The devil whispered ‘you can’t withstand the storm’ The warrior replies I am the storm
. Предупреждение было. Проигнорировано. Чертово штормовое предупреждение, о котором верещали на всех частотах с самого утра. Невиданной силы буря, идущая с океана. Чудовищный ураган, который тут же успели, со всем суровым северным пафосом, обозвать Фимбульвинтр. В самом начале мягкого прохладного декабря — шквальный ветер, и ливень, больше похожий на град. Он пришел ночью. Днем, часа в четыре, за полтора часа до выхода в море, Исольв стоял на широченной террасе их дома, похожий на обломок базальтовой скалы, на фоне блеклого неба и металлически-серого горизонта, и медленно резал на узкие дольки небольшое яблоко, не отрывая взгляда от беспокойного моря внизу. Нож в его руке двигался ровно и гладко, матированное лезвие с тихим мокрым хрустом вспарывало зеленую кожицу, пуская на пальцы капли прозрачного сока, кислого настолько, что при одном взгляде на это, Фридрек кривил губы: язык во рту сводило спазмом, и слюна начинала отчетливо кислить. Он обнял со спины, ткнулся носом под ухо, поцеловал коротко, по-совиному как-то. Лезвие замерло в яблочной ране и вошло глубже. — Ты слышал? Говорят, жуткий ураган будет сегодня. Исольв пожимает плечом, всегда — однобоко — правым, хмыкает: — Обещания, все обещания. Сам же знаешь, как они встают на уши, стоит ветру подняться сильнее трехбалльного. Никак не могу понять эту систему, все что ниже — штиль, а как четверка, так сидите в подвалах и носу наружу не суйте. Фридрек крепче сжимает руки, опускает подбородок на жесткое левое плечо: — В этот раз они, похоже, серьезно. Тяжелый вздох вырывается из объятий и, опадая, оставляет на острых камнях внизу кружево белой пены. — Что ты хочешь? — Исольв немного оборачивается, и его глаза цветом похожи на океанский лед на просвет солнца — Фридрек помнит, что такое смотреть из-подо льда, — поджимает углы яркого рта, и по взгляду его понятно: сделает, как сам решит. — Останься. — Ты бы остался? — спрашивает, откладывая яблоко и нож. — Если бы ты попросил, — хочется зажмуриться под его взглядом, почти спрятаться. — Лжец, — тянет со смешком Исольв и откидывает голову Фридреку на плечо, — ты так и не научился врать мне, сопляк. Ты не думай, что я жалуюсь. Но зачем пытаться? — Вдруг однажды прокатит? — ответная усмешка щекочет губы мягкой шерстью темного свитера, — на самом деле, я серьезно. Если бы ты попросил, я бы остался. — Знаю. Но сейчас — это ты, и ты не просишь. — Потому что знаю, что это зря. Скоро я начну ревновать тебя к морю. — Странно, — смеется Исольв, — мне казалось, что ты уже давно. Давно, да, почти сразу, когда горькая соль въелась в нежную кожу на шее, запястье, сгибе коленей, даже в паху; когда впервые услышал, заметил, что ритм дыхания Исольва до абсолютного совпадает с дыханием моря, когда стало ясно: чье бы сердце, Ктулху, Кракена или Мирового змея, ни билось в черной ледяной глубине — именно этот пульс Фридрек чувствует сейчас под своей ладонью. Но как признаешься? Глупость же. — Я ненавижу, когда ты уходишь. Это каждый раз, как тогда, — это тоже правда. Еще один вздох — волна отходит мягче, неслышнее. — Это море, любовь моя. Не война и не криостазис. — И сегодня шторм, — Фридрек упрямится, скорее уже из природной вредности. Улыбка Исольва ограничена контуром мучительно-красивых губ. Взгляд, вопреки цвету теплых, глаз, серьезен пугающе: — Но ты здесь и ждешь меня. Я возвращался к тебе из смерти. Неужели могу не вернуться из-за дождя? Он разворачивается, наконец, полностью, прижимаясь грудью к груди, правой рукой обнимает под лопатками, а левую кладет на шею. Вибраниум теплый, почти как живая плоть, гладит мягко по горлу, с такой нежностью, что она ломает колени. И этот взгляд у него, он был таким уже тогда, в Бруклине — лишающим воли. — Стив, — шепот едва слышен, больше ощущаем губами, чем слышен — оглушителен, много громче ленивого рокота близкого моря. Фридрек пробует на вкус собственное имя — сладко — голосом Исольва —Баки, господи, это же все еще Баки, это все еще они двое, после всего —всегда сладкое до дрожи. — Если шторм будет таким, как обещают, у тебя есть все шансы утереть нос Айвазовскому. Ветер уносит их смех к горизонту. В пять вечера Фридрек остается в их огромном доме один: пока Исольв только-только уехал, он не считает животных за компанию. Небо темнеет с нездоровой скоростью, — это не приближение ночи, — это гроза идет. Холодает резко, и начинается дождь. Заливает чашку, забытую