салютом неподдельного восторга каждый раз, когда касается его рука — твоей, когда на плечи опускается его джинсовка, когда под фонарями вы смеётесь звонко, а стоит встретиться пораньше — затихаете, полные тёплой и такой искренней робости, что и передать словами невозможно, как щемит всё внутри от самых первых в жизни чувств. Ты узнаёшь об этом странном парне из твоего семнадцатого в жизни сентября слишком много личного — и это его «личное» внутри тебя меняет многое, если не всё. Вы видитесь с ним каждый вторник, среду и субботу, в одно и то же время, не меняя место, и он рассказывает, что не хулиган совсем, что поступил недавно в институт, на гуманитарный факультет. Рассказывает, что его родители — успешные корейские бизнесмены, владеют сетью ресторанов и постоянно находятся в разъездах, что весь его образ, тебя оттолкнувший поначалу и заинтересовавший после, — некий протест, крик молодости, всплеск эмоций. Итог подводишь: не дурак, мотивов гадких не имеет. И узнаёшь, что он, Тэхён, себя, своих желаний не стесняется совсем — открыт, обворожителен и ярок, — но его очень веселит стеснять других, и это не приходится даже озвучивать, ведь ты, Чонгук, успел всё ощутить и сам. Он говорит ещё, что мама с папой таким его выбором будущей профессии были очень огорчены, не принимали, спорили, что часто по этому поводу с ним, упрямым, ругались, а потом Тэхён принёс им письмо о зачислении — и пытаться что-то изменить было уже совсем бессмысленно. Ты думаешь: он очень смелый. И успеваешь восхититься им, ребёнок, но вот не сразу понимаешь — отчего. А когда всё же понимаешь, назад оборачиваясь, то видишь: там дороги нет. Теперь — только вперёд, в самую гущу событий, в опасный эпицентр бури, к нему. И — странно, право — от себя ты не бежишь, не отрицаешь то, что под кожу забралось невидимым, но ощутимым чувством — хочешь. Про неудавшиеся уроки гитары послушать хочешь, про старшего брата — у них с Тэхёном разница в пять лет, — которому так идёт галстук-бабочка и заниматься финансами, про собаку, которую Тэхён назвал «Сова» когда-то в детстве, а теперь вот очень её потерять боится... Вообще про всё. Потому что Тэхён становится твоей любимой книгой. Самым спонтанным в твоей, Чонгук, жизни приключением, самой жаркой из всех, что знал Сеул, осенью и самым вкусным в мире сортом кофе — и важно ли, что пьёт он исключительно американо? И тебе кажется, обычному, простому, что всё это, тревожащее душу, — всё взаимно. Конечно, вы не пара, но ты вчера, внезапно смелый, секунду вот назад свалившийся со скейта, грязный весь, в пыли, — позволяешь себе, семнадцатилетнему, его, девятнадцатилетнего, поцеловать. За воротник притягиваешь, обеспокоенного, испуганного, на коленях перед тобой, упавшим, стоящего, секунду вот назад кричавшего тебе остановиться, — и целуешь. Неопытно и неумело, в свой самый первый раз. Но отчего-то правильно, прекрасно, и он, обеспокоенный, испуганный, секунду вот назад тебе кричавший что-то, конечно, поддаётся — и вы вдвоём вдруг забываете о том, что так и не словили скейт, теперь неясно где катившийся, что так и не поднялись вы с асфальта, что на дворе сейчас ноябрь, холод, дождь, и в парках уж давно на скейтах не катается никто. Вам так плевать, что происходит там, вокруг. У вас есть только вы, ваш тёпло-солнечный, несмотря на непогоду, мир — и никого, конечно, за его пределами. Границы между вами стёрты, вы очень влюблены — и только это важно. Он отрывается и говорит: «Вставай». И ты встаёшь, но слышишь почему-то страшное «Не надо...». Тебе, конечно, кажется — но успокоит кто? Он садит тебя на автобус, улыбается, смущённый, и просит написать, когда доедешь. И ты, конечно, ему пишешь — ждёшь ответ. Он отвечает смайликом-сердечком и позже предлагает встретиться в той самой кофейне, в которой ты сидишь сегодня. Конечно, ты напуган. Волнуешься, переживаешь, сотни мыслей успевая через себя, напряжённого до крайнего, пропустить — всё естество твоё натянуто, словно струна, и кажется, конечно, что не выдержит такой нагрузки сердце. Потому что на часах уже — семь с явно лишним, кофейня закрывается, ты помнишь, в восемь, оглядываясь, видишь, что внутри почти не осталось людей. И ты сидишь, такой вот напряжённый, кого-то, очевидно, ждущий, здесь один. Все остальные — парами, и допивают кофе, уже готовые покинуть зал. Бариста косится, но ничего не говорит — а ты и думать не можешь о том, чтобы уйти. Тэхён опаздывает. Сильно. Но ты уверен: он придёт. Потому что он тоже целовал тебя, потому что его губы — сладкие и тёплые, а ещё потому, что это он, Тэхён, шлёт тебе смайлики-сердечки. А ждать ты будешь потому, что ты, неопытный, невинный, семнадцатилетний Чон Чонгук, в его эти смайлики влюблён. В сладко-тёплые губы, в медово-яркие улыбки, в кофейно-нежные глаза... Ты, Чон Чонгук, влюблён в Тэхёна. А он, Тэхён, конечно же, влюблён в тебя — и ты боишься ошибиться, но чувствуешь, но знаешь — прав. Проходит ещё долгих семь минут, для тебя тянущихся как вечность, и он, Тэхён, запыхавшись и раскрасневшись, вдруг забегает внутрь. А ты и сказать ему не успеваешь ничего, радость выразить не успеваешь тоже — потому что он, запыхавшийся, красный, встаёт перед тобою на одно колено, в руках держа букет твоих любимых лилий, и ловит две шокированных пары глаз — твоих, Чонгук, и, ты будешь смеяться, но бариста. Он набирает в лёгкие побольше воздуха, такой же точно, как и ты, взволнованный, и говорит: — Согласен ли ты, очаровательный Чонгук, быть в отношениях со мной, Тэхёном? И ты смеёшься, пропуская несколько слезинок, — но этот жест показывает счастье, которым вдруг наполнилась душа. И хочется сказать, какой же он, этот девятнадцатилетний мальчик, глупый, какой дурной и сумасшедший, но это — в голове всё, потому что вслух выходит искреннее и торжественное: — Да. Он хмурит брови, пытаясь спрятаться улыбкой за цветами: — Уверен? Я хочу в любви, согласии... Ты смотришь на его пиджак — официальный, клетчатый — и замечаешь, что под ним — футболка с английской нецензурщиной, а у тебя с такой же точно надписью носки. И говоришь, не сомневаясь ни секунды: — Уверен, Ким Тэхён. С тобой в согласии, любви и отношениях. Отныне, навсегда — только с тобой. И вы такие юные, наивные, простые. Так влюблены и начитались книг. Он всё же расплывается в улыбке, которую вы делите с ним на двоих, и поднимается с колен, чтобы отдать тебе цветы, которые ты принимаешь с радостью. Не знаешь ты, как объяснить всё маме — откуда лилии и почему пришёл так поздно, — но точно знаешь — счастлив. А говорит Тэхён: — Я счастлив. И хочется ответить то же, ведь наконец-то можно это делать — пара. Вы пара с ним, ты веришь? Теперь дозволено и за руки держаться, и тесные объятия дарить друг другу, и никогда из них не отпускать, нашёптывая ласково-любовно всю чувственность свою, что не поймут другие. Сказать-то хочется, но ты не успеваешь. Обоих вас опережает голос: — Мы закрываемся. И так становится смешно — бариста красный весь, неясно почему. Ворчит смущённо и спешит вас проводить. Но вы не против — извиняетесь, кивая, выходите и вновь целуетесь, потому что людей на улице — немного, а вы впервые — Боже! — влюблены. И на автобус не идёте. Тэхён читает тебе стихотворения Джорджа Байрона про первые стыдливые поцелуи любви на чистом, как кажется тебе, английском — и ты впервые понимаешь, что значит обучаться в университете литературному