играть в счастье
11 сентября 2020 г., 13:17
Гузману семнадцать, когда проходит три месяца со смерти Поло и того трагического вечера, забыть который он не может, как ни старается.
Ему семнадцать, когда он неожиданно собирается выдать Саму, что место рядом с ним занято, только на этот раз уже не невидимым другом. Открывает рот, но слова застревают в горле, а Самуэль приватизирует пустующую половину второй парты в среднем ряду.
Гузман едва успевает отпраздновать совершеннолетие, как в Лас-Энчинас прибывают очередные стипендиаты. Изменить себе не может, и вот уже новые остроумные слова летят в сторону новичков. И фразы всё такие же резкие, но жалят уже не так сильно, словно автор теряет хватку. Он поворачивается влево со сжатой в кулак рукой, но там Самуэль увлеченно о чем-то переговаривается с Ребе, и пальцы с дрожью разжимаются сами собой. Пройдет.
В Мадриде впервые с прошлой зимы снег выпадает аккурат на Рождество, а его милая Надя оказывается на крыльце в том самом хиджабе. Ее он обнимает нежно, словно боится сломать, ведь она такая хрупкая от любви к нему. Надя смотрит мягко, проводит ласково ладонью по щеке, на ее ресницах медленно тают идеальные снежинки. Он любит ее карие глаза. Больше ничего и не надо.
За окнами уже с трудом различимы силуэты, и только снег в свете фонарей сверкает белизной, когда на пороге появляется раздраженная Лукреция. Ругается на только ей понятном англо-испанском языке, пытаясь избавиться от белых хлопьев в некогда идеально уложенных локонах, и на автопилоте поправляет один из тысячи ободков. Гузман готов поклясться, что ни разу не видел ее в одном и том же украшении дважды, а половина гардероба закономерно занята именно ими.
— Так и будешь вымещать злость на волосах? — Лу замирает на секунду, а после, подняв на него глаза, безуспешно старается сохранять недовольное выражение лица. Бежит к нему, едва сбросив неудобные до бесконечности сапоги, и смеется облегченно, когда он подхватывает, а ноги в тонких бордовых носочках отрываются от земли.
Мусульманка, нарушившая немало догм и правил за короткую жизнь, искренне растягивает губы в улыбке. Нет, она не ревнует, ни капли. Лу любит, как сестру, которая когда-то исчезла и так и не вернулась, Гузмана любит, как… жизнь. Надя знает, насколько прочно эти двое связаны друг с другом, и рвать эту нить между ними не хочет и никому не позволит. Больше, чем дружба — меньше, чем любовь.
Это июнь в знойной Испании, долгожданный и странно ностальгический. Первый день лета навсегда черно-белый, теперь уже вдвойне. Он, одетый в классический костюм, пошитый так искусно, что и швы с трудом различимы, получает аттестат — пусть не красный, как у Лу, но ведь и на идеальность Гузман никогда не претендовал. Улыбается насилу и цепляет в буйстве красок зала небесно-голубой хиджаб — очередной подарок в коллекцию. В перспективе это его счастливый день, но, на деле, сердце стучит бешено страшными воспоминаниями, и унять этот набат в висках не могут ни одни слова в мире, ведь в толпе ободков целое море, только все не те. Надя потом раскроет секрет: Лу не успевала сдать проект, собиралась лететь позже, жаль — ветра своенравно и в который раз преграждают таким нужным самолетам путь через Атлантику. Надя знает, насколько мрачен этот день для него, но никогда не поймет, почему, ведь ее четыре месяца дружбы с Мариной и полтора года знания о существовании Поло не равняются с годами совместных проделок их компании и ночными вылазками на пижамных вечеринках.
Гузману восемнадцать, когда он впервые ловит себя на том, что в грудной клетке чего-то болезненно недостает. Наверное, сердца.
