ID работы: 9877825

виктория теперь бог наш

Слэш
PG-13
Завершён
30
paprikee бета
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
30 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник Скачать

первая и единственная

Настройки текста
Примечания:
Сережа не был виноват. Он не был виноват в том, что был таким замечательным. Он рождал огоньки в человеческих душах, веру во всех сердцах. В его волосах всегда путалось солнце. Он вдохновлял. За ним хотелось идти, на него хотелось смотреть, хотелось слушать и прикасаться. Сережа был самим достоинством, самой свободой. Восхищаться им — было честью. Муравьев не был виноват в своей манере улыбаться так светло и до мурашек искренне, что внутри все теплом разливалось. Он не был виноват в том, как проницательно и трогательно направлял взгляды, всегда значащие больше, чем любые слова. Апостол не был виноват в том, как глубоко в него вросла преданность, честность и любовь к жизни. Он не был виноват в своей неподдельной чистоте, правильности и героизме; жертвенности, чувстве долга и жажде справедливости. Он не смог бы допустить проигрыша, забвения. Муравьёв был одним из тех, кому высоты не хватало. Всегда было что-то шире достигнутых горизонтов, что-то важнее оставшейся сути. Он добирался до края и отправлялся ещё дальше. Так далеко, куда никому не казалось возможным добраться, куда никому не дотянуться. Сережа не был виноват, что не любит — или хуже — любит недостаточно, и Миша крепко это понимал. Бестужев по-настоящему проживал с Апостолом только редкие ночи, когда удавалось уснуть. Он потерял все смыслы в пустых разговорах и решениях, ледяных стенах и горячих касаниях, в безнадежном и таком нечестном теперь «все будет хорошо», которое сам себе говорил. Он запутался в установках и убеждениях, отговорках и оправданиях. Мише некого было винить, кроме себя самого. Он уже давно не искал взаимности и перестал внушать себе, что все изменится. Не верил в это ни капельки. Пока Сережа желал только победить героем, Мишелю просто хотелось дышать, снова ровно и глубоко, чтобы ребра не кололо и грудь давлением не обжигало. В легких навсегда осели лепестки маков — его окрашенный кровью белый флаг. Жизнь Миши стала вереницей воспоминаний, вопросов «почему», обреченных не сбыться сценариев и попыток разлюбить. Он необратимо разрушался, туго привязав себя к Апостолу, и эта привязанность убивала его гораздо более жестоко, чем рвущие и царапающие горло цветы. Миша мерз, истощался, гас, рассыпался и умирал. Миша погибал от того, как любил, а Сережа просто не был в этом виноват. «Викторией» Апостола была голубая мечта о справедливости. «Викторией» Бестужева — Апостол. Не дотянуться.

***

Комната была ледяной до острой дрожи, тёмной настолько, что глаза резало в попытках разобрать хоть какие-то силуэты. Тишину прерывали только старые часы, что тихим стоном жужжали о том, что дорого, и стучали звенящим эхом между глухих стен. Время замедлилось, и стрелки не ползли, пространство плыло и теряло очертания. Бестужева колотило от холода и пустоты внутри. Он бился в агонии, только алые маки под рёбрами расцветали живее, пахли едко и приторно. Их сладость мешалась в горле с металлическим вкусом крови и уже перестала вызывать отвращение. На сгнившем и омертвелом сады распускаются быстрее. Сквозь стекло на пол, вытянувшись, ложился перекрещенный оконной рамой квадрат лунного света. По тонкой, полупрозрачной и совсем болезненно-серой коже текло жемчужное сияние, обнажая зеленоватые паутинки вен. Бестужев давил на глаза запястьями, в висках трещала притупляющая боль. Он наверняка знал, откуда возникало это щемящее ощущение, что насквозь пронизывало сердце и ломило голову тяжестью.

