Часть 1
11 сентября 2020 г. в 14:17
«Кино — это для тех, кого устроит два-три часа личной жизни», — любил повторять в актёрском старый Константиныч.
«В лучшем случае и не каждый день», — прибавляет Иван, придавленный реалиями капитализма, которые Константинычу увидеть уже не удалось. Как, впрочем, и кошмарные девяностые, когда на Мосфильме практически не было целых окон, и по павильонам пёстрыми перекати-поле катались газеты, шелестя о свободе, модернизации и новых принципах.
«Я бы предпочёл жить при тоталитаризме», — прокомментировал один такой листок звукооператор Гилберт Байльшмидт — он был родом из ГДР, — когда они сидели и курили на бордюрчике.
Чуть поодаль коренастый техник и лично режиссёр на руках вносили Олю Черненко в разящий вонью метров за сто клозет — отчасти потому, что не хотели испортить пышное платье с фижмами, отчасти потому, что в туалете жили крысы, и они могли испортить Олю.
Гилберт, глядя на это представление, затянулся и продолжил мысль: «И чтобы кровавый режим тоталитарно платил мне зарплату в срок и сам закупал оборудование. Сука», — это ругательство он произносил как самый грязный мат, — «у звукорежиссера на всем пульте только три штекера работает! И то потому, что я там кое-что подпаял. На остальные материалов не хватило».
Золотисто-кремовые фижмы Оли, наконец, скрылись в зияющем дырой проходе с тёмно-зелёным косяком. Иван аккуратно потушил недокуренную сигарету и убрал окурок обратно в пачку на потом.
«У меня уже полгода зарплаты не было», — зачем-то сообщил он. — «А прошлую не доплатили. Наташа… невеста моя, ушла. Раньше торопила всё: «Давай заявление подадим, давай заявление подадим!» А тут молча вещи собрала и уехала. Я приезжаю со съёмок, а в квартире темень. Думал, устала, спать пораньше легла, а постель пустая и никто не отзывается. На столе записку нашёл: «Я так больше не могу. Прощай».»
«А ты что?» — поинтересовался Гилберт, обрусело-сочувственно косясь на него очень немецкими водянисто-голубыми, почти прозрачными глазами.
«А я что? Сказали «прощай» — простил», — горько скаламбурил Брагинский.
Байльшмидт, сдержанно усмехнувшись, покачал головой: «Неземное ты существо, Иван. Когда твоя Наташа это поймёт, прибежит обратно и больше от тебя ни на шаг».
Иван ему почему-то поверил. Во всяком случае, ключ исправно оставлял под ковриком, несмотря на риск, что квартиру обнесут. Хотя не то чтобы после полугода без зарплаты там оставалось что-то действительно ценное.
Будто чуя, что поживиться нечем, а может, просто не ожидая от хозяина такой беспечности, воры обходили квартиру стороной. Зато ключом часто пользовался Гилберт, с которым они крепко сдружились за без малого полтора года съёмок, особенно в «безнаташины» четыре месяца. Байльшмидту не улыбалось ехать после работы в общежитие, комендантша которого отмечала скандалом каждый его приход после закрытия дверей. Брагинскому отрадно было с кем-то делить своё двухкомнатное одиночество.
Порой у него закрадывалась мысль, что с Гилбертом даже спокойнее и уютнее, чем с Наташей. Он гнал эти сравнения, укорял себя за подлость по отношению к женщине, с которой прошёл бок о бок всю жизнь, от детской песочницы до романтических свиданий и «переезжай ко мне». Натка не виновата в том, что она не понимала, как можно целую неделю перешагивать через пакет с мусором, поставленный в коридор для того, чтобы он его вынес, приходить домой только поесть, помыться и поспать, а всё остальное время пропадать на работе, за которую к тому же месяцами не платят и неизвестно, заплатят ли. Нормальным людям такое вообще понять сложно, а уж любящей женщине, которая ждёт и не дожидается внимания…
«У нас личная жизнь по расписанию, если в графике место останется», — говорил он Наташе когда-то давно, в цветущем мае. — «Поэтому многие актёры так часто женятся и разводятся. Или живут с коллегами. А потом разбегаются, если графики совсем не сходятся».
Натка ела сладкую вату и посмеивалась.
«Да это же эгоизм. Ты либо любишь человека, либо нет. При чём тут графики?» — и она смотрела на него долгим, преданным взглядом, без слов давая понять, что уж она-то ревновать к работе не станет и будет надёжной подругой. Кто бы мог подумать, что их роману оставалось два года десять месяцев…
Обручальное кольцо, припрятанное на годовщину, Иван так и не смог сдать в ломбард, даже когда на кухне не было ничего, кроме зачерствевших сушек, и нечем было заплатить за квартиру. Впрочем, с тех пор как у него стал ночевать Гилберт, такие проблемы отошли в прошлое. Байльшмидту помогали родственники из Германии. Он считал честным помогать человеку, в доме которого временами «поживывает».