переводу. И, пока идёшь с ним за руку домой, позволяя себя этим ноябрьским вечером проводить, влюбляешься ещё сильней. Ты смотришь на Тэхёна, которому почти тридцать теперь, и понимаешь, что разлюбить так и не вышло. А он, укладывая пальцы на большой стакан, наверное, американо, чуть поворачивается, замечая вдруг тебя. Понять это несложно — он шокирован. И так же точно безоружен, как и ты. Он быстро отворачивается, очень — потому что ловит твой, такой же жалкий, мрачный и тоскливый взгляд, — но не может скрыть того факта, что увиденным взволнован не меньше твоего. Ты видишь: он обескуражен, вдруг надломлен, и, кажется тебе, что тоже в вашу осень погружён. Но ты не подойдёшь, конечно, — ты не имеешь права. А потому — лишь продолжаешь вспоминать. Ваш секс... — О, Господи! — вылетает из твоих уст прежде, чем ты успеваешь понять, а Тэхён усмехается, на секунду отрываясь от твоей кожи, и смотрит на тебя с пристальным любопытством, конечно, такой реакцией очень довольный. — Мы ещё даже не начали, а ты уже готов собрать здесь всех своих соседей... — он перекатывает сладость собственного голоса на языке, облизывая губы, а ты, девятнадцатилетний, подкачанный, с выкрашенными в невозможно яркий розовый волосами, сходишь от такого Тэхёна с ума. — Прости..? Звучит беспомощно. Ты полностью, Чонгук, под ним растаял — а вы не начали ещё, и правда. Смущение вдруг заливает щёки. — Я же шутил, — произносит он с нескрываемым трепетом и снова целует низ твоего живота, собирая всю дрожь контрастно-холодными жару ваших тел пальцами. — Твои стоны лишают меня рассудка. Я влюблён в них. «Я влюблён в тебя», — рвётся наружу, но ты так смущён собственной открытостью, что силишься не сболтнуть какую-нибудь глупость, которая бы разрушила этот интимный, приятный до невероятного момент. Ты закусываешь внутреннюю часть своей щеки, потому что терпеть, на самом-то деле, нет сил, и слышишь томное: — Я знаю, мой очаровательный Чонгук, — и чувствуешь горячее дыхание так близко к краю нижнего белья, что забываешь даже, как самому тебе дышать. И всё-таки сказал, упрямый. Уже ведь девятнадцать прожил лет — а тот же всё несдержанный, чувствительный подросток. Или дело не в тебе, Чонгук, — в нём? Твой Ким Тэхён, горячий, знойный, жаркий, блуждает своим ртом везде — и связь с тобою не теряет вовсе. Он смотрит на тебя, тебя и только, и запрещает отводить от него взгляд. Он опускается так низко, осторожно — и вам обоим влажно. И душно, холодно, необходимо, гадко... И упоительно, и сахарно — всё он. Ты вновь кричишь — но не отводишь взгляда. И ты, его «очаровательный», достоин похвалы. Ваш секс — это честно; всегда о доверии. О близости, о страсти, о любви. Ваш секс о тех словах, которые сказать порой бывает стыдно. О фразах, что под рёбрами щебечут опаляющим и нежным, о тех желаниях, что можно прочитать в глазах с необъяснимой ясностью, и о гортанном диалоге ваших тел. Ваш секс — особенный язык, и говорить на нём — действительно художество. Вы любите окрашивать пустынные холсты, вы любите творить на них друг другом, после — наслаждаться. Тэхён твой говорит, что ему непременно нужна целая галерея таких картин, потому что это красиво, притягательно, невероятно... А ты, Чонгук, — ты ему очень доверяешь. И позволяешь себе стать его моделью. Он тянет твою руку к своему лицу и втягивает щёки, а ты несмело прикасаешься к копне светлых волос, совсем недавно выкрашенных в грязный блонд, и утопаешь в омуте горяще-тёмных глаз, потому что он, Тэхён, — искусство. И это в каждом движении его проследить можно, в каждом вздохе негромком заметить, во взмахе ленивом ресниц, в улыбке по-аристократичному сдержанной, во фразах, пропитанных отчего-то грацией, изыском и той самой мудростью, за которой ты, Чонгук, когда-то гнался, пытаясь выудить её из толстых книг. Теперь твоя мудрость — имеет имя человека. Того, что нависает над тобой, задушенным, и гладит распалившуюся плоть, такое неописуемое удовольствие от этого процесса получая, что ты не можешь отказать ему, ослушаться — кричишь. Наверное, срываешь даже голос. Он поднимается к твоей груди, затем — и к шее, а ты такой размякший и податливый — он говорит, что очень сладкий, — что и не замечаешь подобравшихся к разгорячённым бёдрам пальцев, проворно саму суть твою раскрывших — быть не чьим-то, именно его. Пообещал ведь, что в любви, согласии, навек — и, лёжа в его власти, ему равный, обожаемый, конечно, ты понимаешь: всё не зря. Ты не жалеешь. Не жалел. И думаешь, что никогда не будешь. Тэхён целует пылко, мокро и стонет в твой раскрытый рот, толкаясь. Два языка сплетаются в известном вам лишь танце, а руки, сильные, захватывают в обоюдный плен. У вас на двоих — одно удовольствие, одна любовь. Вы на кровати разбиваетесь в парадоксальное «дребезги» и вновь встречаетесь на ней же, чтобы себя самих собрать. Она, эта кровать, шатается, стучится в стену, ноет — но вы безжалостны, жестоки, и собираетесь сгореть на ней дотла. Вам хорошо вдвоём, вам крышесносно. И этот раз — не первый, не второй. Вы, правда, не считали, но опыт может рассказать получше счёта, неинтересного и полумёртвого, — к чему он вам, таким живым и занимательным? Влюблённым. Два года с встречи той спустя — всё ещё встречающимся, убеждённым, что так с вами... будет всегда. Вы юные, пусть больше не наивные и неумелые подростки, но всё такие же дурные, своевольные и, чёрт, простые, какими были там, в том ярком, несмотря на тучи, ноябре. Вы страстные, до одури больные, и вот сейчас — кричите в унисон. Ты поднимаешься на локти, оглушённый ритмом, и сам навстречу бьёшься, ненормальный, чтобы свою жажду прикосновений утолить. Вам хорошо, вам крышесносно. Он ловит тебя по крупицам, всего рассыпанного, и говорит: «Ты так прекрасен», говорит: «Я больше не могу». Ты соглашаешься — не можешь тоже. И вы сплетаетесь телами тесно, жадно, попадая в самый корень паточного блаженства так метко и резко, будто репетировали данный эпизод не меньше сотни раз. Кричите, дикие. И дышите друг другу в лица, обездушенные, вымотанные до полудрёмы. Родные и влюблённые. Счастливые. И вам, конечно, хочется лежать в обнимку долго-долго, шептаться сокровенно, ластиться, тебе вот — рисовать узоры на его груди руками, ему, наверное, закрыть глаза и погрузиться в безмятежность с головой. Но ты, Чонгук, собравшись с мыслями, вдруг произносишь: — Одевайся. Скоро сосед вернётся с пар. — Ещё минутку, — хнычет он, останавливая тебя, начавшего было уже подниматься с постели, рукой, и заключает в объятия, прижимая к подушке насильно и в неё же утыкаясь. — Нет, пять. Ты скулишь, сопротивляясь: — Тэхён, мне нужно в душ. — Ага, мне тоже. Полежим чуть-чуть. — Сосед, он... — пытаешься ты снова, всеми силами держась за последние крупицы самообладания. — Скоро возвращается, я слышал. Пожалуйста, — и он, конечно, знает, что вновь над тобой, капризным и дотошно-правильным, одержал победу. Улыбается, прикрывая свой влюблённый взгляд пушистостью ресниц. Молчит. — Мы ведь уснём, Тэхён, — ты возмущаешься, но всё-таки сдаёшься, вдыхая аромат муската, хвои, моря... Убаюканный его мерными вздохами, ты становишься действительно спокоен — и позволяешь себе погрузиться в мысли. Плохой идеей было, вероятно, думаешь, прогуливать сегодня пары. Хотя не так: плохой идеей было разрешать Тэхёну за тобой зайти, потому что он очень коварный, что не секрет, и он всегда найдёт