***

— Сережа! Ну неужто ты знал? Я что, тебе показывал? — В голосе едва ли различалось напускное разочарование. Миша затеял этот трюк вовсе не для того, чтобы испытать остроумие тайного общества. Он только хотел увидеть, как светится Сережа, снова впечатлив всех. Апостол с изяществом офицера держал в руке хрустальный бокал и, довольно улыбаясь, собирал взгляды всех господ в комнате. Он был совершенен. Пестель, которому проявление внимания к таким выходкам было в целом несвойственно, внимательно наблюдал за исполнением фокуса и назвал его «красивым», что на самом деле означало абсолютное признание и восхищение. Миша тоже смотрел, благословленный каждым движением Муравьева. Рюмину нравилось быть частью его счастья. Сережа рассмеялся снисходительным смехом победителя. — Это я тебе показывал! Ты позабыл! Миша скорее отказался бы от игристого, чем забыл, а шампанское было его особенным пристрастием. Бестужева расстроило, что Сережа допустил подобную мысль, но он быстро передумал. Пусть так. Мишу увлекала их безостановочная игра и то, как скоро они друг друга раскусывали, поэтому факт, что Апостол не прочел настоящего мотива Мишеля, можно было считать победой. Наивность, проявлявшаяся только в исключительные тёплые моменты, очень шла Сереже. Когда Муравьев впервые показал Мише этот фокус, он был именно таким. Источал лёгкость и молодость, не подбирал слова, не просчитывал ходы. Тогда Бестужев, весь исполненный трепетом и волнением, не мог усидеть на месте. Всё зарывался в свои золотые волны волос пальцами и проглаживал слегка дрожащие колени. Сережа стоял над подсвечником, зажигая одну свечу другой. На его лицо густой многослойной тенью стелился тёплый свет. Миша наблюдал, рассеянно улыбался сжатыми губами. — Мишель, — бархатно произнес Сережа, не отрывая взгляд от высокого язычка пламени, который почти не колыхался. Когда Муравьев называл его так, по-французски, Бестужева пронизывало неопределимое ощущение восторга. Сережа знал, что французский Мише роднее, привычнее, — Ты отчего-то всегда считаешь, что дело непременно обернется катастрофой. Я не помню, чтоб ты раньше был так безнадежен. Сватовство еще никого не убивало и никого не обязывало. — Сережа, она опять в пустом и бесполезном беспокойстве! — Миша вскочил со стула, отрезвился после своей неожиданной импульсивности и стал мерно ходить по комнате. — Говорит, что женатым они с отцом хотят видеть меня как можно скорее, к тому же, собираются сами обставлять мое хозяйство. Чтобы, видишь ли, все было, — Он вскинул руки, — приличным образом. Рюмин говорил громко и пылко, по привычке ускоряясь. Сережа следил за его движением по комнате и улыбался так, словно смотрел на безобидно балующегося ребёнка. Он умилялся. Миша это заметил и остановился, заправил за ухо выбившуюся прядь. — Ты и без моего мнения знаешь, что женитьба в твоем положении — поступок неблагоразумный и лишенный всякого смысла, — Апостол почти беззвучно раскупорил бутылку игристого, — Матушка твоя в этом быстро убедится. Ты абсолютно прав. Судьбой своей распоряжаться ты всегда умел самостоятельно. Миша взглянул на Муравьева. Тот наливал вино в бокал и успокаивал даже своим видом. — А ты всегда умел меня утешать. Сережа выглядел заботливым, но дерзким. Невозмутимым, но чувствующим. Он усердно старался защитить Мишу даже в моменты, когда в защите тот вовсе не нуждался. — Ты и понятия не имеешь, как много в тебе хорошего, Мишель, — Сергей поставил бокал на стол. В груди у Рюмина приятно кольнуло — он физически ощутил сказанное Апостолом. Слова были особенно ценны, потому что были совсем не комплиментом, а признанием. Миша его распознал и сохранил. Сережа накрыл бокал блюдцем и перевернул. — Что ты делаешь? — Бестужев растерянно усмехнулся. — Хочу показать тебе трюк. Тогда Апостол раскрыл Мише не только тайну этого фокуса. Он позволил Мише близко подобраться к тайне собственного сердца. Это убедило Рюмина в том, чего он прежде сам о себе не знал. Тогда Миша расцвел.