Фридреком на столе на террасе, смывает в море разрезанное яблоко — такое смехотворное подношение — вряд ли оно поможет отвести бурю от катера Йонна, на котором сейчас Исольв. Если бы Фридрек верил в состоятельность жертвоприношений, он залил бы прибрежные скалы вином и кровью. Но его жизнь — их жизнь — лишила его такого права — верить в жертву. Но с каждым проходящим часом, с нарастанием угрожающего воя ветра, с тем, как вода в бухте становится черной, он все чаще задумывается, а может и стоило бы? В этом краю, куда Тор привел Асгард — земле обетованной суровых богов, которых здесь до сих пор чтут. Где язычество гордо живет в каждом (даже их) доме, где день летнего солнцестояния и Самайн празднуются с тем же размахом, с тем же нежным почтением, что и Рождество. Так ли неуместна мысль принести жертву голодному морю? Под эти раздумья Фридрек уносит мебель с террасы, вымокнув мгновенно до нитки, закрывает ставни по всему дому, от чердака до гостиной, надолго замерев перед раздвижными дверьми на террасу — оттуда лучший вид на открытое море и заход в бухту. /и не своди, любовь моя земная, ясных глаз с горизонта/. Беспокойство крепнет в нем вместе с ветром над скалами. Зверье полным составом ходит по пятам, говорливое и тревожное, жмется поблизости. Джон Сноу, за год умудрившийся незаметно как-то вымахать в настоящего лютоволка, ноет жалостливо и пытается спрятаться у Фридрека между ног. Тот порывается пристыдить зверя, мол, что хозяин скажет, когда узнает, каким трусишкой ты был. Но ему самому страшно, так, что дрожат пальцы, так, что весь холод, пришедший с большой воды, свертывается в желудке куском льда. Он и сам, с удовольствием спрятался бы между коленей Исольва, вот так втиснувшись, прижавшись лбом к внутренней стороне бедра. И когда волк притаскивает из спальни недавно снятый исольвов свитер, и, поскуливая, сворачивается на нем, пряча нос в рукаве, Фридреку хочется скулить тоже. Согнать животное со свитера и самому в него завернуться, гнездо свить из сухо пахнущих солью и багульником джемперов и футболок. И заснуть до возвращения хозяина. Эти мысли какие-то, ну, немного странные, видно, нервное. Но намного приятнее думать о том, чтобы купить к этому самому возвращению ошейник, широкий и крепкий, из толстой чепрачной кожи, черный, или, может, темно-синий, гладкий, с небольшим узким кольцом под адресник. И сделать тут же гравировку — одно только имя ‘Исольв Лунд’. И встретить его, в этом ошейнике, только в нем, вспомним чертов Титаник, да, пожалуй, темно-синий будет лучше. И ждать его у порога, смирно стоя на коленях, склонив голову; встретить — только собой, разогнав животных по комнатам, когда он вернется, просоленный и усталый, подводный царь из позабытых сказок, под чужим флагом, под чужим именем — родной до кома в горле, до слез красивый. Раздеть его, тяжелую парку снять, как доспехи, увести в тепло, в жаркий рыжий свет открытого очага, в мягкость медвежьих шкур, принять в себя — вернуть себе, отобрав у жадного холодного моря. Господи, что только не лезет в голову в грозу. Что угодно, лишь бы не думать, не представлять, цепенея от ужаса, как заливает ледяным ливнем палубу катера береговой охраны, там, в беснующейся голодной темноте, безжалостной, несправедливой. Как болтает легкое судно по острым волнам, под шквальным ветром, несущим смертельную зиму богов. Намного лучше представлять, как Исольв потянет металлической рукой за ошейник, заставляя прогнуть спину еще сильнее, когда все дыхание — каждый вздох будет подвластен нажиму черной, прозолоченной ладони. Да, лучше так, чем видеть, будто наяву, отчетливо, эту руку вцепившейся в штурвал, в попытках удержать катер на плаву. Этот страх пришел сразу, когда Исольв впервые ушел в море, застрял занозой, ядовитой иглой в основании черепа, обездвиживающей все тело. Это было уже давно, он провел на катере чуть ли не столько же времени, сколько на берегу. Он улыбался, возвращаясь, горячо целовал в губы, и, усмехаясь, говорил, что даже сам Ньёрд не сможет удержать его вдали от дома. И Фридрек сам смеялся над своим страхом, потому что его Ледяной Волк всегда оказывался сильнее любого шторма. Но такого шторма еще не было. На экстренной станции немного истерично, но от этого не менее занудно лабудят о правилах безопасности: уберите с улицы шезлонги и качели, закройте окна и двери, заприте ставни, не выпускайте на улицу детей и животных, не оставляйте свои вещи в вагонах метро, ветер усиливается, температура упала еще на два