способ склонить тебя, как выразился бы, к греху, а ты — не сможешь найти достойных причин ему отказать, и тоже всегда. Твоих сил, Чонгук, в тот момент хватает на одно — натянуть тонкую ткань одеяла на вас двоих по самую шею, не заботясь о том, какая стирка предстоит вам после, и положить свою ладонь поверх его, переплетая пальцы. И вы, конечно, засыпаете, потому что это было безответственно и глупо — вот так остаться на кровати, а вы такие же всё с ним — дурные, своевольные и, чёрт, простые. Какими были год назад, какими были — два. Какими перестали быть вы после. Ты, двадцатишестилетний и истоптанный, вдруг чувствуешь, как сжалось сдавленное памятью момента сердце, как кровоточить начало и рваться из груди — конечно же, к нему. Спустя года, спустя страницы и десятки тех, с которыми у тебя, Чонгук, просто не вышло — всё ещё к нему. «Отныне, навсегда — только с тобой». Ты, маленький, наивный и чудной, — знал ли о том, что обещаешь совершенно честно? Что то не юношеское «простое», что не пройдёт совсем, не выйдет вместе с подростковой дурью из неумной головы — что всё живое было, настоящее, что ты, Чонгук, — отныне жертва, а он, Тэхён, — мучитель твой, и тоже навсегда. Ты не согласен. Он — твоё проклятье и благословенье. И наказание, прощение — опять же он. Твой Ким Тэхён ужасно справедлив, а ты, Чонгук, истоптанный и двадцатишестилетний, — эти муки заслужил. Его вот — нет. Тэхён, реальный — не образ, сотканный твоим помутившимся сознанием, что болит каждый день не фантомно совсем, остро, — стоит, приклеенный подошвой к полу, всё у той же барной стойки. Давно готов его кофе и картой оплачен, но что-то его держит, не пускает никуда, оставляя без движения. Он очень на тебя сейчас похож, да только вот это призрачное «сейчас» не заменит два твоих года в неведении и глухоте, немой, и ещё два — прожитых тобою совершенно праздно и ошибочно, на тех корпоративах, грязных, и в клубах, право, что немного чище. Тэхён, которому безумных скоро тридцать, очень заметно, громко сглатывает — ты видишь, кажется, движенье кадыка под чёрной водолазкой, но, если честно, то, Чонгук, его, этот неважный, мелкий жест, ты лишь воссоздаёшь, не видишь. Собираешь запомнившийся на чёртово «всегда» образ по жалким, до сих пор хранящимся внутри тебя крупицам — Тэхён, весь липкий и измотанный, пьёт воду после тренировки в зале, Тэхён, расслабленный и пьяный, смотрит на развязного поджарого тебя и сглатывает, потому что ты, Чонгук, его заводишь, и это, чёрт, взаимно, и это то, чего ты, такой же пьяный и расслабленный, хотел от него этой ночью получить, — и банально догадываешься, что двигается под этим невысоким воротом его кадык — по взгляду, мимике, отводу плеч. И он, Тэхён — реальный совершенно, а не образ, — он что-то снова говорит бариста. А ты сидишь, Чонгук, истоптанный, двадцатишестилетний, смотришь на него, не стесняясь, потому что не будет у тебя другого шанса им, реальным, насытиться — и вспоминаешь, вспоминаешь, вспоминаешь... Так явно, будто всё было вчера. Ваши свидания... И то одно, которое... Вы в парке. Утро. Март. Людей немного, тишина. И только-только открываются работниками лавки. Вы с ним, Тэхёном, спали плохо — он мучился от приступа бессонницы, что у него бывает крайне редко, а ты, Чонгук, — мучился вместе с ним. Не спал, пил кофе — американо, конечно, другого на вашей кухне не хранилось, — потому что не мог оставаться равнодушным, как и не мог ему, к сожалению, ничем другим помочь. Всю ночь вы смотрели экранизации известных всему миру книг и сравнивали их с оригиналом, чтобы не сидеть в непонятном молчании и вполне себе ясной темноте — Тэхён не хотел говорить, что его тревожит, и ты не смел настаивать. А потом, часов, наверное, в шесть, ты, вымывая пятую по счёту кружку из-под кофе и почти засыпая над раковиной, вдруг предложил прогулку в парке — и он, Тэхён, замученный и истощённый, вдруг согласился, удивляя вас двоих. Идёте вы не за руку, конечно, не в обнимку — не те больше подростки, что не могли себя сдержать, — но всё-таки плечом к плечу, и в этом жесте — незначительном, простом — так много, вероятно, настоящих вас. Так заявляют о поддержке, так говорят без слов: «Я рядом», и так же уверяют: навсегда. Так ощущается защита, трепет, дом. И так звучит забота. На вас с Тэхёном длинные пальто под пояс, распахнутые в эту тёплую весну, и тонкие шарфы, так идеально подходящие для неустойчивой погоды — ты в чёрном весь почти, он носит все оттенки бежа, — и вы красивые с ним, очень. В вас, право, мало прежней простоты. Друзья ваши говорят, «знающие», что подходите вы друг другу идеально — ты каждый раз смущаешься и переводишь тему, а он, Тэхён, он часто говорит вот так: «Я бы хотел быть настолько же искусным, как Марсель Пруст, чтобы подарить миру целую книгу своих чувств, и настолько же безумным, как Артюр Рембо, чтобы вручить её тебе без страха». И это не смущает, нет — но выбивает воздух. Это удар, Чонгук, — и он идёт от сердца к сердцу. Вы ходите в театр с ним, на выставки в музеи современного искусства. Слушаете лекции о живописи и архитектуре. Вы посещаете картинные галереи и не упускаете возможности сделать фотографии на свои ломо-фотоаппараты, любовь к которым тебе привил, конечно, тоже Тэхён. Вы покупаете билеты на концерты органной музыки, балет и оперу так часто, что и сами скоро позабудете о том, сколько таких вечеров оставили за плечами, потому что гораздо более важно — сколько их у вас ещё будет. И кажется тебе, Чонгук, что невероятное множество — таких прекрасных, светлых вечеров. У вас с Тэхёном появляется игра, которая становится со временем традицией: вы ищете в Сеуле те кофейни, в которых вам не удавалось побывать, и составляете вполне серьёзный рейтинг, в блокноте отмечая, где вкуснее кофе, лучше сервис и красивей вид. Вам хорошо вдвоём. И только это важно. Ещё Тэхён ведёт тебя на грандиозный вечер зарубежной литературы в самую большую библиотеку города, потому что он влюблён в поэзию французских «гениев» и до сих пор — в искусство, а ты, Чонгук, волнуешься и не находишь себе места, потому что поступил ты, вообще-то, на экономиста, и в свои двадцать один уже и не помнил тех семнадцати, когда читал подряд всё то, что находил на полках дома. Но ты, конечно, соглашаешься идти — ты с ним готов пойти куда угодно. И он читает перед всеми о любви — конечно, не к искусству — на самом романтичном в мире языке — и не боится лишь на одного тебя смотреть. Ты думаешь: твой Ким Тэхён искусен. Он дарит тебе, правда, целый мир — поступками, биением сердец, руками. Словами дарит — Боже! — он безумец. И ты, Чонгук, — ты счастлив с ним таким. И только это важно. Он, идеальный для тебя, на этой твоей мысли о безвременном и нежном, вдруг предлагает вам купить сладкие яблоки в карамели в одной из открытых теперь лавок, сесть где-нибудь у озера и, возможно, покормить серых уток бананами, если таковые найдутся в продаже, потому что такие простые, казалось бы, незамысловатые действия вас успокаивают — они и есть то необходимое единение с природой, за которым вы сюда сегодня пришли. Ты соглашаешься, конечно, и вы, такие взрослые, с любимым лакомством в руках, садитесь на мосту, совсем забыв о том, что здесь ходили — да и ходят — люди, а вы одеты слишком хорошо, чтобы испачкаться и не жалеть. Он убирает кожуру с бананов, ломает их на части и отдаёт тебе — а ты уже бросаешь фрукты