***

Горло сжало. Миша захлебывался. Давился кашлем, который, казалось, выворачивает наизнанку. С каждой попыткой вдохнуть становилось лишь невыносимее, больнее, страшнее. Он боялся, и даже сильнее, чем мог ожидать. Приступы к этой ночи сменялись один за другим почти без перерыва. Когда вдруг отпускало, Миша запятнанным рукавом рубашки вытирал со лба испарину и выше натягивал одеяло, кутая дрожащие от озноба плечи. Тошнило. Упираясь в стены руками, Бестужев доходил до умывальника и сплевывал гадкие лепестки. Цветы были губительны, но Миша все время находил их красивыми. Его организм вырастил в себе такое необыкновенное доказательство честности чувства. Видел бы только Сережа. Знал бы только. Мишель Муравьеву ни строчки не написал, чтобы открыться. Осознание ударило в голову с первыми алыми лепестками, но не показалось Бестужеву таким неотвратимым, таким важным. Миша сначала сушил свои маки между страниц сборников, что Апостол подарил — хранил символы. Хотел решиться, но все тверже уверялся, что у Муравьева явно были вопросы серьезнее и значительнее, чем Мишино почти-умирание. Он уверялся, что Сергея не заинтересуют ни неоднозначные даты с односложными подписями в дневниках, ни терзающее отрицание, леденящее Мише разум, ни его любовь, ни маки в его легких. Признание вечно тяжелило кончик языка, копилось комом в горле, но Бестужев выбирал молчать и пользоваться возможностью быть добрым другом, зная, что его прочтут и без прямолинейных объяснений. Миша выбирал быть рядом и этому выбору был счастлив. Он был открыт и безоружен. Был готов к терпению или разоблачению, но еще не успел подготовиться к смерти. Он ждал. Ждал, что Апостол придёт и увидит, что наделал, а Миша со смирением скажет: «Друг мой, я очень болен». Ждал, что Апостол сядет на смятую простынь, обнимет его крепко и носом в густое золото волос зароется, будет дышать им; будет дышать за двоих. Ждал, что Апостол его спасёт. Сережа ради спасения был способен на все на свете, и полюбить бы попытался наверняка. Но Миша жалости не выносил. Сережа — честность и свобода. Умирать за него не обидно вовсе.

***

— А если получится? Это же война братоубийственная, — Миша пьян, но глаза у него совсем хрустальные, чистые, тёмные. Мише страшно, и он впервые себе в этом признается. Мише страшно, но не за себя. Миша доверяет и боится, что его впервые не защитят. Миша хочет защитить и боится, что ему не доверятся. Миша впервые видит Сережу таким — бушующим, злым, уязвимым, отчаянным. Воздуха в комнатке не хватает. Апостол поворачивается и подходит ближе. Так близко, что по коже ледяная дрожь бьет. Бестужев цепляется за взгляд Сережи и каждый его вдох, каждую букву ловит. — Знаешь, — Почти шепотом говорит Муравьев, — что самое страшное? Миша знает. Он знает, каково смотреть в зеркало и не находить больше сверкающего юнца с полной решительности душой. Он знает, каково не иметь выбора между «любить» и «быть любимым». Он знает, каково ложиться спать без надежды очнуться. Он знает, что страшнее всего — похоронить себя заживо и не быть уверенным, наступит ли завтра. Он знает, как один только человек может стать всем и ничем, жизнью и смертью, счастьем и страданием. — Умереть в этой войне, — заканчивает Апостол, — Виктория теперь Бог наш. Мишель оторваться от лица Муравьева не может, все ищет отклики какие-то. К горлу подступают лепестки. Миша обещает себе быть теперь взрослым.

***

В квартирке, раньше называемой самым уютным словом «дом», пахло сыростью и пылью. Бестужева бросало из холода в жар, хотелось пить. Лёгкие, казалось, вот-вот лопнут, сломают и так зудящие ребра. Миша плакал. Запрещать себе уже не было сил. Ревел горько, от боли кусая язык и слизывая с губ соль.