Что Гарвард — крепкий орешек, становится понятно, едва двери открываются в самое сердце старейшего ВУЗа Соединенных Штатов Америки, хотя и у Лас-Энчинас ему есть, чему поучиться. Может, негласный девиз испанской школы содержался во фразе «Не убьет — так сделает сильнее»? Это могло бы объяснить ее неудержимое рвение кого-нибудь, но сломать. По человеку на год, не то и больше. Гузман трясет головой, прогоняя надоевшие мысли. Он в Америке, что уже неплохо. 304 километра до Нади и… до Нади. Лучше, чем ничего.
Гузману девятнадцать, звонки любимой девушки принимаются после большего количества гудков, хотя разговоры все такие же вдумчивые и нежные, и длятся часами. Голос Нади по-прежнему не утомляет, по-прежнему успокаивает лучше любых психологов. Порой он слышит недовольные интонации Лу на заднем плане или отдающий хрипотцой смех, пока в Лондоне у Карлы дожди. И только когда Лу со всей невозмутимостью в очередной раз забирает у Нади телефон, он вдруг с ностальгией скучает по человеку, который знает его наизусть. Слишком болезненно-непривычно она заканчивает за него предложения и предугадывает действия.
Лукреция — смертельно опасный шторм, она всегда была такой: непредсказуемой и легковоспламеняющейся. Надя — умиротворяющий штиль, чистая и, что бы ни говорила, беззащитная. Прошлое и будущее в одной небольшой квартирке с видом на Ист-Ривер.
Милый мальчик несвойственно часто комментирует записи дочери дипломатов в твиттере и фото в инстаграме. Ему девятнадцать, а еще он слишком молод для необъяснимой — ну хоть себе не ври, объяснимо все — дрожи в руках, а Лу — нарочито жизнерадостная в руках сначала Калеба, потом Нейта, а еще через полгода Роберта. Ее отношения, как правило, не длятся долго, но статистика особо не помогает успокоить разбушевавшиеся нервы.
Второй юбилей настойчиво стучится в двери маленькой уютной квартирки в Нью-Йорке и размахивает паспортом перед глазами, напоминая: двадцать лет позади. Это для Гузмана, словно некий рубеж, взрослая жизнь отчетливо маячит на горизонте. Он думает о будущем и надеется, что прошлое туда тоже впишется.
Гузман зарывается лицом в пушистые волосы Нади, что чуть не забывает дышать. Она такая родная и нужная, а момент почти идеален, если бы не искренний смех Лу в гостиной, предназначенный Роберту и его шуткам. Этот парень продержался дольше остальных, а самолюбие золотого мальчика чуть ущемлено, ведь раньше заставить ее так заливисто смеяться мог только лишь он.
Гузман влюблен до безумия, только уже давно не в Лукрецию. Штиль ему ближе. За совершенную в своей шероховатости Лу он готов благодарить кого-угодно наверху, но она заслужила свой Хэппи, и его эго тут не причем. Ее счастье важнее любых притязаний. Дружба прочнее любви.
Его жизнь на две страны и три города вполне приемлема, он к ней уже привык, и даже не представляет, что жить можно как-то иначе. Там, в далеком Нью-Йорке те та, что дороже всех.
Гузману двадцать три. Лукреция плывет в самом воздушном белоснежном платье по проходу к Роберту, но не к нему (и к счастью, наверное). Рядом с ней отец жениха, ведь своего она так и не смогла пригласить — не хватило доверия. Отчего-то время в голове замедляется, зубы стискиваются.
Его милая Лу совсем выросла, окончила Колумбийский, ее ждут минимум в десяти компаниях, она нужна всем и везде, ему тоже. И вот она на финише, вкладывает маленькую руку в ладонь Роберта, а ребра Гузмана чуть сжимают легкие, но ведь счастье Лу дороже, она светится. Рядом с ней его Надя, вечная опора и поддержка, которой Карлу, если честно, заменить так и не удалось.