в воду. И оба вы смеётесь слабо, наблюдая за птицами, что плавают внизу — они очень забавные, думаете, — потому что вы не выспались, устали, завтра, знаете, вас ждут дела, но вот сегодня, вот сейчас, когда вдвоём и только друг для друга — вам хорошо, действительно. И только это важно. Вы смотрите на воду, на деревья, болтаете ногами, сотрясая воздух — и слышите вдруг детский смех. Он приближается к вам с правой стороны, стремительно, а по мосту уже расходится опасный топот. Толпа ребят — на вид им всем не больше лет восьми — пробегает мимо вас, о чём-то перекрикиваясь между собой на ходу, и ты, растерянный и слегка возмущённый, замечаешь, что у них за плечами портфели с тетрадками, а на карманах одинаково-синих джемперов совершенно идентичные эмблемы какого-то лицея. — Прогуливают занятия? — фыркаешь, не сдержавшись, и отворачиваешься, снова обращая своё внимание на птиц, деревья, небо... Тебе, Чонгук, нравится природа, та атмосфера, в которую погружается всё вокруг, если наслаждаться её красотами с правильными людьми. И тебе нравится твой «правильный» Ким Тэхён, с которым так приятно этим утром есть яблоки в карамели и встречать кожей первые лучи солнца, которых так не хватало в Сеуле зимой. Дети вот — не очень. Поэтому ты спешишь отвлечься, чтобы не казаться злобным взрослым, которых ты и сам в своём детстве не любил, ищешь новую тему для обсуждений, нервно покусывая свои сухие губы, но Тэхён, до этого так подозрительно молчавший, на твоё замечание всё же отвечает, хоть и с промедлением: — Опаздывают, — уверяет он, но звучит при этом совершенно безразлично. Сразу видно: этот разговор ему не интересен; он ответил тебе скорее для того, чтобы не оставаться в тишине — совсем как поступил с ним ты вашей бессонной ночью. И в этом жесте тоже много вас. Ты говорил с ним о неважном для того, чтоб показать: он не один, ты рядом с ним — и будешь до тех пор, пока оба вы нуждаетесь в поддержке, потому что это правильно — заботиться о том, кого ты любишь. И он не возражал тогда. Сейчас же говорит с тобой, хоть и не хочет, потому, что его мысли — грузные и тревожные, а желание уберечь тебя от своих же демонов куда весомее желания прижаться и дать, наконец, себя, изведённого и выпотрошенного, от них, уродливых и безжалостных, защитить. И вот теперь не возражаешь ты. Ты чувствуешь, Чонгук, что твой Тэхён на грани — об этом говорят его опущенные плечи и пустота в глазах, что для тебя страшнее всякой злобы, — и понимаешь: больше ждать не нужно. Пройдёт ещё секунда, две — неважно, — и он сам заговорит. Всех демонов своих откроет, обнажая душу, и ты одно лишь должен сделать — защитить. Секунда. Две. И он сжимает крепко твою руку, отчаянно переплетая пальцы — ему страшно, — и поднимает на тебя свой мрачный взгляд, вдруг размыкая губы: — Не знаю, как начать, но ты, конечно, понял, что я не в порядке. — Я вижу, что в тебе идёт борьба, — киваешь и кладёшь свою ладонь поверх его, вздыхая. — Но не смогу помочь, если не буду знать, с кем мне сражаться. — Обычно я был тем, кто говорит такие вещи, — смеётся он устало, прикрывая веки, и водит пальцами по тонкой коже на твоих костяшках, пытаясь собрать мысли воедино. Ты хмыкаешь, думая о том, как сильно успел этого невероятного во всех смыслах парня полюбить за четыре года ваших с ним отношений, и спешишь его успокоить: — Нельзя быть вечно тем, кто только отдаёт. Всем хочется быть слабыми хотя бы иногда — и я готов побыть немного сильным. — Спасибо. Выслушай меня, — с благодарностью во взгляде соглашается Тэхён и переводит его за твою спину, сосредотачиваясь на чём-то фантомном и невидимом, чтобы проще было говорить — он поступает так всегда, когда речь заходит о серьёзных, важных для него вещах, ты знаешь это точно. — Так вышло, что неделю назад я узнал о свадьбе своего старшего брата, которая состоится ориентировочно в июле — он нас обоих позвал, кстати, но я бы и не пошёл без тебя никуда, это же очевидно, — и о том ещё, что он станет отцом. Когда он сказал мне, я не знал, что ответить. Меня как будто оглушили и одновременно с этим лишили дара речи. Я слушал его, вникал — а сам не понимал, что думать. Родители наши его, конечно, сразу поддержали, обрадовались новости о свадьбе, а я спросил тогда: «Ты счастлив?» Он мне ответил: «Да». Я, помню, выдохнул — и трубку положил. Конечно же, обрадовался тоже, но вот потом — я рухнул в собственные мысли о семье, и это оказалось страшно. Я думал: вот мой брат, ему уже под тридцать, и я, которому всего лишь двадцать три. У него, почти тридцатилетнего, появится ребёнок, жена, с которой они разделят ответственность за воспитание своей будущей дочери или сына, — а что буду делать я, когда мне, как и ему, исполнится вот этих тридцать лет? В каком месте я буду жить и где работать? Смогу ли окружить себя достойными людьми и стать успешным человеком, способным обеспечить свою собственную семью? И как вообще она, эта моя семья, будет выглядеть? Чего я хочу от своего будущего? Я с поразительной ясностью, приведшей меня поначалу в ужас, осознал, Чонгук, что хочу детей. Возможно, не сейчас — однажды. Хочу, чтобы кто-то называл меня «папой», хочу — ну, знаешь — быть частью той рутины, о которой все вокруг говорят, потому что... Потому что он, Тэхён, тебе сейчас признался в роковом, открылся, как ты и просил, — но вам двоим не стало легче. Он хочет свадьбу и ребёнка. Дом на троих за чертой города и несколько сторожевых собак. И чтобы для соседей всех — идеал семьи, для родственников пожилых — отдушина, а для друг друга — поддержка и опора необходимые. Потому что это, Чонгук, — ты понимаешь сам — и есть счастье. Возможно, не твоё, но вот он, человек, которого ты любишь, и вот она, его мечта — а делать что? Вы парни. Вы в Корее. И вы встречаетесь. Но всё это никогда не станет значимым, весомым для общественности. Не станет важным и для двух ваших семей. Вы влюблены, но здесь, в невидимых стенах закона, не сможете быть счастливы вот так, как хочется того Тэхёну. Не тебе, Чонгук. Ты счастлив с ним и так. А он впервые говорит с тобой о будущем, и ты — прискорбно как! — не рад. Ты бы хотел не знать, не слышать, притвориться... Да просто промолчать. Но так не выйдет. Ты ему, Чонгук, пообещал быть сильным — будь. Не поддавайся страхам, защити его. Скажи, что всё будет в порядке. Скажи, что вы однажды станете такой семьёй. Скажи ему хотя бы, что ты будешь рядом — на свадьбе брата, выписке из роддома и вообще всегда. Скажи, Чонгук, не медли! Ты молчишь... Он заговаривает сам: — Всё хорошо? Прости меня. Наверное, для тебя это очень тяжело, — ты думаешь: «Для тебя — не менее, так почему ты продолжаешь беспокоиться первостепенно обо мне?». И хмуришься, ощущая тоскливое «я подвёл его» прямо под рёбрами. — Весь этот разговор... Такой сумбурный. Я к нему совсем не готовился, хоть и прокручивал в голове всю эту ситуацию уже не меньше сотни раз — я всё-таки ужасно плох, когда мне нужно быть тактичным. Ты знаешь, — «Да». — Нельзя, наверное, так в лоб... Но ты подумай как-нибудь об этом, ладно? Сейчас мы молодые, да, но ведь пройдёт ещё пять-десять лет — и всё дурное внутри нас потухнет; мы захотим быть взрослыми по-настоящему, не как сейчас. Представь: ведь эти дети — ну, на уроки что бежали только что — могли бы быть нашими. Ты весь сжимаешься, и в страхе округляются глаза. Что должен ты ответить? «Ничего страшного, Тэхён»? «Я