***

Вечера у Рылеева всегда были насыщенны: в гостиной собиралась галерея красивых лиц и идеальных мундиров. Говорили здесь всегда горячо и громко, смело спорили о самом сложном и остром. Бестужева только это мало интересовало: взгляды у него были устойчивы, а все рассуждения в этом обществе он давно слышал. Провокации, цензура, амбиции — знакомые песни. Миша обычно наблюдал, поедая пирожные или сидя в углу с Овидием — кот особенно ласково полюбил Бестужева. Он устраивался на коленях Мишеля и по-детски озорными глазами внимательно осматривался. Миша улыбался: у них была тонкая необъяснимая связь. Кондратий однажды заметил, как сильно Овидий похож на Рюмина. В тот вечер кот сидел на диване один, растерянно прижимая уши. Миша сбежал. Вдруг понял, что не может впустить в легкие воздух. Грудь обдало огнём, разум — паникой. Боль наступила быстро и всепоглощающе. От раздирающего кашля уши закладывало. Пространства Миша не разбирал, вошел в первую же комнату, наспех дверь захлопнув. Он, крепко окутанный полумраком кабинета, скатился по стене на пол, затаиваясь коротко глотал кислород. Отпустило. С закрытыми глазами он нащупал в кармане платок, откашлялся. Развернув, увидел невесомый, тревожно алеющий лепесток мака. Осознание упало на плечи тяжелым колоколом: назад не вернуться. Теперь лепесток в его ладони — знамение любви и неотвратимость скорой смерти. Миша все понял, Мише было больно. Слезы покатились по щекам чистые и холодные, лились не переставая, щипали солью обветренные щеки. Он плакал совсем беззвучно, всхлипывая и заливая воротник. Дверь открылась без стука. В комнату буднично, по-юношески угловато двигаясь вошел Ипполит с бумагами в руках. Бестужев вскочил, быстро поправляясь и вытирая глаза. Оба застыли от неожиданности и смущения. Ипполит несколько раз пытался начать говорить, издавая только рваные звуки. — Извини. За беспокойство. Я… переводы хотел оставить. Думал, здесь никого. Тревожить своей внезапностью не хотел. Решительно не хотел. Миша отмахнулся. Весь олицетворяя полную катастрофу, он засмеялся, словно доказывая: «Слышишь? Я в порядке». Почти не шевелясь, Ипполит положил листы на стол, но не уходил. Вглядывался в Бестужева. — Миша? Могу я узнать, что случилось? — голос звучал у него удивительно богатым на оттенки, наполнял комнату таким же густым теплом, как голос Серёжи. Рюмин посмотрел на него совсем остро, сопротивляясь, словно тот его оскорбил. — Клянусь, я никому не скажу, что застал тебя, — Ипполит, казалось, закончил, но почувствовал, что должен добавить еще что-то, — Я отчего-то думаю, что смогу помочь. Миша узнавал в нем Сережу: Ипполит был смелым и открытым, старался защитить. Сережа бы тоже не ушел. Волосы у Поли ложились еще завитками, но отливали черным — таким же, как у брата. Взгляд у юного Муравьева-Апостола стремился проницательно и трогательно. Так же. Бестужев этот взгляд изучил до мелочи, запечатлел его себе самым важным воспоминанием, обозначал его самым долгожданным событием. И все же Сережей он не был. Миша узнавал в нем себя: Ипполит старался быть серьёзным и ответственным, по-взрослому хмурил брови, но улыбался, доброту проливая, самым наивным мальчиком. Ипполит казался самóй молодостью, но воспринимал все так глубоко и понимающе, как вряд ли смог бы зрелый мужчина. Так, как умел чувствовать Бестужев. Открытие о себе было слишком весомым грузом для одного Миши. Рана была только вскрыта и серьезно кровоточила — Бестужев был чересчур потрясен, чтобы этим не делиться; чтобы все нести на себе. Миша рассказал. Миша знал, что Ипполит его поймет.

***

Он выдавал желаемое за действительное. Миша думал, что если верить в ложь, она вдруг станет правдой; что если всегда притворяться — истина однажды забудется. Миша внушал себе, что сложившееся положение — сложная драматичная система чувств и обстоятельств, хотя на самом деле все сокращалось до элементарного и старого как вселенная «не взаимно». Миша себя жалел. Вспоминал то, что хотел вспоминать, слышал то, что хотел слышать. Он запер свою душу под семью замками и до изнеможения старался контролировать каждый процесс своего крошечного мира. Бестужеву сначала всюду мерещились символы и подтексты. Казалось, что слова значат больше, чем вообще возможно заключить в слове; что жесты — язык, который нужно разгадать и выучить.

— Спасибо тебе, что ты у меня есть, Миша.

— Ну ладно меня, ты же себя обманываешь.

— А ты?

— А что я? Я уже ни на что не надеюсь.

Каждый его собеседник словно был втянут в эту жестокую игру.

— А хотите пари? Что очень скоро мы все будем вместе.