градуса, Фимбульвинтр идет, он несет с собой снег и смерть, Фимбульвинтр здесь. Рагнарёк. Поприветствуем. Фридрек фиксирует обрывки, сквозь требовательный рык разошедшейся бури: потеря связи, неполадки с электричеством, остров уже почти полностью изолирован, истошный голос дикторши, и, покайтесь, грешные, Иисус откроет вам врата в Вальгаллу — вырванные из контекста, они сливаются в изрытые оспинами помех абсурдные каламбуры. Не в силах долго оставаться на месте, переполненный мутным, темным беспокойством, Фридрек дрейфует по дому, как недотаявшая льдина. Кошка Молли, со всем своим выводком дрейфует за ним, подхваченная волнующимся течением. Мяучет гнусаво, на перекличку — ее потомство разноголосо откликается ей, сам Фридрек откликается ей, и тогда она задирает ушастую голову, смотрит вопросительно и голосит снова, мол, где второй? Где второй огромный двуногий, на чьей черной жесткой лапе не остается царапин? И от этого негодования в кошачьем голосе становится только хуже. Он ходит из комнаты в комнату, в компании семерых хвостов, как с группой сопровождения, бездумно и бесцельно: касается дверных ручек, вещи перекладывает, переставляет мелкие безделушки на полках, рамки с фотографиями, открывает и закрывает сразу попадающиеся книги, едва ли успевая замечать название, в холодильник заглядывает несколько раз подряд, понимая, что поесть не сможет. Нигде не останавливается надолго, от стены до угла и обратно, в странном, необоснованном движении, раздергиваемый подкожно гудящей, низкочастотно, тревогой. Мечется в собственном доме, будто взаперти, фактически — взаперти, не способный, в очередной раз, найти ключи. Известно, где они. Он не может найти себе места. На самом деле, его место — в объятьях Исольва. Фридрек останавливается внезапно, на втором этаже, неизвестно в который раз сюда поднявшись. Долго стоит перед зеркалом в ванной, медитируя в обсессивно-чистую поверхность стекла, звякая пальцами по серебряным руническим бусинам, перехватывающим две косички в бороде, думает, а не сбрить ли нафиг? Щелкает ножницами пространно, прикидывая, что под ошейник действительно лучше бы побриться, открыть горло и подбородок, чтобы — наверняка. Чтобы кожа беззащитно легла под вороненые пальцы, чтобы собственная добровольная уязвимость не давала подняться с колен. И он понимает внезапно, с таким искренним огорченным удивлением, что ошейник достать не успеет — на острове все закрыто, заперто из-за урагана, и жизнь замерла до неизвестного момента. Эта мысль бьет в темечко железнодорожным костылем, пробивает мозг насквозь, валит с ног. Неизвестно, сколько продлится шторм. Никаких прогнозов никто не дает. Данные колеблются от ‘через полчаса над нами снова будет ясное небо, море голубое и птички запоют’ до ‘вы еще не поняли, это Фимбульвинтр, он кончится, когда кончится Рагнарек, он кончится, когда кончится этот мир’. Сколько еще Исольв будет бороться со штормом? Сколько еще он сможет бороться? Страх сводит спазмом гортань, пальцы, — заточенное Исольвом лезвие ножниц вскрывает ладонь по линии то ли любви, то ли жизни. Фридрек ругается в голос. Ножницы, с неприятным лязгом падают в раковину, в натекшую кровь. И секундный порыв прополоскать рану в приливной волне — яркий, до едкой соленой боли, но, в сущности, совершенно идиотский. И хорошо бы, чтобы порез затянулся поскорее, потому что объяснять его появление — собственную дурость, так сильно похожую на эффект коридора — не хочется. Такой парадокс: единственному человеку, которому Фридрек может смело показать свою слабость, как раз очень не хочется ее показывать. Джон Сноу свернулся на черном свитере так плотно, что даже почти помещается, блестит напуганными льдистыми глазами, и тихо-тихо подвывает в ответ на приближение человека. Фридрек на секунду завидует ему — волку свой испуг скрывать не нужно. Но ему-то самому что здесь от кого прятать? От беспардонно влюбленного в Исольва хищника? Ну так сам такой. От толпы кошачьих, ни разу не рыжих Уизли? Вряд ли они могли бы осудить его сейчас, даже если бы могли осуждать. Фридрек слышит, как дождь сменяется градом — звук становится похож на разлет мелкой дроби. Бог с дробовиком. Как представить — так пробирает на нервный смех. Это не смешно ни разу, потому что Исольв — там, в радиусе прямого поражения, в разбесновавшемся море, в холоде и темноте; с ним нет связи — рации трещат помехами так, будто волны ломают им корпуса. Он — там. А Фридрек — здесь. Бесполезный, умирающий от страха. Словно он снова