тоже думал о семье»? «Мы справились бы идеально»? «Дети — это здорово, а ещё я люблю тебя»? Ты так не хочешь ему врать. Ты его любишь, но... «Я защищу тебя». Так сделай что-то. Ты отвечаешь только на последнее, стремясь свести всё к шутке: — Слишком много. Тэхён смеётся, расслабляясь вмиг, и соглашается с тобой, Чонгук. А ты себя таким предателем не чувствовал ещё ни разу. — Ну, хорошо. Представь, что наши — всего несколько из них. К примеру, двое. А мы с тобой, уставшие от вечных игр, активностей и шума, сидим тут, наблюдаем, потому что страшно их, маленьких и несмышлёных, куда-то отпустить, но и присоединяться не охота тоже — у нас свои заботы, родительские, а потому бегать и кричать не хочется совсем. Сидим тут, разговариваем о чём-то простом, не требующем особой концентрации, и разгружаем захламлённый бытом мозг. А они веселятся с друзьями. Ты продолжаешь, от стыда сгорая, — ты не смущён, но очень виноват: — Целуемся ещё. — Но совершенно невинно, — исправляет тебя Тэхён, расплываясь в мечтательной теплоте своих чувств. Твоя маска силится передать то же, и ты заинтересованно произносишь: — Это почему? — но избегаешь столкновения ваших с ним взглядов — ты проиграешь тогда сразу, чего допустить нельзя. — «Дети наследуют безумие родителей», — он цитирует «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса, и вы читали эту книгу вместе, но выбором такого изречения внезапно ты расстроен, оскорблён, задет. Как может применять он эту фразу к вам, таким влюблённым, правильным? — Мы не безумны, Тэхён, — говоришь обиженно, похоже, совсем утонув в черноте собственной головы и позабыв о том, что обещал быть сильным. Тебе не кажется, что ты спешишь сделать выводы, всё вокруг затянулось тоской и непрошенным осознанием вашей реальности, в которую тебя так неожиданно окунуло это утро. — В каком-то смысле, — мягко настаивает Ким, ища компромисс, и снова проводит по твоей ладони своими холодными пальцами, напоминая о том, что это он, родной и тёплый, не враг тебе, и прятаться не нужно — но это ощущается теперь как ток. Касается тебя он осторожно, ласково — а ты, уязвимый и напуганный, вздрагиваешь и едва ли от него не отшатываешься, потому что больно. Потому что так больно быть не должно. Это ведь его, Тэхёна, руки — они, конечно же, не могут причинять тебе, Чонгуку, боль. Но она ощущается. Теперь вот — да. Так чётко, ясно, неприкрыто, что аж звенит в ушах. Дыши, Чонгук. Вся боль фантомна. Он рядом, тебя любит, говорит вот о семье и детях. Он хочет их с тобой. И просит согласиться на «всегда». Ты любишь ведь его. Так почему молчишь? — Ты весь дрожишь, Чонгук, — встрепенувшись, замечает Тэхён, и растирает твои плечи, вызывая слабую усмешку на твоём лице, отрешённом и в момент пустом. — Замёрз же. А чего молчишь? — Куда ты? — спрашиваешь, видя, как он поднимается на ноги, отряхивая брюки, и тянет за собой тебя. — Мы, — исправляешься тут же, нелепо поднимаясь следом. — Домой. Нам очень с тобой нужно отдохнуть, согласен? — и он всё же обхватывает твои плечи, чтобы, наверное, согреть и успокоить, а ты не споришь — «мы идём домой». И важно ли, что не от холода дрожишь? От страха. И важно ли, что ты его подвёл, а он и не заметил вовсе? Насколько важно то, что твоё сердце мечется, скулит и бьётся — чувствует беду? Тэхён тебе признался в роковом — а делать что? Вы парни. Вы в Корее. И он хочет детей, которых ты, Чонгук, — не любишь. Которых ты не сможешь ему дать, как и не сможешь стать его законным мужем. И вы не будете с ним «идеалом» для соседей, не станете «отдушиной» для двух ваших семей... Его мечта — с тобою неосуществима. Кто ты такой, Чонгук, чтобы посметь её отнять? «Возможно, не сейчас — однажды», но он уйдёт — и ты не сможешь его удержать. Бездетный, вечно холостой для общества — его мечте, Чонгук, не ровня. Если останется с тобой — всего лишится: свадьбы, ребёнка, дома на троих, собак... Все эти вещи — такие для тебя простые и обыденные — и есть, Чонгук, его счастье. Не ты. Не твоё. У вас дороги — понимаешь — разные. Возможно, не сейчас — однажды станут. И это страшно — его отпустить. Невыносимо враз вот так всего лишиться. Он этим утром, у вас дома, варит кофе. Включает фильм об очередной легенде джаза, чтобы насладиться музыкой и погрузиться в атмосферу шестидесятых, так полюбившуюся вам обоим, вновь. Ещё он кутает тебя в плед, бесконечно целует в лоб и щёки, прижимает к себе со всей своей силой, потому что любит. Сейчас вот — любит. Но однажды... У тебя в голове одна-единственная мысль застряла, отравляющая и навязчивая, которую выгнать не получается никак: «Он будет счастлив, будет счастлив не со мной...» Он не с тобой теперь. «А счастлив?» — всё, что хочешь знать о нём сейчас, живя воспоминаниями, прошлым... Когда с другими — «не сложилось просто» много раз, а с ним, конечно, было бы иначе — знаешь. Но как спросить? Вы близко так — и очень далеко. Другие скажут: «Пять шагов», на деле же — четыре года. Целая пропасть. Жизнь прошла как будто. Вы изменились, повзрослели и обзавелись работой. Он, знаешь, за границей был, ты — здесь, не выезжал ни разу. И всё, что вас двоих объединяет, — осень. Этого мало, правда, думаешь. И — Господи! — тебе так сильно жаль. Ведь помнишь ты, Чонгук, как всё у вас закончилось. Тебе приходится вновь оказаться там. В том вечере, конечно, ноября, когда... Ты ждёшь его с работы и готовишь ужин. Обычно вы едите с ним вне дома, в ресторанах, но вот сегодня ты решаешь приготовить рис с кимчи на вашей кухне, потому что у тебя — внезапно — выходной, и в груди — непреодолимое желание своему Тэхёну угодить. Порадовать его домашней кухней, продемонстрировать свою любовь, заботу — ну, хотя бы так. Не хочется тебе брать полуфабрикаты в супермаркете, как это делает подавляющее большинство семей, — а у плиты хочется долго-долго и сказать потом с гордостью, что сам, что ждал его очень, что по семейному рецепту, перешедшему от твоей бабушки к маме, готовил, потому что хочется быть хорошим парнем, достойным своего прекрасного Тэхёна, который, конечно, ничего от тебя не требует — но требователен, пожалуй, к себе ты. И ради вашего «уюта», «очага», его улыбки — на многое, действительно, готов. А это вот — всего лишь ужин. Несложно. Знаешь ведь: твой Тэ, вернувшись с работы и всё это увидев, одарит тебя, непременно, улыбкой — а большего не нужно, правда. Он, вообще-то, и не перестаёт улыбаться с тех самых пор, как вы съехались — ему с тобою очень хорошо, у вас это взаимно. Ты выключаешь вытяжку, когда ключ проворачивается в двери, и сам улыбаешься, думая о том, как Тэхён на всё это отреагирует — встречать его не спешишь, конечно, слишком занят. Да и хочешь, вообще-то, чтобы сам он к тебе зашёл. Так сильно хочешь, что не терпится уже. — Чонгук, я дома! — слышится из коридора, и ты не успеваешь даже повернуться толком и вдохнуть, чтобы ответить, как он, твой Тэ, взбудораженный и счастливый, оказывается рядом с тобой и, подхватив под бёдра, сажает прямо на кухонный стол, с завязанными в небольшой хвост волосами и в испачканном фартуке, совсем не замечая твоих возмущений и того, что ты, вообще-то, накрываешь вам на стол. — Тэхён, ты... — начинаешь было говорить, но прерываешься, когда он начинает целовать тебя во всё твоё лицо — так мелко, быстро, радостно, что невозможно возразить. И всё-таки находишь время, чтоб закончить: — Боже мой, ну ты чего? — Сегодня