— Бросьте это, Павел Иванович. Боюсь, что этого не будет.

Миша принимал слишком многое на личные счета. Но поиски сокровищ в минном поле однажды превратились в абсолютное отрицание. От знаков Рюмин отказался и решил, что легче ему совсем вслепую.

***

Бестужев пережил то, чего переживать не хотел. Он стал часто заходить к Ипполиту, они разговаривали — и как-то всё становилось легче, живее. Миша был счастлив тому, что мог быть честным и выслушанным. Оба очень заботились о возникшей дружбе, сильно ее берегли. Рюмин постучал и вслушивался в шаги за дверью. Поля, глухо стуча ботинками по полу, отпер дверь и обыкновенно взъерошено залепетал. — Миша. Я тебя не ждал. — Интонации у Апостола были почти вопросительными. — Извини, безусловно, нужно обозначать мои визиты. Впустишь? Мишель спросил из вежливости, точно зная, что сможет войти, но Ипполит вышел из квартиры, закрыв дверь за спиной. — Прости. Вряд ли сейчас удастся. Оба они совсем растерялись. — У тебя гость? Ничего, я уйду. Позволь мне в таком случае извиниться перед ним, что я вас отвлек. Ипполит шумно выдохнул и опустил бегающие секунду назад глаза. — Там Серёжа. Миша усмехнулся. Нелепо. — Ну и что же? Брось, я не стану его избегать. Ты же знаешь, как мне ценна наша с ним связь. Прекрати, давай войдем. Апостол не двинулся с места и запретил себе встречаться с Мишелем взглядом. — Ипполит, это же глупость. В этой встрече не будет ничего… Поля не дал ему закончить. — Он знает. Всё остановилось. Бестужев побледнел, сердце, казалось, вовсе прекратившее биться, застучало в висках тяжелым объемным звоном. Миша зажмурился. Он столько раз хотел сказать. Искал среди миллионов испробованных слов самые верные и точные — такие, чтобы не уколоть, не обвинить, не испортить; такие, чтобы не обмануть, чтобы не задыхаться больше, чтобы не лишить себя шанса стать тем, кем он мог бы стать. Такие, чтобы не погибнуть, не сказав, что Серёжа значит. Миша представлял момент. Думал, как будет стоять перед Апостолом, почти неприлично обнажив душу, и смотреть ему в глаза, разбиваясь в них на доведенные до предела чувства. Перебрал тысячи версий и в каждой из них притворялся, что не больно. Мишель был готов оказаться жалким, но даже не удостоился возможности сделать это сам. — Я ему объяснил. Сергей сильно переживал о тебе, а ты говорил, что хотел бы однажды открыться. — Ипполит оправдывался, суетился. Говорил, чтобы говорить. — Я старался развернуть положение к благоприятному. Рюмин злился. Дрожал. Разочаровывался. Слишком прямолинейные взгляды, слишком сухие выражения. Миша, снова растерянный и беззащитный, посмотрел на Ипполита навылет. Нужен воздух. Нужно бежать. Поля не остановил Бестужева. Миша только добравшись до спуска услышал, как хлопнула дверь квартиры. Он несся, пытался спастись от пожара в собственной груди. Жгло там стихийно, бедственно, удушливо, больно. — Миша! — сбившийся бархат Сережиного голоса на пару лестничных пролетов выше, — Прошу тебя, остановись. Миша остановился — не потому, что Муравьев попросил. Миша остановился — он обессилел вовсе. Прислонился к холодной стене, слушал ритмичные торопливые шаги сверху. Спустя секунды Апостол стоял рядом, эхом глубоких вдохов озвучивал сумерки в парадной. Еще один такой вдох, и Миша бы сбежал в нетерпении. Еще один такой ровный вдох, на который Миша был неспособен. Молчали. По сияющему бледностью лицу Бестужева ползли кристалликами ледяные капли. Он сначала ежесекундно одергивал мундир и суетливо поправлял усы, жмурился, но вдруг вовсе успокоился, опустил руки и с усталой внимательностью посмотрел на Апостола. — Сережа, дело кончено. Катастрофа. Ты меня не мучь, пожалуйста, — каждую букву выговаривал с осторожностью, озвучивал безысходностью. — Мишель. Муравьеву достаточно только имя назвать, чтобы обрушить по кирпичику возводимые Бестужевым стены. Достаточно одного слова, чтобы