в Бруклине, хилый и ничтожный, а Баки — где-то на войне, и с ним не Стив, слишком слабый, слишком не то, что нужно, чтобы быть рядом; с ним — ужас и смерть. Море, ровно так же, как и бой, не прощает ошибок и слабости. Шторм — не простит даже погрешности. Он не сомневается в Исольве, нет, совсем нет. После всего, разве может он? После всего, что было с ними, Исольв — единственное, во что Фридрек верит, свято и непреложно, непоколебимо. Но его страх неподвластен вере, неуправляемая строптивая тварь, залегшая жирным скользким червем в груди — он мешает дышать, стягиваясь вокруг легких, путаясь в сетке нервов, натягивая их до звенящего зуда. Все тело, отравленное, становится неповоротливым, тяжелым, и мелко трясутся все жилы под этим весом. Он столько раз терял его, пресвятой боже, столько раз. Он никогда не думал, никогда не хотел умереть вместо. Он хотел — вместе. Вместе почему-то не получалось. Он помнит это страшное, неизмеримое опустошение, когда в один момент — исчезает все. И Фридрек застывает, снова — у дверей на террасу, всего лишь фоново отмечая, как визжат петли, как бьются ставни под порывами ветра, — замороженный, выпотрошенный воспоминанием. И приходит в голову вопрос, ужасающий в своей простоте: почему я не пошел с ним. И шокированный, судорожный вздох сминает хрящи гортани, как удар в трахею. Фридрек смотрит в глаза своему отражению в армированном стекле. Смотрит в глаза полнейшему идиоту. Господи боже, почему я не пошел с ним, это же было бы так просто. Просто сказать ‘я с тобой’ просто ‘я не хочу, чтобы ты был там один’. Как можно было не подумать об этом? Как можно было снова отпустить его одного? Зная, зная же, что будет буря, слыша ее приближение в потяжелевшем дыхании Исольва. И? Снова отпустил одного, снова — в возможную смерть. Сколько раз это было в действительно смерть... Не предложил даже, не вспомнил, сдался сразу, и да, дорогой, иди, а я тут пересижу, в тепле и безопасности. Фридрек злится на себя, это чуть притупляет страх, но на деле, не помогает ничем. И он делает глупость. Огромнейшую. И совершенно бессмысленную. По одному расщелкивает замки на дверях, отпирает ставни. И рывком раскрывает их, проламываясь сквозь ветер и дождь. Как был — босиком, в домашних джинсах и тонком пуловере. Он вспоминает, как хлынула в кабину Валькирии ледяная вода Атлантики, только вместо корпуса самолета сейчас — терраса их с Исольвом дома, а вместо штурвала — широкие деревянные перила. По ощущениям — почти то же самое, только еще ветер сдирает кожу. Дождь и град бьет по телу с остервенением и без остановки — господь решил почитерить и вооружил своих ангелов двенадцатым калибром. Ангелы совершенно не умеют стрелять, и берут количеством. Фридрек терпит, он уже вымок и замерз, тело сжимается инстинктивно, в попытках хоть как-то сохранить тепло. Ему так холодно, так чертовски холодно, впервые за многие-многие годы. Это дурацкий поступок, вот совсем, кому он пытается что доказать? К чему этот мазохизм? Господи, как же холодно. Господи, там же Исольв. Сквозь ледяную воду, заливающую глаза, он пытается высмотреть в абсолютной темноте слившихся моря и неба проблесковые маячки катера Йонна. Он почти готов попытаться перекричать разошедшуюся стихию, только чтобы дозваться, чтобы Ледяной Волк услышал его, чтобы Ньёрд услышал его, чтобы каждая древняя нездешняя тварь, проснувшаяся в глубине взбесившегося моря, услышала, и знала, что Фридрек — ждет. — Вернись, — шепчет он, сжимая, до трещин, покрывающиеся коркой льда, перила, — вернись. — Вернись, — с каждым разом громче и громче, раздирая горло, — вернись-вернись-вернись, — в крик, с отчаянием, и яростью, и неизбывным страхом. Почти в истерике, безобразной и глупой, от собственной беспомощности. Что толку от сыворотки в его крови, от былого капитанства, от того, что оказался достойным Мьелльнира. И, как издевка, подножка и оплеуха разом, темнота вскрывается ослепительно-белой вспышкой, нисходящей в розово-голубой узор молний на чернильно-черном. И раскатывается гром. Встряхивает дрожью каменные плиты под ногами, взбалтывает страх, пенящийся в горле — кислым, илистым осадком сгущается под языком. Это значит, что то, что было — только начало. Что толку сейчас от Фридрека? Ему нечего ставить против обезумевшего моря. Не война и не криостазис. Да. Море — страшнее. Он уходит с террасы, когда небо становится антрацитово-серым. Он действует на автопилоте, подключая сознание только чтобы не перепутать кошачий корм с хлопьями. Джон