самый лучший день, клянусь, — произносит он, улыбаясь так широко и ослепительно, что ты и сам начинаешь веселиться, позабыв совсем о том, что стынет ужин. Смеёшься, дотрагиваясь до его щеки, проводишь трепетно и ждёшь подробностей с особым предвкушением. Он говорит: — Мне предложили работать во Франции. Наша компания там открывает филиал, босс порекомендовал меня в качестве переводчика, и мою кандидатуру утвердили! Господи, Чонгук, это же замечательные новости... Мы улетаем с тобою в Париж! Как поверить, что это не сон? Я так давно мечтал об этом. Твоё лицо мрачнеет с каждым словом, и ты задушенно бормочешь: — Стой, — и голос звучит очень сухо, шелестит растерянностью. — Что значит «мы улетаем с тобою в Париж», Тэхён? И вся ваша идиллия, которая упорно возводилась вами долгих — страстных, нежных — пять лет, летит к чертям мгновенно, крошась в труху, сгорая в пепел, и в сущности становится плевать на этот ужин, на то, что добрых три часа стоял ты у плиты, на то веселье, что успело зародиться на твоих на губах, стоило увидеть лишь его восторг и радость. На всё. Ты так разочарован, что готов заплакать, а он, Тэхён, глазами хлопает и отвечает нарочито внятно, посчитав, наверное, что тебе нужно чуть больше времени, чтобы осознать такую потрясающую новость и разделить его восторг: — Это значит, Чонгук, что я зову тебя с собой во Францию, — ты уклоняешься от его рук, выворачиваясь из объятий, и отходишь к окну, снимая с себя этот глупый, как кажется теперь, ненужный больше фартук. — Что с тобой? Разве моё желание переехать в Париж вместе не очевидно? — А разве не очевидно то, что о таких вещах принято советоваться? — огрызаешься ты, развязывая волосы так резко и неаккуратно, что ощущаешь боль физическую, которая ни в какое сравнение не идёт сейчас с твоей моральной, а потому не издаёшь ни звука — только хмуришься и комкаешь несчастную ткань своего фартука, пытаясь вложить в это действие все свои огорчение и гнев. Выходишь в коридор, включаешь в ванной свет, заходишь, кидаешь фартук в корзину для белья, не смотришь на него, Тэхёна, и молчишь. Самого себя убедить пытаешься в том, что «ничего страшного», что со всем справишься, потому что не слабак, конечно, что тебя ничего не сломит, каким бы сильным не пришёлся удар судьбы. А у самого ком в горле стоит и сердце колотится, как безумное, словно в предсмертных судорогах — ещё немного, и оно разобьётся, а ты, Чонгук, ужасный ювелир своей души, а потому собрать его самостоятельно не сможешь. Тэхён идёт следом и перехватывает тебя в проходе, осторожно — виновато как будто — удерживая твоё запястье и прося молчаливо не сбегать от него сейчас. «Только не сейчас», — понимаешь ты, и плакать хочется невыносимо сильно. — Ты не рад? — спрашивает он вполголоса, смотря из-под сведённых к переносице бровей, а ты едва сдерживаешься, чтобы не пустить по щекам жгучую влагу, потому что твой Тэхён тебя не чувствует, потому что он своей мечтой ослеплён, а ты, Чонгук, — ты ей не ровня. Потому что ты, и это понимание приходит с оглушающей пронзительностью, остротой, виноват во всём происходящем сам — а делать что? Ты раздражаешься, толкая его в грудь, и всё твоё лицо кричит о боли. — Конечно нет! Я зол, Тэхён! — он принимает на себя удар с поражающей стойкостью и не отходит ни на шаг, прижимая твои бёдра к поверхности стиральной машинки своими, чтобы ты наконец перестал предпринимать попытки оттолкнуть его от себя или уйти, и продолжает смотреть так открыто и требовательно, что невозможно противостоять — ты выдыхаешь, поднимая взгляд, глотаешь этот чёртов ком, застрявший в горле вместе с криком, и говоришь уже спокойней: — Ты всё решил за нас двоих. И хочется обнять его так крепко, бережно — чтоб никуда не смел уйти. Иррационально хочется и дать отпор его рукам — чтобы обоим стало на порядок легче. Не можешь сделать ни того ни другого. Ты перед ним бессилен, а потому стоишь, прижатый им к вашей стиральной машине, и смотришь пустым взглядом на стену за его спиной, на складки на его рубашке, которую он даже не потрудился с себя снять — настолько торопился рассказать тебе об этой ненавистной Франции. Его мечте, которая — не ты и не твоё. «Он будет счастлив, будет счастлив не со мной...» Мысль, которая ещё год назад казалась тебе обычной паранойей, которая лечилась его поцелуями, словами о безвременном и нежном, джазом и кофе, в момент приобретает форму, тени, цвет — становится реальной, не бредовой вовсе и, чёрт возьми, действительно живой. — Я думал, что мы оба этого хотим, — он произносит глухо, и ты слышишь, как внутри него ломается всё на пару с голосом, видишь, разочарованием окольцованный, как потухают вмиг его глаза, как гаснет свет искрящейся улыбки — вы разрушаете друг друга. Это, понимаешь, очень страшно. Терять его, любить его, не отпустить его и отпустить — всё страшно. А делать что? — Это должно было стать замечательным сюрпризом для тебя, Чонгук. Прости меня, я должен был спросить. Прости меня... Прости, — он, знаешь, готов повторить это своё «прости» бесконечное множество раз — но разве не должен ты сделать того же? «Прости, что ввёл тебя в заблуждение, Тэхён, — я просто не хотел с тобою ссориться». «Прости, что оказался трусом и не смог сказать тебе всей правды». «Прости, что я хотел твоей любви, хотел любить тебя — а потому молчал, не смея нашего "Вы идеально подходите друг другу" рушить». Твои извинения теперь ничего не стоят, думаешь. Все эти «прости» должны соединиться в одном лишь слове — «отпускаю». «Я отпускаю тебя». Но если он... Если он скажет, что здесь, в Сеуле, ему хорошо с тобой — ты не позволишь себе извиниться так. Всё будет по-другому, точно. И ты пытаешься, звуча, наверное, до жути жалко: — Зачем?.. Зачем, Тэхён, нам эта Франция с тобой? Мы ведь и здесь живём неплохо... Здесь наши семьи, дом, кофейни, галереи, парки. Друзья, хорошая работа, связи. А там, в Европе, — ничего родного. Кому мы там нужны? «Кому там нужен я, безработный, не знающий элементарно языка, — одним словом, обуза?» — остаётся в воспалённых мыслях тучей. — У меня появился шанс, Чонгук. Шанс обзавестись друзьями, связями, работой — там, в Париже. Начать другую жизнь, новую. И я хочу начать её с тобой. Конечно, будет нелегко, но вместе нам по силам сделать что угодно, правда? Главное — не забывать о том, зачем всё начинали. Во Франции с тобой мы, обещаю, перестанем прятаться. Мы сможем стать законными супругами, если захотим, сможем иметь детей... Разве это не предел мечтаний? Никто не будет считать нас ненормальными или неправильными, мы наконец-то будем на своём месте, Чонгук, мы будем дома. Чего ты так боишься? «Если он скажет, что здесь, в Сеуле, ему хорошо — всё будет по-другому». Но он не говорит, а ты не можешь притвориться, что не слышал. Ты, думаешь, его не заслужил. Ты, думаешь, не стоишь такой жертвы. Мечта важнее, точно, — и потому ты жертвуешь всем сам. Ты смотришь на него разбито, заранее потерянно, потому что понимаешь: конец. Не будет больше ни кофеен, ни парков, ни картинных галерей, которыми вы оба так дорожили все эти пять лет. Не будет поцелуев, рук и смазанных ретро-снимков, которыми забиты томящиеся на далёких верхних полках альбомы. Ничего не будет больше. Тэхёна не будет. Ты еле шевелишь губами и чувствуешь, как обжигает лёгкие обычный воздух, как намокают покрасневшие глаза, как разбивается, конечно, сердце, несчастно