По утрам Ивана будил аромат настоящего немецкого кофе, который Гилберту присылали из Берлина. Если в посылке приходили продукты, к кофе прилагались бутерброды с криво нарезанной копчёной колбасой или кляксами мармелада. Гил называл это великолепие «спасибо за ночлег». Иван, начищая вечерами на ужин вдвое больше картошки, чем обычно, думал об этом как о «спасибо за утро».
За едой обычно говорили о работе и коллегах. Реже — о новостях и политике, но таких тем Брагинский старался избегать. Слушать о родной стране плохое было больно, а хорошего сказать толком было и не о чем. Да и Гил излишне кипятился, что сравнивая Россию с Германией, что Россию с СССР, что Германию с ГДР. К западным братьям-немцам у него, кажется, было даже больше претензий, чем к нынешним власть имущим. Иногда он до севшего голоса спорил с братом по телефону. Однажды в сердцах бросил трубку и с нервным смешком сообщил Ивану: «Он сказал, что я ору как самые отбитые осси! Я хоть раз голос повысил?»
Иван покачал головой. Гилберт с печальной ухмылкой приподнял брови, как бы говоря: «То-то и оно».
Несмотря на то, что братья Байльшмидты прощали друг друга так же легко, как начинали ругаться, Брагинский объяснял себе их стычками, почему Гилберт до сих пор не прибег к столь боготворимой многими репатриации. Спрашивать напрямую было как-то неловко, а в глубине души страшно — вдруг Гил скажет, что уже подал документы и вот-вот уедет?
Но Байльшмидт никак намерения вернуться к семье не выражал и о переезде заикнулся лишь однажды — причём о его, Ивана, переезде.
«Вот смотрю я на тебя, Ваня», — сказал он, по обыкновению слегка запнувшись на мягком эн, — «и думаю: почему в Америку не уедешь?»
«Кому я там нужен?» — фыркнул Брагинский, помешивая овсянку на воде. Гил бутербродных завтраков не признавал и считал, что солдат, спортсмен и звукарь должны питаться основательно. — «Там таких понаехавших пруд пруди».
«И все они — актёры, по которым Голливуд плачет?» — усмехнулся Гилберт. — «Не… как это?.. не прибедничай?..»
«Прибедняйся», — подсказал Иван редкое в вокабуляре немца слово.
«Не прибедняйся!» — тотчас вернулся к прежней уверенности Байльшмидт. — «Ты красивый и талантливый. Когда графа играл, в этих золотых эполетах и перчатках, все гримёрши потекли. Да что там, даже у меня привстал!»
«Гил», — смущённо поморщился Брагинский.
«Ну если это правда?» — ничуть не устыдился Байльшмидт. — «Говорю тебе, ты точно пробьёшься».
«И кого я буду играть?» — помрачнел Иван. — «Очередного Ивана Драго? Русского шпиона какого-нибудь? Нет, спасибо», — он принялся разбивать вилкой упорно комкующуюся кашу так энергично, что кастрюля закачалась на конфорке, — «я в кино не для этого пошёл».
«А как насчёт Германии?» — подождав, пока он перестанет греметь посудой, спросил Гилберт.
Брагинский обернулся. Немец смотрел на него со спокойным выжиданием.
«У вас там сплошной артхаус», — сказал Иван.
«Можно подумать, у вас кино лучше», — заметил Байльшмидт.
«Странно ждать от очнувшегося коматозника картин уровня Эйзенштейна», — парировал Брагинский.
Больше о переездах не говорили.
Им и без лишних мечтаний было, чем заняться. Гилберт задался целью занять кресло звукорежиссёра и вместо неуклюжих переводов Кинга стал читать вечерами специальные книги и статьи, присланные братом. Ивана же пригласили на роль фигуриста. Режиссёр видел в роли его и только его, и его ничуть не смущало, что Брагинский не умеет кататься на коньках.
«Поверить не могу», — натужно усмехался Гилберт, когда Иван, выйдя на лёд дворового катка, тут же терял равновесие и вцеплялся в него, как большой испуганный кот, — «русский, зима чуть ли не полгода, а на коньках кататься не умеешь».
«Я всегда на лыжах бегал», — стыдливо пыхтел Брагинский в ответ, радуясь, что уже почти полночь, и он не позорится перед соседями.
«Ну так пора профессионально расти!» — хохотал Гил. — «Не будет же дублёр за тебя у бортика стоять».
«Не будет…» — вздыхал Иван и старался поменьше виснуть на терпеливо страхующем его немце.
Возвращение Наташи во всей этой кутерьме произошло неожиданно и как будто некстати. Хотя можно ли вернуться кстати спустя год после того, как ушёл навсегда? Иван не был уверен. Наташа, кажется, тоже, потому что ничего не пыталась объяснять и ни за что не упрекала, даже за забытые на кухонном подоконнике бутылки. Положила на стол пакет с мелкими яблоками из маминого садика, опустила на табурет скромную сумку с вещами. Осторожно подняла взгляд на Ивана, ища ответа на неозвученный вопрос.
