Часть 1
2 ноября 2020 г., 04:45
Иллуми приходит к нему в комнату так тихо, так тихо ложится на кровать, так тихо устраивается на ней, поджав трёхкилометровые ноги свои к груди, и укрывшись трёхкилометровыми же своими волосами — и его даже как-то жалко в такие моменты бесшумности и отсутствующих взглядов в стену, ровно до того, как из вышеперечисленного остаётся лишь ебание стен неморгающими глазищами, а негласный обет молчания нарушается:
— Подойди сюда, — говорит Иллуми, и Киллуа, как всегда, по рефлексу и инерции, которые не уничтожило даже сознательное саморазрушительное затворничество, слушается, выполняет.
Тогда его обнимают — неудобно, не так, неправильно, даже больно — как и со всеми штуками, которые в других семьях означают любовь и нежность, у Золдиков происходит — его обнимают, просто бросив безвольно застывшую в воздухе руку на рёбро, закинув ногу выше его бедра.
Они лежат, и от Иллуми пахнет ничем, от Киллуа — сладким потом, потому что он опять почти не выходит из комнаты — сырными чипсами — потому что он /опять/ почти не выходит из комнаты — в ящиках его стола джанкфуда ровно столько, чтобы прожить на нём две недели, помереть от гастрита, и оставить ещё пачек сто нетронутыми.
От Киллуа пахнет взмокшими волосами и беспомощностью, и смирением, отчаянием, застоем, но они лежат и обнимаются.
У Иллуми тяжёлые и болючие руки-ноги, с острыми локтями-коленями, но (пожалуйста) скоро он уйдёт, или хотя бы уснёт — тогда можно будет выкарабкаться, так что жаловаться не стоит.
— Я люблю тебя, — начинает Иллуми, и, конечно же, это правда.
— Я знаю, — говорит Киллуа, потому что это такая же правда, как и слова Иллуми, и отсутсвие взаимности, и отвращение, и страх.
Иллуми кладёт подбородок ему на макушку — подбородок такой же острый, как всё остальное.
— Я люблю тебя, — повторяет.
Киллуа решает свою трёхсложную реплику не повторять, а просто кивнуть, насколько позволяют нелепые объятья и лежачее положение.
Его целуют в волосы.
Хороший.
Хороший.
Внутри становится холодно и дрожаще, но он не подаёт виду — да даже если подал бы, никто бы этот самый вид не увидел бы из-под Иллуми, и за стенами комнаты.
Это могло бы начать напрягать, если бы…нет же.
Нет.
Киллуа старается дышать максимально тихо и незаметно, но дыхание сбивается, когда Иллуми так пугающе-близко.
Холодно.
У его брата ледяное лицо.
Его брат фарфоровая кукла, полая изнутри.
Ледяные пальцы под резинкой шорт и «ты смысл моей жизни» глаза в глаза.
И Киллуа говорит «не надо» потому что в их семье не существует понятия «не хочу», но даже так — не срабатывает.
Плохо.
У Иллуми глаза такие застывшие — не спокойные, а мёртвые, слепые, рыбьи, движения тела, как в послемертии, будто он просто труп, оживлённый магией вуду, или лягушка, через которую пускают ток на уроке био.
Киллуа начинает отмахиваться и отбрыкиваться, но не пытается поцарапать или ткнуть в глаз, в ноздри, потому что ему
страшно.
Если он пустит кровь Иллуми — всему пиздец.
Он не уверен чему «всему», но в последующем за крахом чужой переносицы пиздеце — на сто двадцать восемь процентов.
Он может ранить Иллуми серьёзно. Он хочет это сделать. Он должен это сделать.
Но это — отправная точка.
Ломаешь что-то, что не сможешь починить — делишь свой мир на до и после.
А Иллуми это правило не останавливало никогда и не останавливает сейчас.
В этой несправедливости Киллуа не сдаётся, но устаёт.
Его сухими губами целуют в веки, и снежными ладонями гладят по покрытому худи плечу — правой — а под тканью шорт — левой.
Холодно, как будто в морозилке.
Трясёт.
Глаза слезятся.
Он пытается подорваться с места, столкнувшись лбом с чужой грудной клеткой, опадает обратно виском на матрас, прижимает к себе Иллуми так крепко, будто верит — в чужой плоти можно раствориться, чужая змеино-ледяная плоть сможет согреть и унять злоебучую дрожь.
Противореча себе.
Он не знает.
— Пожалуйста, не надо, — говорит он в кожу, неосознанно заглушая свои слова. — не прикасайся ко мне никогда так больше, не надо, это бесполезно, безрезультатно, невыгодно, просто не надо, пожалуйста.
— Я люблю тебя.
— Не надо.
Чужих рук на его коже больше нет. Будто змеи проползли по нему — и славно, что проползли, и славно, что это в прошлом.
Матрас чуть поскрипывает, когда Иллуми — не садится — принимает сидячее положение.
— Не надо меня любить. Ты мне не нужен, Мне не ты нужен, Иллу.
Сломал.
Результат.
Секунда.
Он вдыхает побольше воздуха.
Ничего.
— Ты делаешь только хуже.
— Тебе можно сделать /хуже/ сейчас, ты думаешь?
«Я бы мог» Киллуа читает по позе, по глазам, по выражению лица, не имеющего выражений. Он бы правда мог. Вытащить из комнаты за волосы и пихать колёсики от психотерапевтки изо рта в рот — справедливости ради, ему бы они не помешали тоже, но он говорит «со мной всё нормально», как же.
Иллуми мог бы пинком его выбить в видимость хорошей жизни. Ладно, /пинками/. В живот. До вывернутых кишок. Заставить себя чувствовать не так отвратительно, заставить вести и выглядеть не так отвратительно, запрещать возвращаться в комнату, всё такое.
«Я мог бы» читает Киллуа по Иллуми, но дело в том, что Иллуми /уже/. Заботой, которой его никто не учил. Прикосновениями, которые должны были стать заменой.
Заменой.
Заменой.
Заменой того единственного хорошего, что у него когда-либо было. Но руками, которые приносили только
пиздец.
Всю его сознательную и бессознательную жизнь.
И из-за этого блевать хочется.
«И, может быть, из-за чипсов».
И, может быть, из-за того, что он снова пытается пошутить, когда его жизнь /такая/.
Справедливости ради, заедание этой хуйни помогает лучше, чем Иллуми.
Что-угодно лучше.
Когда он пиздил себя, душил себя, резал себя.
Когда он, опять-таки, обжирался скулосводным шоколадом, где на упаковке лилово-белое рогатое животное, не думая, что это аппетитно — размещать на упаковке того, чьи выделения входят в рецептуру, и это было нормальным и ожидаемым: не думать, как остальные люди, и не думать в принципе Киллуа учили с пелёнок, поэтому он включал свой второй режим не думанья, и с тупым, как у коровы на упаковке, взглядом, ел, пока не становилось больно и тошно.
Больно и тошно.
Иллуми.
— Просто не надо.
— Не буду.
И Киллу благодарен ровно три секунды до того, как Иллуми перехватывает его поперёк туловища и выносит из затхлой комнаты, вышвыривая на свет.
Потому что.
Потому что Иллуми его любит, хоть его никто этому не учил и никто этого не показывал.
Не говорил, что правильно, а что за гранью.
Иллуми его любит.
Любит, пытаясь быть калькой чего-то «хорошего». И если даже это не поможет, то он правда, он честно, он сделает «хуже».
Он сделает.