проскулив в последний раз, как тяжело становится просто стоять, как тряской покрываются колени... И говоришь на выдохе, дрожа плечами: — Это предел твоих мечтаний. — Что?.. Он поражён и сломлен, обезглавлен и убит. Ты знаешь: вам обоим трудно. Но также знаешь, что Париж собой затмит любую его боль — а потому на выдохе шагаешь в бездну. — Я не хочу с тобой семью, Тэхён. Я не хочу детей и свадьбы. Стать частью той рутины, о который грезишь ты, — для меня и есть «страшно». Я предпочту свободу обязательствам, друзей — семье. Я не такой, как ты. Мы на мир с тобой смотрим по-разному. И это наше «разное» друг с другом не уживётся никак. Ты не откажешься от идеи узаконить наши отношения, а я — не соглашусь быть славным мужем. Всё бесполезно, Тэ. Мне очень жаль. Что означает твоё «жаль», Чонгук? «Мне жаль, что я тебя подвёл, Тэхён». «Мне жаль, что я эгоистичен, не способен наступить себе на горло». «Мне жаль, что ты в меня влюбился, я — в тебя». «Мне жаль, что вышло всё вот так нелепо, ты хотел иначе». Твоё «мне жаль» и есть то самое «прости». И есть то самое «я отпускаю». Он долго, правда, после твоих слов молчит. Он хмурит брови и, уставившись куда-то в пол, обдумывает, очевидно, что-то, пытаясь полученную информацию переварить, смириться с ней, потому что он подбит и обескуражен — а когда всё же находится и заговаривает, готовый к непростому диалогу, нечаянно ломаетесь вы оба. Да, думаешь, Чонгук, бывает ведь и так — людям достаточно простого слова, чтобы застрять в моменте навсегда и возвращаться к нему после каждой своей неудачи, думая, что вот тогда, вероятнее всего, стоило бы поступить иначе — не совершать злосчастную ошибку, последствия которой влекут за собой все эти неприятности день изо дня. Ты, двадцатидвухлетний, не знаешь ещё, что этот вот момент — он из таких, как раз. Что ты погрязнешь в нём на долгие четыре года, что неудач внезапно станет много, что соджу не заглушит эту боль, а приумножит и заставит заново сглупить. Ты этого не знаешь, глупый. И жертвуешь, конечно же, собой. На самом деле, вами. — Почему ты никогда не говорил мне об этом?.. — Тэхён падает головой в твоё плечо, и бархат его голоса становится ужасным хрипом, который переходит в жалкий всхлип — конечно, твой, — встречаясь болью где-то на груди, по венам расплываясь едкостью, обидой, ядом. Вас чувства отравляют, душат — как не утратить под влиянием момента здравость? Вам нужно с ним договорить. Поставить точку, попрощаться, наконец. Вам нужно объясниться, правда, открыть шкафы и отпустить скелетов — пусть идут. Но вас одолевает слабость — ты позволяешь себе прижать его к своей груди близко, тесно, отчаянно — чтобы слышал стук твоего сходящего с ума сердца, такого же сейчас, как у него, — и до боли впиваешься в кожу на его затылке, потому что некуда тебе свою пустоту ноющую деть — и ты тонешь в ней, уходя камнем на самое дно, а ухватиться совершенно не за что. — Боялся, что уйдёшь, — выходит вдруг признаться полушёпотом. — А разве не боишься этого сейчас? Почему больше не пытаешься меня удержать? Почему хочешь, чтобы я ушёл, Чонгук? — он тоже, понимаешь, звучит жалко. Но всё пройдёт. В груди — пройдёт однажды, у обоих. Ты где-то читал, Чонгук, что расставаться — просто. Или читал тебе Тэхён? Как эта цитата там звучала? «В каждой перемене, даже в самой желанной, есть своя грусть, ибо то, с чем мы расстаёмся, есть часть нас самих. Нужно умереть для одной жизни, чтобы войти в другую». Кто был её автором? Марсель Пруст, Артюр Рембо или кто-то другой, кем Тэхён бесконечно восхищается? Ты, Чонгук, не помнишь, но звучит, конечно, мудро — в это можно поверить. Особенно тогда, когда ты стоишь на пороге этих самых перемен, когда ты вынужден умереть для того, чтобы начаться где-нибудь ещё. С кем-нибудь... ещё. «Я всё делаю правильно», — думаешь. И ошибаешься, конечно, — но того не знаешь. — Сейчас я понимаю, что не хочу нас мучить. Это больше не имеет смысла. Всё зашло слишком далеко, Тэхён... Исхода, в котором бы мы, оставшись вместе, не пожалели бы об этом, просто нет. Если я полечу с тобой в Париж — стану несчастным. А если попрошу тебя остаться — несчастным станешь ты. Мы мечтаем с тобой о разном — что в этом плохого? Я ни в чём, поверь, тебя не виню. Я хочу, чтобы ты был счастлив. «Потому что я люблю тебя» — остаётся на губах невысказанным. Тэхён всё понимает и так. — Тогда не позволяй мне всё разрушить, — просит он, пальцами сжимая ткань твоей домашней кофты, зная, конечно, что выполнить ты эту просьбу не сможешь, как бы ни хотел. Всё действительно кончено. И это остаётся лишь озвучить. — Не разрушай, — соглашаешься ты, приглаживая его растрёпанные волосы и движением руки прося вновь на тебя посмотреть. — Я расстаюсь с тобой, Тэхён. Спасибо за то, что был со мной так долго, — и говоришь ты это с такой надрывной нежностью, что и дураку понятно, каких сил тебе стоит принять это решение. Отпустить его в эту Европу, в жизнь, которую он заслужил. Тэхён, конечно, понимает это тоже. Он смотрит на тебя, держащего его лицо своей ладонью, и начинает плакать первым. И вы не улыбаетесь с ним этим вечером, как ты надеялся, хотел и ждал, когда готовил ужин. Вы не едите вовсе — ваш аппетит пропал. Двоим вам правда очень плохо — подавлены, разбиты и сокрушены, — но думаете, что однажды станет лучше. Ты, Чон Чонгук, конечно, в это призрачное «лучше» веришь. Но вот он ты спустя четыре года, сидишь и до сих пор хранишь в себе ту боль, всё помнишь и не можешь распрощаться. А он, Тэхён, он помнит это? Свои слова, которые в тебе — и осенью, и бабочками, и цветами. И вами юными, влюблёнными в художество любви. «У тебя самая красивая в мире улыбка, правда». «Я хочу обнимать тебя часами». «Сходим куда-нибудь?» «Я соскучился». «Я рассказал о нас брату. Он пожелал нам быть счастливыми». «Давай съедемся?» «Я не могу без тебя». «Я люблю тебя, очаровательный». «Мой Гуки...» О чём он думает сейчас, тебя увидев? Он зол и полон ненависти? Хочет развернуться и уйти? Неприятно ли ему смотреть теперь в черты твои лица? Возможно, всё наоборот? Возможно, он хранит в себе и вашу встречу первую, и секс, свидания, разрыв и все свои «скучаю», все «люблю»... Совсем как ты хранил все эти годы, не желая его образ — прекрасный, идеальный для тебя — куда-то отпускать. Что изменилось в нём, а что — осталось прежним? Этот Тэхён, такой же всё прекрасный, идеальный, от стойки отрывается и делает свой первый шаг — к тебе. А ты, Чонгук, в ноябрь погружённый с головой, одной лишь шаткой памятью живущий, не успеваешь ничего понять, опомниться не успеваешь тоже. Что делает он? И куда идёт? В том ноябре, в котором вы живёте с ним спустя четыре года, двадцативосьмилетний Ким Тэхён садится напротив двадцатишестилетнего Чон Чонгука — тебя — с двумя большими стаканами в руках и говорит, скорее утверждая: — Всё так же пьёшь американо? Ты успеваешь распахнуть глаза и потерять дар речи, но вовремя себя одёргиваешь, чтоб не ущипнуть совсем по-детски за руку, оттягивая больно кожу. «Как поверить, что это не сон?» — сказал он тебе когда-то. Теперь и ты понимаешь, в каких ситуациях уместна эта фраза. Ты чувствуешь её под кожей, в лёгких, она ложится пеленой в глазах — но даже если это сон, ты не готов в него не верить. Ты болен — но с ума ведь не сошёл? — А ты всё так же пахнешь лесом, солнцем и морской водой, — замечаешь в отместку и действительно