вокруг стало светлее. Миша сжал челюсти, сдерживал в себе бьющиеся синкопами сердца чувства. Плакать хотелось невыносимо. Он не знал, что его ждёт за каждым из слов, которые Муравьев собирался произнести, старательно составляя в утешения. Бестужев спокойно смотрел в пустую тишину, усмиряя под кожей умолявшую торопиться панику. Цветам малы были легкие, сердцу Рюмина — собственная грудная клетка. — Если ты хоть чего-нибудь мне не скажешь, я уйду, уйду сейчас же. Положение у меня однозначное, и потом… — Я во всем виноват, Миша. У тебя душа бессмертная и превосходное сердце, полное чистейшей преданности. Никто не может и представить, как глубоко я раскаиваюсь, что тебя погубил. Я собственноручно привел тебя, можно сказать, на казнь. И слова у Муравьева такие кристальные, обнажающие — только маки у Рюмина под ребрами им не верят. — Вздор, Сережа, — Бестужев на него не смотрел, — ты зачем все это? Я за тобой иду, потому что по-иному не умею. Слишком, представь, часто и без того через себя переступал. Слишком я слабохарактерен и наивен, чтобы этой слабости противостоять. Пусть, я уничтожен, но не просто же так, правда? Рюмин говорит о слабости, а Апостол не впускает в себя воздух и видит, что Миша все уже за двоих выстрадал; что каждый вдох ему дается с безнадежным боем. Муравьев стал его ободрять, повторял все что-то про силу, «о которой Миша не знал, и судить можно исключительно наблюдателям» и извинялся, но Бестужев его не слушал, отвернулся, боясь в себе одного только вопроса. Он бесконечно устал заслуживать. — Почему ты меня не любишь, Сережа? — впервые за долгие дни решается взглянуть в его ясные, снисходительные. — Я бы без тебя не смог, — говорит уверенно. Говорит так, словно сам этого о себе не знал. — Только я уже без тебя не могу, видишь? Стою здесь беспомощно и умираю, потому как уже без тебя не могу, — Миша злиться, роняет голову в руки, треплет поредевшие кудри, — Позволь мне только знать, почему ты меня не любишь. Пожалуйста. У Сережи горечь по венам льется, ему за каждое содрогание плеч Мишеля больно до онемения. Сережа любит — любит крепко, честно, самоотверженно и жаждуще. Но только Викторию любит больше. Он замирает, весь вечно решительный и знающий-как-правильно, и представить не может, как поступить, как спасти. Не дает ни одного ответа. — Молчишь снова. Перестань же на меня так разочарованно смотреть, и я уйду. Или объясняйся, как слывущий достойным! — Миша резок. Почти рычит, подходит к Муравьеву и с вызовом в упор смотрит. Не может выносить безразличия, начинает острить беспорядочно, грубо, отчаянными интонациями просит о том, о чем больше не боится думать. Апостол слушает внимательно, препарирует слова и в каждом узнает, что Бестужеву больше нечего терять. Апостол больше не ждет. Сокращает месяцы надежд и поисков «лучшего времени». Сокращает сантиметры расстояния и целует трепещущего Мишу. Открывает ему все секреты разом, позволяет ему вдохнуть. Бестужев отвечает жадно, потому что научился, что будущее имеет ничтожные шансы сбыться. Муравьев целует так, что Рюмин верит. Только маки у него под ребрами не верят вовсе.

***

В окошко сиял рассвет. Миша не плакал и не боялся: он поспешил вдруг жить. Лихорадка не отступила, но перестала его беспокоить. Он стер с лица хлынувшую кровь и устроился в постели — сон наконец навалился свинцом. Мише стало легче. Миша сделал последний вдох.

***

Миша улыбался. Лучезарно так, ярко — даже когда понял, что шансов на новое начало не осталось, а тем, кем хотел, он стать не успел. За душой ветер свистел об утраченном времени и несбывшемся счастье, но Бестужев улыбался шире и смех его всегда был одухотворен абсолютной звенящей надеждой. Скоро осень. Ранняя, светлая. Воздух еще густой, цветы вянут. Впереди солнце, так любящее путаться в чужих волосах и тонких пальцах.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.