В его двадцать три для тахикардии слишком рано, для желания остановить время — тем более. В груди что-то замирает на мгновение, ведь Лу вдруг молчит на вопросе, который задает ей священник, и невольно начинает оборачиваться, но не завершает начатое. Она впивается взглядом — нет, не в никуда — в цветы на арке, а Надя прищуривается непонимающе, не улавливает мысли выпускницы Колумбийского, не понимает, что не дает Лу произнести лишь слово.
Гузман непроизвольно поправляет галстук, а после — когда Лукреция соглашается, когда ее руки снова не дрожат, а спина пряма, словно струна — сжимает ткань с безжалостным остервенением. Тем же отвечают ее ребра, выкачивая из легких воздух, и снова непоколебимая Лукреция Монтесинос Хендрих ярко улыбается, сверкая бриллиантом на безымянном.
Это четверть века позади, когда Гузман впервые называет бедуинскую девушку чужим именем во сне, ведь в подсознании совсем другие карие глаза. Милый мальчик по утрам по-прежнему зарывается лицом в мягкие волосы Нади, но теперь ее шампунь пахнет бризом и слишком напоминает знойную Испанию и искрящийся смех, заглушавшийся ударами волн о берег. Лу любила от него убегать, он любил ее ловить в руки.
Она замужем уже два года.
Нет, к счастью, не за ним. Нет, он в порядке. Никто ни в кого не влюблен. Все живы и никто не ранен. Никто не переглядывается, пока не видят. Все в порядке.
Они в порядке.
— Что с тобой? — Лу подкрадывается так незаметно, как умела всегда только она. Чуть морщит маленький носик, уловив в воздухе запах сигарет.
— Ничего, все хорошо, Лу, — Гузман улыбается ей ободряюще и немного качает головой, мол «что со мной будет?». Это же Рождество, счастливый день… Красные носки и звезда на елке. Никаких драм.
Врет — проносится в ее голове.
Лу даже бровью не ведет, только всматривается в давно ставшие родными глаза и не может понять, что в них не так. Это же Рождество, подарки и Санта, шампанское и утка на столе. Только Гузман улыбается в который раз за вечер абсолютно фальшиво. Лу не верит.
— Ладно, пойдем к остальным, — он подталкивает ее за талию в сторону гостиной и тут же об этом жалеет. Прошибает током. Одергивает руку и продолжает путь.
— Что с тобой, Гузман? — Лу хмурит идеальные брови, наблюдая, как друг ее детства отшатывается непроизвольно, и, хватая его за руку, поворачивает к себе. Только теперь на лице парня ее лучшей подруги ни оттенка улыбки.
— Лу, хватит, — с трудом разжимая челюсти, отрезает он.
— Что с тобой? — она уже и не помнит, когда в последний раз он так с ней говорил. Может, после смерти Марины. Глаза Гузмана темнеют с каждой секундой, а Лукреция не знает, как это остановить. Она проводит ладонью по его щеке и только тогда понимает, насколько он наэлектризован, — Что не так? Ты можешь рассказать мне все. Мы команда, помнишь?
Гузман с ностальгией усмехается: Лу смотрит на него так заботливо и нежно, что и язык не повернется назвать ее стервой. Хотя раньше поворачивался. Некоторые ошибки не исправить.
— Прости, не могу, — он качает головой и убеждает себя, что это правильно, для ее же блага. Только Лу опускает глаза и поджимает губы, сглатывает, будто ее мгновение назад почти предали.
— Конечно.
Кивнув, она уходит, не оборачиваясь. И это к счастью, ведь он смотрит вслед, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться. Только для правды слишком поздно, а обезболивать так и не научился. С этой правдой наедине невыносимо существование лишь для него, у других же… у нежной Нади, у милой Лу, у осточертевшего Роберта еще есть шанс выбраться без потерь. Есть же?