чувствуешь себя вновь семнадцатилетним — таким же дерзким, уверенным в себе — наигранно — и самую малость смущённым — а это искренне. Тэхён тебе усмехается, пододвигая один из стаканов ближе к твоему ноутбуку, но ничего не говорит, вероятно, не зная, как расценить твои слова. Не зная, как себя вести с тобой, внезапно взрослому с внезапно взрослым. — Ты не в Париже, — говоришь, моргая медленно и хмурясь. Вопрос, который собираешься задать, волнует душу. — Почему? Он двигает сконфуженно плечами, прокашливаясь для ответа, опирается на локти и трёт заднюю часть шеи, массируя мелко для того, чтобы снять возникшее вдруг в теле напряжение. — Взял отпуск и приехал повидаться с семьёй, — отвечает он, продолжая совершенно безучастно смотреть куда-то в стол, всем своим видом демонстрируя сомнение и страх. Ты принимаешь купленный им кофе, кивая с благодарностью, и этого, похоже, для него становится достаточно, чтобы набраться смелости и выпалить: — Мне кажется, я поспешил тогда, — а у тебя пересыхает в горле. — Там правда всё чужое. Там сложно и приходится держаться за работу. Я — можешь себе представить? — почти не выползаю из офиса. Постоянно перерабатываю, прыгаю выше своей головы, чтобы держаться на плаву, делаю всё лучше остальных, потому что компании хватит всего одной моей ошибки для того, чтобы лишить меня этого места, несмотря на то, сколько заслуг уже накопилось за моей спиной. Конкурс велик, а иностранцев там не жалуют. Но это ничего, — усмехается он снова, криво, печально изгибая губы. — Это ничего, правда, — повторяет Тэхён, кивая, вероятно, самому себе, чтобы не сбиться с мысли. — Всё можно стерпеть, если рядом есть люди, которые тебя поддержат и скажут, что ты отлично справляешься, что ты молодец и не должен опускать руки... К сожалению, таких людей у меня во Франции нет. И я устал — от города, страны, начальства, фальши, улиц. Я тысячу раз успел пожалеть о том, что... улетел тогда. Бесчисленное количество раз, — ты слышишь, как надламывается его голос, такой же красивый, солидно-хриплый и бархатный, каким был и шесть, и восемь лет назад. И самому тебе, Чонгук, так много хочется сказать всего, но ещё больше — разрыдаться. От облегчения, от боли, страха, чувств. Но ты, Чонгук, ты терпеливо ждёшь и позволяешь ему, не выглядящему, вопреки твоим ожиданиям и надеждам, счастливым, договорить, действительно желая этот монолог дослушать. А кто бы не хотел? — У меня здесь было всё, Чонгук, действительно, — заканчивает речь Тэхён и хмыкает, разочарованный как будто бы собой. — И на что я это «всё» променял? Ты мелко вздрагиваешь, им задетый, и силишься не засмеяться истерично, утопившись в гадости последствий всех этой ошибки. Момента, к которому ты возвращался сотни раз, всё думая о том, что «быть могло иначе». И после стольких лет вдали друг от друга твоё имя, сорвавшееся с его губ, отдаётся в разбитом сердце ноющим ликованием, пульсацией той пустоты, что ты, Чонгук, под рёбрами носил все годы — она мечется внутри тебя, царапая, как хищница, когтями душу, но это больше не пугает, потому что Тэхён сейчас сидит совсем рядом, он не во Франции, не замужем и не отец — и твоя пустота чувствует это. Чувствует, что гибнет, растворяясь в омуте прекрасных глаз. В них, право, мало прежней простоты — теперь в них плещется тоска, потопляющая и вымученная мудрость, а ещё — внезапный блеск надежды. Ты её видишь, ощущаешь, знаешь — у самого такая же точно загорелась в каждом осколке ещё живого, неописуемо сильного чувства — любовь. Ты пронёс её с собой через года, страницы многотомных книг, осенние пейзажи пустых парков и, конечно, через чёртов горький кофе, который ты продолжал неустанно заказывать по инерции, не желая в своей жизни менять хотя бы этого. И вот он — человек, которому ты посвятил каждый свой вздох, — сидит перед тобой, в распахнутом пальто и чёрной водолазке, с завившимися волосами, влажными, конечно же, из-за дождя, и самым тёплым в мире взглядом, которого так не хватало тебе в зимние морозы. Что делать с этим — теперь знаешь. В вашей истории остался лишь один исход, гадать больше не нужно. Скажи, Чонгук. Скажи это громко, отчётливо. Не жуй слова, не комкай фраз. Скажи... — А я вот думаю, что был непозволительно неправ тогда, — произносишь ты после необходимой вам обоим паузы, вздыхая, и понимаешь, что молчать не хочешь больше. Ты обхватываешь свой стакан с горячим кофе рукой, сжимая чуть сильнее обычного от нервозности, и ищешь в этом жаре, исходящем от напитка, поддержки, которую не осмелишься сейчас искать в глазах напротив. — Я говорил, что не хочу детей, что я напуган обязательствами, что я мечтаю о свободе, не семье. И как же я ошибся, боже... Мне не нужна моя гнетущая свобода, — ты набираешь в лёгкие побольше воздуха, Чонгук, и чувствуешь, как тело осыпает дрожь. — Мне нужен дом. Мне нужен человек, который будет со мной рядом до конца, который готов будет носить скучное обручальное кольцо на пальце, не снимая, жить за чертой города в скромном коттедже на троих, ухаживать за нашими собаками и мечтать о большем — детях, например. Я понимаю теперь, о чём ты говорил тогда. «Сейчас мы молодые, да, но ведь пройдёт ещё пять-десять лет — и всё дурное внутри нас потухнет; мы захотим быть взрослыми по-настоящему, не как сейчас». Это твои слова, ты помнишь? Чёрт, я ведь действительно потух, Тэхён. Я вырос — но своё «всё» потерял. О чём он думает теперь, тебя послушав? Он зол? Напуган? Тебя ненавидит? Он хочет развернуться и уйти? Он долго смотрит на тебя — и наконец-то не отводит взгляда — и поднимается вдруг молча на ноги, сперва тебя пугая, а затем — ввергая в лёгкий и приятный шок. Тэхён, такой родной, спустя вот эту «пропасть» длиной «как будто в жизнь», подходит ближе к той софе, на которой ты решил расположиться, и опускается, садясь с тобою рядом — совсем как было это в вашем сентябре, что до сих пор внутри живёт цветами, бабочками, смехом — и вами юными, неопытными, сумасшедшими, дурными. Ты почему-то ощущаешь дежавю. — Один тут? — спрашивает он, стараясь улыбнуться так нахально и самодовольно, как это сделал бы тот девятнадцатилетний Тэхён, в которого ты, Чонгук, — и не верится даже — влюбился целых девять лет назад, с волосами цвета пыльной сливы, жвачкой мандариновой во рту и татуировками на чёрных кожаных ботинках. — Один, — киваешь ты, на этот раз не двигаясь спиной к стеклу в попытке увеличить расстояние. Хватит с вас его. — И я устал быть таковым. Двадцативосьмилетний Тэхён тебе улыбается, потому что в двадцатишестилетнем Чонгуке — каким ты стал теперь — узнаёт того самого забавного подростка, горделивого и строптивого, словно со страниц знаменитого на весь мир романа сошедшего, а ты, вновь им очарованный, его улыбку невольно копируешь, совсем как в свои далёкие семнадцать, и позволяешь себе сделать глоток кофе. Это всё тот же американо, думаешь, но впервые за четыре года ты действительно ощущаешь его вкус. И вовсе он не горький, как казалось раньше. Ты думаешь, смотря в кофейно-нежные глаза напротив, что вашей осени готов дать второй шанс. Готов, на самом деле, дать ей ещё тысячу таких вот шансов — лишь бы Тэхён предложил тебе уехать из Кореи снова. Скажи, Чонгук, отчётливо и громко: согласен с ним теперь в любви, навек, рутинно? Молчишь опять. Ну, что ж, не говори. Тэхёну, впрочем, ясно всё и так.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.