Сноу до последнего не может поверить, что облюбованный им куст орешника никак не способен прийти в теплую и сухую гостиную. Фридрека почти хватает на сочувствие, когда волк все-таки спускается, пригнувшись и поджав хвост, с крыльца и трусит к кусту. Вернувшись в дом он снова сворачивается на свитере Исольва, подтащив его поближе к огню, и отказывается даже от еды, ноя, в обмусоленную им же горловину, от тоски по хозяину. Фридрек заторможенно клянет свое пристрастие к чистоте и с трудом перебарывает порыв вытащить чужую футболку из корзины для белья. Он валится с ног, по-честному, от усталости и тревоги, и этого адского проклятого холода. И еле доползает до спальни, сваливаясь, будто мешок с песком, на постель, и сил хватает только на то, чтобы скукожиться на стороне Исольва, уткнувшись лицом в его подушку, и подтащить на себя одеяло и тяжелое покрывало из овечьих шкур. Он заворачивается в запах просоленного металла и багульника — этот особенный, что Исольв приобрел за время их жизни на острове. Он честно старается заснуть, не столько потому что вымотан, а больше для того, чтобы время прошло незаметнее. Он проспал семьдесят лет — словно и не было. Можно сказать, что у него большой опыт по сведению ожидания к нулю. Хотя, это больше ни разу не работало. Он был бы счастлив проспать те пять лет, до возвращения Баки из камня души. Правда, это были худшие пять лет в его жизни, и самые долгие. Он пытается разжать стиснутое напряжением тело, через силу, проговаривая про себя эти странные почти-приказы, но все мышцы словно обледенели, сопротивляются, и для того, чтобы пошевелить хотя бы пальцем, приходится прилагать все оставшиеся силы. А их немного. Он абсолютно выжат прошедшими сутками, боже, уже почти сутки ураган не смолкает, только набирает силу, распаляясь, как зверь во время охоты, как любой из них двоих во время секса или боя. Погибельная зима из старых жестоких легенд. Она здесь. Прямо здесь — швыряется в окна градом, бросается на стены — сразу и штурм, и измор — как с таким сражаться? И Исольв — все еще там, в самом сердце бури, кровожадном и черном, и любых жертвоприношений — будет недостаточно. Фридрек слышит, как ломаются ветви вековых сосен, растущих рядом с домом. Он знает, что, когда ураган стихнет, он найдет несколько выкорчеванными из земли. Ставни бьются за окнами, грозя разбить или слететь с петель. Уже сутки — грохот и рев ветра, непрестанный монотонный плеск дождя и натужное гудение армированных стекол. И холод, и темнота. И молчание раций. Куда уж здесь — заснуть. Хотя должен бы, на войне — в окопах спать мог, под обстрелом почти, каждую секунду, когда мог закрыть глаза чуть дольше, чем просто моргнуть. Теперь — не получается, подрастерял, видно, навык. Расслабился, втерся в спокойную размеренную жизнь на краю света, укрытый от любого зла жестким и бережным объятием Исольва. Размяк. Привык к хорошему, к собственному незамутненному счастью, к тому, что мечта, та самая, сокровенная — вот она — в руках, перед глазами, осязаемая и обоняемая, реальная до боли под крестцом, до синяков на бедрах. То самое будущее, то, куда он всегда хотел бы прийти. Они построили его вместе. И он здесь. И он будет стоять насмерть, если придется. Как всегда. Только вот шторм, милостивый боже, не перестоять. Вернись, Исольв, Баки, вернись, солнце мое, вернись скорее. И все же, есть что-то сильнее бури. Темнота. Она подкрадывается незаметно, со стороны океана, развертывает над островами огромные вороные крылья, разливается в истерзанном небе плотная, тяжелая, непреодолимая. Просачивается в грозовые тучи, разъедая их, как соль лед, растворяет понемногу, проглатывая ветер и град. И море откатывает свой гнев в бессветную глубину. И становится тише. И становится первозданно темно. И Фридрек спит, раздавленный тишиной и усталостью, судорожно вцепившись в подушку Исольва обеими руками, и еле слышно поскуливает, втираясь бедрами в зажатый между коленей валик из одеяла. В середине ночи, из кромешной тьмы в огненный полумрак дома, тихо вшагивает Исольв. Фридрек просыпается рывком, словно упал во сне. Садится на сбитой постели, отупело промаргиваясь, пытаясь хоть как-то определиться в пространстве. И понимает, что — тихо. Море шелестит привычно глухо, сонно, лениво. Кончилось. Боже, шторм кончился. Сердце дергается вниз и влево, и тут же Фридрек слышит бешеный топот с цоканьем когтей, и восторженные вопли шестерых кошек. И его сдергивает с кровати с такой скоростью, что он спотыкается, путаясь