— Он хочет ребенка, знаешь, — шепчет как-то вечером Лукреция, притворно-увлеченно рассматривая снег, что, танцуя в воздухе, сводит к минимуму видимость на расстоянии дальше трех шагов и понижает температуру его тела, как кажется, до опасных 34 градусов. Лукреция обязательно бы назвала его идиотом, выскажи он свое подозрение вслух, но и без нее он знает основы анатомии: просто внутри, и правда, словно айсберг крушит напополам душу и опрокидывает почти вылечившееся, почти примирившееся с реальностью чувство в ледяную воду моря Коста-дель-Соль… хотя… нет, в атлантический, который нужная Лу пересекает несколько раз в год под руку с чертовым Робертом.
— А ты? — и замирает. И тихо так становится, и сердце так бьется в этой тишине о прутья клетки, которую Гузман создал сам, когда-то давно… слишком давно, если начистоту. Милая и не его Лу чуть запрокидывает голову, подставляя идеальные ресницы и совершенные брови крупицам неба, замерзшим слезам облаков, что тают, соприкасаясь с теплой кожей. Оборачивается и смотрит на него так внимательно, вдумчиво, слишком честно.
— Не знаю, Гузман, — качает головой и снова впивается уставшим взглядом в пелену из снега (или из слез?). Сколько ей? Двадцать шесть? Уже год занимает удобное и подходящее кресло главного редактора журнала. Пора бы отпустить. Забыть. Не скучать. Пора бы разлюбить. И научиться вписываться во временные рамки. И ведь во всем преуспела, кроме этого. Во всем.
— Не знаешь, хочешь ли в принципе или конкретно от него? — а снег все кружит, а в доме за их спинами раздается смех, а люди там, за дверьми, счастливы, и все потому, что они так искусно играют роли и врут самим себе: этому учились с детства, элитного детства. Он ведь помнит: раньше она знала, даже с именами определилась (только это секрет. и нет, Гузман не трогал ее дневники, у него вообще ничего от нее — даже сложенная вчетверо фотка под чехлом смартфона не о ней, нет).
— Не уверена, что с меня можно брать пример, — тихо-тихо шелестит вдалеке ветер, упрямо гоняя хлопья, тихо-тихо мисс Акапулько становится уязвимой, забрасывая на дальние полки честный ответ «конкретно от него», тихо-тихо в ее голове звучит усталая фраза «я знаю». И Поло с его подернутой слезами синевой глаз — почти как у милого мальчика рядом — смотрит так понимающе и жутко расслабленно, и изображение на сетчатке четкое, и горлышко трясется в руке. Она не хотела. И он не хотел. Только факт — есть факт.
— Одна ошибка не делает тебя ужасным человеком, Лу.
— Я убийца, Гузман, — закусывает губу и мотает головой, будто это поможет выбросить из глупой памяти изображение тела Поло в осколках, в крови. Полы вычистили, стекло заменили, даже ремонт косметический сделали, и только воспоминания не отредактировать, не вырезать неудобные места, не смонтировать, словно фильм со счастливым концом. У Поло конец не счастливый. Совсем нет.
— Нет, не убийца, — Лукреция горько усмехается: как оригинально, слышала от всех подряд фразу «несчатный случай», но ведь она, и правда, хотела навредить (за всех и за всё) — не лишать жизни, разве что. Гузман на нее не смотрит, просто не может. Столько раз топтать ее чувства — кто бы удержал равновесие? Пусть судебная медицина считает иначе, пусть по всем параметрам она должна бы заплатить годами, пусть. Она его Лу, его милая Лу. Оступившаяся, которую некому было удержать от падения, которую он не удержал. — И о том, что произошло с Поло… мы все что-то сделали, чтобы приблизить такой исход. Ты бьешься до конца за своих, Лу, ты не убийца.
— Вот только «моим» это не всегда по душе, да? — она чуть улыбается, оглядываясь на него через плечо. А снег все падает, воздух остужает и без того холодные сердца… а Лу кутается в пальто, прячась не от ветра — от памяти, — Сердцу ведь не прикажешь, — а Гузман честно роняет в пространство:
— Но я-то приказал, — а слова растворяются во времени.