Брагинский, глядя в её исстали-синие, полные смиренной вины глаза, отчего-то подумал о том, что ключ под ковриком не пригодился. Потом спохватился, подошёл. С нежной (на деле смущённой) медлительностью обнял, прижал к груди. Наташа так же медленно, будто не веря, склонила голову ему на плечо, обвила тонкими, но твёрдыми руками талию. Наверное, в момент их наибольшего соприкосновения ей стало хорошо. Иван этим похвастаться не мог. Телу было тепло и самую малость, от близости красивой и не чужой женщины, волнующе мягко. Душе — пусто и отчасти — там, где ещё не зажил до конца рубец от первой бессонной ночи в опустевшем доме, — больно. Он старался пробудить в себе радость (ведь сколько раз он мечтал об этом моменте!), и думал, тщательно перебирая каждый образ: «Песочница, школа, поцелуи под сиренью».
Натка умиротворённо вздохнула и чуть стиснула его в объятиях. «Песочница, школа, поцелуи под сиренью», — давил на себя Иван, неловко, больше по привычке, поглаживая её по спине, и всё ускорял мысленную мантру от пугающего осознания, что не чувствует ничего, кроме неудобства. Когда та достигла скорости, на которой отдельные кадры сливаются в один мигающий экран с помехами, он не выдержал: «Нат… У меня съёмки через полтора часа…»
У него был выходной.
«Да, конечно…» — Наташа отпрянула, считая себя не в праве быть недовольной или разочарованной. — «Не задерживаю тебя».
Иван кивнул, не находя сил для слов, и ушёл одеваться. В голове был сумбур. Сознание причудливо раздробилось: одна его часть, будто бы наблюдая происходящее со стороны, поражалась самой себе и той первой беспричинной лжи, которую она, к собственному ужасу, нагромоздила перед Наташей так легко и естественно, что это даже вызывало извращённое облегчение. Вторая часть, нервно натягивая на себя одежду и всё время бездумно хватая что-то не то, просто отчаянно хотела к Гилберту, и у неё не было на этот счёт ни вопросов, ни сомнений. У Байльшмидта их, как ни странно, тоже не оказалось.
«Я же говорил, что она вернётся», — сказал он, когда Иван примчался в резервную коморку звукозаписи, где Гил во время выходных экспериментировал со звуком. Довольства своей правотой в его голосе не слышалось.
«Я не знаю, как себя с ней вести», — признался Брагинский. — «Я её люблю, но…» — он бессильно вздохнул, так и не сумев подобрать формулировку. — «У меня сейчас такой раздрай на душе, ты не представляешь…»
«Ну почему», — возразил Байльшмидт. — «Очень хорошо представляю». Наклонился, выволок из-под пульта картонную коробку, выбросил прямо на пол лежавшие там тряпки, проводки и куски пенопласта. Под лампами глянцево блеснули зелёные бока бутылок.
«По пиву?»
Иван, отдаваясь на волю покровительственной невозмутимости немца, кивнул и взял себе у стены стул.
Он задержался «на работе» на час с копейками и едва успел вернуться до закрытия метро. Когда он бежал по выключенному эскалатору наверх, в кармане пальто болталась конфетка, которую ему спонтанно вручил по дороге Гилберт. Вишнёвая карамелька, а может, готовность Гила поддержать его, свидетельством которого она и была, грела душу. Иван шёл домой в почти приподнятом настроении.
По мере подъёма на нужный этаж благодатная расслабленность таяла. Ероша ключом в замочной скважине, Брагинский одновременно и ждал, и боялся скандала.
Наташа встретила его в прихожей в его старой рубашке поверх ночнушки и ни слова не сказала о запахе. То ли не заметила, то ли пиво успело выветриться.
«Привет», — тупо произнёс он.
«Привет», — теребя в руке кончик недоплетённой косы, ответила Ната. — «Яичницу будешь?»
«Нет», — Иван резко осознал, что после посиделок с Гилбертом и утомительной дороги домой у него не осталось сил для новых, неизбежных треволнений. — «Сразу спать».
«Ладно», — не стала настаивать Наташа.
Уже выходя из ванной, Брагинский заметил, что на кухне включен свет, и сообразил, что Наташа всё это время ждала его, чтобы поужинать вместе. Держа в уме эту мысль, он прошёл наощупь в спальню, откинул край одеяла, обстоятельно лёг и укрылся. И подумал: «Я себя ненавижу».
Утверждение, совершенно справедливое с точки зрения разума, не вызвало в нём никакого отклика. Сердце не сжалось от боли и мучительного стыда, щёки и уши не горели, взгляду не захотелось покидать насиженное место. Ему не было всё равно, но и не всё равно не было настолько, чтобы не хотеть повернуться на другой бок, спиной к слабому свету с кухни, и просто уснуть.
«Сон — лучшее лекарство», — любила повторять мама.
Иван повернулся спиной к двери и подсунул ладони под подушку.
Он очень, очень болен.