в одеяле, бежит почти, как мальчишка, вниз, чуть не скатываясь кубарем по лестнице. Замирает на секунду, приклеиваясь намертво взглядом к черной фигуре Исольва, так же застывшего в полушаге, со взглядом в глаза. Фридрек бросается навстречу, вминается в твердое ледяное тело, обхватывает руками, сжимая изо всех сил, и шепчет что-то саднящее и плачущее в мокрую шею. Исольв смеется, тихо и ссаженно, подставляет лицо под поцелуи, и обнимает наконец, придавливая ладонями по лопаткам и пояснице. И этого хватает, чтобы сорвало совсем. Верещащее зверье бросается врассыпную, когда Фридрек, подхватив Исольва на руки, ломится наверх, перескакивая через ступеньки лестницы. Сил в теле внезапно немеряно, кровь бурлит, вскипая, вымывая из груди остатки страха, и остается ярость, и счастье, и голод, дикий, безумный. И Исольв, обхвативший металлической рукой под затылком, вылизывающий шею, и губы, и двигаться приходится наощупь, потому что оторваться от поцелуя невозможно никак. Они собирают спинами все углы по пути в ванную комнату, вваливаются, запинаясь, пытаясь выпутать друг друга из одежды, и больше мешают друг другу, сталкиваясь пальцами, локтями, коленями, потому что продолжают яростно вылизываться, потому что отодвинуться хоть на дюйм — хуже смерти. Пока Исольв стаскивает с себя свитер и термобелье, и штаны с Фридрека, тот пытается одной рукой настроить температуру в душе, но в итоге, плюет на все, и просто выворачивает вентиль горячей до упора. Второй рукой он справляется лучше — расстегивает на Исольве брюки и даже умудряется спустить их под бедра прямо вместе с бельем. Боже, все на нем мокрое и ледяное, до последней нитки. И Фридрек просто шлет все к дьяволу и заталкивает Исольва в душевую прямо так, потому что все и так мокрое, и в стирку, и лучше быстрее согреть. У него же кожа совсем холодная, будто он и не человек вовсе, в смысле даже не этого вида, морской демон, поднявшийся с непостижимого дна. И демон хрипло смеется, тянет черными, бликующими золотом пальцами за волосы, к себе поближе, под кусачие влажные поцелуи, и рот у него, на контрасте с промерзлой кожей и металлом, жаркий до ожога. Продать душу? Легко, задаром, бери все. Все давно твое. Только возвращайся, всегда возвращайся ко мне, а лучше — не уходи. Когда на их телах не остается ни одной лишней тряпки, вообще ничего, кроме прикосновений и горячей воды, время как-то вдруг замирает. Словно кто-то хлопнул в ладоши (или щелкнул пальцами) и все остановилось. Кажется, даже вода разбилась каплями и брызгами и зависла в воздухе. Только Исольв остался неуловимо-подвижным: дыхание, биение пульса на шее, дрожание зрачков. В его глазах — расплывается ураганная темнота. Фридрека окатывает хрупкостью момента, как штормовой волной — он захлебывается горечью и солью, выбитый из тела сокрушительным ударом, почти полностью уничтоженный осознанием, как же сильно он любит, как же ему повезло, что: — Ты со мной, — выдыхает он почти беззвучно, боясь окончательно поверить, и не смея сомневаться. — Всегда, — просто отвечает Исольв таким же шепотом, прижимая левую ладонь над сбивчиво колотящимся сердцем. И момент как-то надтрескивается этим словом, как дорогая елочная игрушка начала тридцатых — полупрозрачная от тонкости, въедается в ладонь мелкой стеклянной крошкой, чешется и болит, идет нарывами. Фридрек трескается тоже. Вминается в горячие упругие губы, языком в рот, почти насилуя, прижимается телом к телу, трется горячечно, вдавливая пальцы обеих рук в разогревающуюся кожу на заднице. Исольв отвечает удивленным смешком, тут же упавшим в стон. Он вдруг отстраняется расслабленно — мгновение — и он уже другой, переменчивый, как море — гнется почти томно, подставляясь под касания, такой вызывающе-податливый, что тормоза отказывают на раз — Фридрек ведется. Взрыкивает яростно и согласно, цапнув зубами дернувшееся конвульсивно горло. Нехитрым захватом разворачивает Исольва, грудью в стену, и давит на лопатки, не отпуская левого запястья — чувствует, как вибрирует металл, и Исольв вдавливает черные пальцы в его ладонь, насколько может достать в захвате. И послушно гнет спину, клонясь вперед — склоняясь. И Фридрек плывет в секунду от вида: от мраморной гладкости кожи, от резкого угла заломанной лопатки, от этой внезапной соблазняющей покорности, от того, как прячет Исольв лицо в сгибе локтя — почти смущенно, почти уязвимо. Возбуждение взмывает по телу вверх и во все стороны, ломится, рвется наружу, так, что Фридрека уже крупно и бесконтрольно колотит. Он оглаживает прогнутую поясницу, напрягая каждую, даже самую мизерную, мышцу в пальцах, чтобы сделать это легко, едва касаясь — не вцепиться, продавливая кожу ногтями, и падает на колени. Проглаживает трясущимися от нетерпения и восторга руками по ногам Исольва, от узких щиколоток вверх, к внутренней части бедер, чтобы остановить ладони на ягодицах и развести, сжимая. И пропасть. Подавиться желанием. Самым буквальным образом захлебнуться слюной. Он стискивает челюсти, почти до хруста зубов, пытаясь сдержать сумасшедший порыв, пытаясь сдержаться...