Ей бы умение забывать: отпускать в небо, перерезать нить воздушного змея, чтобы не тянул за собой ввысь сердце, чтобы не сжимал его натяжением. Ей бы умение не гоняться за призраками, не оглядываться в прошлое и не нестись за ним без оглядки. Ей бы умение не любить, не знать, не помнить. Вырвать бы из мозга ту ничтожную кучку нейронов, что не позволяет исчезнуть воспоминаниям, преодолеть бы инстинкт самосохранения и наткнуться солнечным сплетением на какой-нибудь угол в закоулках памяти, чтобы от боли выветрилась вся любовь, вся нежность, все «за тебя умру».
Ей бы послать к чёрту и к черте всех своих нужных призраков, ей бы научиться не бродить ночами по не омраченным преследованиями временам в таких красочных и саркастически-счастливых снах, ей бы всех забыть: и тех, кто предал, и тех, кого предала сама — с годами, правда, и тот, и другой списки все пополняются, а отпускать лишь труднее. Ей бы умение делать все вовремя, терять — как не в первый раз, не жалеть об упущенных людях и шансах, ей бы умение править временем и универсальный хронограф: секунда… и ты в том самом мгновении, когда задело, когда яркая улыбка припечатала к стене, когда один глупый комментарий под постом в инстаграме остался замеченным; ей бы добавить ко всему произошедшему частицу «не». Ей бы пройти тогда мимо, пролистать слишком быстро, в запале, в спешке, ей бы его не заметить — сейчас не так кололо бы за ребрами, только… кем тогда бы стала? Уж точно не собой.
Она замужем четыре года, два из которых он на постоянной основе оплачивает номер в отеле Эмпайр. Они так заигрались в жизнь, что забыли жить.
— Надя — мой друг, единственный друг.
— А Роберт — педантичный придурок, и что?.
Им по 28, когда она в очередной раз выдает: «этого больше не повторится». Гузман не верит, но впервые Лу сдерживает слово. И вообще многие из своих горьких слов и чертовых обещаний сдерживает.
Лукреция улетает в Швейцарию — красивую и богатую страну, которая не вмешивается в чужие войны. Роберт, естественно, с ней. Гузману больше не пишет, не звонит. Лу живет дальше, а Надя счастлива, что тот, без кого она и жизни уже представить не может, больше не так далек. Снова рядом. Да и все счастливы: хрупкая Надя, интеллигентный Роберт, его родители и менеджер в ювелирном, с подачи которого он покупает кольцо с бриллиантом, которым уже никого не удивить. Она любила сапфиры.
Гузману четырнадцать, когда он впервые влюбляется, шестнадцать — когда думает, что разлюбил.
Гузману двадцать пять, когда он решается признать, что ошибся, и двадцать девять, когда проклинает свое желание всегда быть правым.
Гузману год до тридцати, когда ему до слез больно, ведь на фото в руках кареглазого Роберта маленькая копия Лукреции с яркими океанами.
Античная ваза, подаренная когда-то и кем-то, летит в стену, и теперь слишком напоминает то, на что отныне похожа его жизнь.
Ему бы умение забывать: жить так, словно никогда и ничего. Ему бы умение просыпаться от реальных кошмаров, которые какой-то романтик опрометчиво назвал жизнью. Стереть бы из нейронной памяти, как она, смеясь, оглядывалась на него в беге по ночным городам и странам, как ее поцелуи в ту, последнюю ночь, застывали на его теле, словно снежинки в заиндевевшем окне, как взгляды ее кофейных глаз орали протестами. Ему бы вырвать из снов то отчуждение цвета шоколада, ту дрожь смуглых пальцев по щекам, ту ускользающую теплоту касаний губ. Ему бы умение жить.
Гузману двадцать девять, и он впервые жалеет, что она его однажды спасла.
Лучше бы убила.