да к черту. К черту все. Он впивается сильным укусом в левую ягодицу, на стыке с бедром, изнутри, в это нежное чувствительное место, и, слыша, как оборванно вздыхает Исольв, жмет еще, тянет, лижет между зубов, отпуская, только чтобы укусить снова. Он стонет сам от того, что делает, от того, как вздрагивает тело под болезненной хваткой его пальцев, от того, что явно потерял всякий разум, от того, как ему хочетсяхочетсяхочется. Все и сразу. До крови прокусить на крестце кожу, прижаться губами, как в самом похабном поцелуе, к сжатой розовой дырке. Ввинтиться языком, вылизать до мягкой открытости, до пульсации, до стона в полный голос, и пальцами тут же — внутрь, потому что, милостивые дьяволы, такая внутри гладкая влажная нежность, такой жар, что рехнуться можно, кончить позорно, даже не начав. И кто его сейчас остановит? Фридрек бьет не глядя в стену за собой — бутыльки и флаконы, стоящие на полке, падают — он выискивает нужный на ощупь, крышку срывает зубами, льет на руки, сразу такие опустевшие, отнятые от тела Исольва. Тот переступает на месте, еще расставляя ноги. И оглядывается через плечо. И взгляд у него такой... Фридрека вздергивает на ноги так резко, что голова начинает кружиться. Он валится Исольву на спину, подхватывая левой рукой под грудью, сильнее прижимая к себе, кусает в плечо, и еще, и еще сильнее, и шепчет сбито, в промежутках ‘что же ты, - в шею сзади, - дьявол, делаешь со мной’ и непонятно, он больше кусает или лижет кожу. Исольв стонет надломленно, едва ли не просяще, и втирается задницей в пах так, что член Фридрека скользит точно между ягодиц. Это движение пробивает на грани болезненного до самых плеч. И Фридрек, расцеловывая исольвов затылок, тянется рукой, гладит сжатое отверстие, нажимает посильнее, так аккуратно, как только может. Его бьет лихорадочно от желания вставить одним махом, но он только утапливает дрожащие пальцы, сразу два, в расходящееся кольцо мышц. И дуреет от чистого тактильного кайфа, от горячей мокрой атласности, от податливости, от того, как тесно плоть облекает его пальцы, от того, как голодно стонет Исольв. Он трахает его пальцами безжалостно, бесконечно долго, так, что запястье начинает неметь. Чередует ритм несистемно, не позволяя привыкнуть к одному. Впаявшись грудью в гладкую, трепещущую спину, уперевшись лбом между вскинутых лопаток и зажмурившись накрепко, потому что один лишь взгляд, одно малейшее движение — и сорвет с резьбы. Он знает, чувствует это каждым перетянутым нервом в собственном теле. Исольв дрожит под ним, сладко-сладко, и стонет на редких выдохах, уже почти измученно. И этот звук поднимает какую-то яростную бурю во Фридреке. Что-то странное с ним творится, что-то злое. Как если бы Исольв был отвоеванным трофеем, пленником, пленителем, агнцем на алтаре, сказочным принцем, заблудившимся в лесу волколака. Да только у принца у самого глаза волчьи, и глотку перегрызет — не поколеблется. Но он подается на пальцы, подмахивает нетерпеливо, подставляет мраморную задницу, и гнется, и плавится, такой гладкий весь, шелковый, податливый. Так редко он позволяет себе это — разомлеть до пьяного марева в штормовых глазах. И никогда еще Фридрек не отзывался таким агрессивным голодом. Так что вся шея у Исольва, и плечи, и спина, и ягодицы — в засосах и следах зубов. Его просто размазывает, расшибает изнутри, кажется, кожа вот-вот лопнет, не выдержав, и грудина треснет, проломится под напором этого звериного и темного чувства, от которого сводит челюсти и рычание клокочет в горле. И Исольв потакает ему, подстегивает, сам — живое воплощение океанского шторма, — льнущий к рукам, сжимающийся на пальцах, шепчущий вдруг задыхающееся ‘пожалуйста, хватит мучать, Фреки, пожалуйста’. Отдавшийся. Весь — Фридрека, совсем весь — его. Разве можно отказать ему? Фридрек вытаскивает пальцы, огладив вкруговую, поймав на подушечки глубокую усиливающуюся дрожь, прижимает головку члена, чувствуя мелкие сокращения мышц и давит внутрь. И вталкивается сразу, до яиц, подхватывая ладонью сорвавшийся исольвов вдох. И начинает двигаться, без перехода, не дав ни секунды, быстро и мощно — этот незнакомый /знакомый, на самом деле/ голод в нем, подгоняет его, словно по заднице хлещет кнутом, быстрее, быстрее, бери больше, бери все, что дают, что не дают — забирай. И он берет. Сейчас — целиком, все и сразу, до самой невозможной глубины, до самого неслышного стона, и ворчит жадно, как хищник над добычей, с пастью, полной крови, прикусывая между лопаток, зализывая мокро, и тут же — вминая зубы снова — еще, еще, еще. Голод не спадает, он растет, заливает глаза темно-красным. И это вот уже почти начнет всерьез пугать. Должно начать. Да только Исольв под руками — пластичный и покорный, он принимает все, свободно и благодарно, он так же, господи, берет. Просит, требует, стонет сдавленно, совсем потеряв контроль. Отдав его Фридреку полностью. /бери больше/ Какая же сладость, какой восторг — алчный, беспощадный хаос, вся неистовая жестокость стихии в огромном смертоносном теле — как воск растекается по рукам, по члену, гибкий и стонущий, его Ледяной Волк — позволяет ему все. И от этого у Фридрека дрожат колени, от этого умоляющего разрешения, от этой голодной щедрости, от того, что ему сейчас можно — все. И он хочет — все. И все — берет. Он сбавляет темп, тянет руку к затылку, как в замедленной съемке видя это движение, запускает пальцы в мокрые длинные волосы, и зажимает в кулаке, и тянет. Тянет, до хриплого стона, вырвавшегося из сдавленного горла, до ощутимого инстинктивного сопротивления тела. Он видит, как распахивается в беззвучном крике распухший рот, как закрываются обморочно глаза, как Исольв — слушается. Фридрек заставляет его распрямиться — вот так, мановением руки, жестом, полным такой очевидной властности, что мозг спекается от осознания. Исольв — слушается. Такой ошеломительно-красивый в своей покорности, что легко можно ослепнуть. Легко просто сдохнуть от восхищения. Он такой Фридрека. Тот обхватывает его вокруг широкой груди, так и не отпустив волос, шагает вперед, вжимая в нагретую от воды и пара стену. Почти последовательно: щекой, грудью, переместив руку ближе к шее, животом, бедрами. Исольв стонет от жесткого давления на член, зажатый между животом и стеной, но ни единым мускулом не дергается, не пытается отстраниться. И даже когда Фридрек сдавливает пальцы на его горле, заметно ограничивая дыхание. Все еще — не пытается. А Фридрек — задыхается. Потому что и вот это тоже — можно, позволено. Господи. Он больше не выдержит. Он не выдерживает. Вбивается резко, сильнее, глубже, чем когда-либо, больнее, наверняка. И усиливает хватку на шее, уже почти лишая воздуха. Ему самому —больно, у самого в ушах шумит и красное боке перед глазами колеблется. Исольв немного расслабляет шею, откидывая голову Фридреку на плечо, еще сильнее прогнувшись, невозможно просто, будто позвоночник у него змеиный, совсем уж откровенно подставив горло под ладонь, как под клеймо. /это мое, — вспыхивает у Фридрека в голове, — это все — мое. Он — мой/. И он рычит в голос, не сдерживаясь, после каждого слова ставя жирную точку в горячей глубине исольвова тела: — Никогда. — Больше. — Не. — Уходи. — Один. Исольв срывается на последнем слове — распахивает мутные темные глаза, сведенный искусанный рот, и кончает, с низким, агоническим стоном, ни разу к себе не прикоснувшись, сжавшись горячими атласными тисками у Фридрека на члене. Он сдавливает в себе, до искр, до слез из глаз, до длинной, сквозь все тело прошедшей судороги. И собственный оргазм Фридрек чувствует на излете, отзвуком, отражением, но ему так мучительно хорошо, что даже плевать. /ты мой, мой, моймоймоймой/ шепчет он бессознательно, вылизывая плоско соленую шею Исольва. И гладит пальцами, чувствуя каждый хрупкий рельефный хрящик — мелкая стеклянная крошка, почти пыль, въедается в ладонь, в папиллярные линии, в мясо и кости — никогда не достать, не забыть никогда. Внезапная хрупкость момента. Исольв стягивается с члена, протяжно выдохнув, разворачивается плавно в соскользнувших в расслабленное объятие руках Фридрека, замыкает в ладони его лицо, вынуждая смотреть в глаза. Улыбается сыто, мягко как-то, и чуть укоризненно: — Я сильнее любого шторма, Стив. Фридрек усмехается потерянно, признаваясь во всех своих слабостях, во всех глупостях, которые он надеялся от Исольва скрыть: — Ты и есть — шторм.Часть 1
4 октября 2020 г., 20:19