ID работы: 9895034

золотом

Слэш
R
Завершён
340
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
340 Нравится 14 Отзывы 60 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Мир до пизды черно-белый: вдали дымят фабрики и паровозы, глухо клацает свежее железо в плавильнях, на небе кучно толпятся пыльные мертвые тучи. У Есенина глаза тоже серые, только как-то раздражающе иначе — у него под ресницами живое октябрьское небо в стеклянной луже высыхающего деревенского пруда. Березки-тропинки, девочки в сарафанах, вся хуйня. Володя смотрит на него небрежно, краем глаз — большего себе он не позволяет. Демонстративно деревенская рубашка вся распущена чуть ли не до пуза, болтается чёрт-те как, а Сереже и срать: он растекся по неудобному стулу, ребячески балансируя на задних ножках, толкается пяткой от края незаправленной кровати, бесконечно курит в собственной квартире, только больше заполняя пространство серым-серым-серым дымом. Октябрьское небо в его глазницах затекло алкоголем. Еще немного, и вся рожа опухнет, заплывет, нальется красным — и поминай как звали. А рожа у Сережи неприлично красивая для мужика из деревни. Потерять ее для Союза будет упущением. О себе Маяковский не думает — время не то. О роже Есенина как-то слишком часто. Он так и говорит (раздраженно вздернув плечи и выпустив большое облако дыма из губ после затяжки): — Знаешь… Рожа у тебя смазливая до пизды вся, как у бабы, Сережа, даже шпаклевкой малевать не надо. Сережа насмешливо кривит губы, но Маяковского не проведешь: глаза у балалаечника все еще печальные, как у потерявшегося теленка. Они всегда у Есенина такие — нехуй было бежать из своей деревни и пробовать на вкус этот новый мертвый дым без намека на березовые поленья. — А чего мне стесняться? У баб рожи красивые, мне нравятся, — дым от сигареты стекает по его белому подбородку, и Володя раздраженно глядит на лицо оппонента не вскользь, как обычно, а дольше. — Твою как топором из камня вырубили. — Бабам нравится. — Ой ли? Город Есенина явно испортил — насквозь манерное движение глазных яблок под пушистыми ресницами Володе не нравится. Он снова бычит плечи и гасит остатки сигареты в засранной пепельнице. Есенину надоедает молчание обычно словоохотливого приятеля. — Ну давай, посмотри на меня, — говорит он и приглашающе машет пальцами. Маяковский неохотно смотрит — губы по-бабски мягкие, выведенные четкими линиями, на голове бардак — соломенные кудри торчат во все стороны, как будто их час назад корова лизала. Ресницы тоже пушатся над покрасневшими веками густо и длинно — в свете рассвета, наверное, играют с бликами, но Маяковский не имажинист, чтобы такой хуйней забивать себе голову. У него мысли и посерьезней есть. Но украдкой почему-то думается: если ты сидишь под этими ебаными березами на берегу пруда и смотришь, как золотится рассвет, и лучи безобразного солнца лезут через холодный воздух, чтобы подергать тебя светом за такие ресницы — может, и ты впрямь будешь видеть мир вокруг своим нелепым имажинистским взглядом? Или даже — что, если это солнце своими лапами так и застряло в его ресницах и искажает картину мира? И город не серый у него, а до сих пор играет красками? Прячутся же как-то эти краски в его волосах и никуда не исчезают — хуйня такая. Но, может быть, это кому-нибудь нужно. Маяковский раздраженно моргает, но картинка прилипает на изнанку век. Наверное, на рожу Есенина так же когда-то налипла шелуха с сережек его любимых берез — хоть какое-то оправдание этим золотым пятнам веснушек на белой коже, когда сам Есенин солнца уж год не видел под покровом повсеместного дыма. — Ну, что ты видишь? — не отстает Сережа. — Дурака деревенского вижу, — рубит его Маяковский, но почему-то не уходит, а так и сидит на его стуле в его квартире и пялится в приоткрытое заляпанное окно на серую урбанизацию. Поэтому и не уходит — какие там краски еще, за окном? Лиля измажет губы красным, красное платье напялит какое-нибудь шлюшье, будет прыгать в нем на коленях у мужа, чтобы у Володи все красной поволокой шло перед глазами от ревности, страсти и злости. А тут золотые рассветы в волосах. Хочется иногда разнообразия. — Хоть красивого дурака? — Есенин выпускает дым струйкой из мягких губ. — Смазливого дурака. Сережа хмыкает и отворачивается. — Ну и катись в пизду, Володь. Володя издает негромкий смешок, но по крохотной квартире он разносится ударом грома. Маяковский весь здесь слишком не к месту — высокий, неуклюжий, громкий — а тут затертая иконка от матери в углу на полке рядом со стопкой писем, чайник старый, простыни комком мятые и давно не стиранные, все прижато друг к другу вплотную, и в середине сидит Есенин. Есенин и сам полтора метра в прыжке. Сначала он злился, дышал в пупок, читал свою деревенскую поэзию-хуезию звонко, упрямо, а теперь послал все к хуям и болтается на стуле как ни в чем не бывало — никто его не выше, кроме Господа-Бога, все вместе в пыли на брусчатке корчимся. А в Бога он больше не верит, кажется. Маяковский хочет злорадствовать, но выходит хуево. — Ты когда писать будешь, балалаечник? — колет его Володя почти безобидно, пиная носком ботинка мусорное ведро с мятой бумагой под столом. — А зачем мне писать? — отзывается Есенин отстранённо. — Разве меня кто-то услышит? — Ну, раньше тебя это не останавливало. Орал до небес, чтобы дай бог услышала вся страна. — Самое время перестать пытать ваши нежные уши. Маяковский проговаривает губами «Дурак» и зажигает спичкой еще сигарету, зажимает ее зубами и наклоняется вперед, цепляя из урны наугад мятый листок. Он разворачивает комок пальцами — размазанные чернила, перечеркнутые строчки, бессвязные слова отрывистым мелким почерком. Успевает что-то различить про жизнь и уход, когда Есенин на удивление шустро срывается с места и зло вырывает бумажку из Володиных рук. Между пальцами остается зажат маленький клочок бумаги с парой перечеркнутых букв. Володя сжимает его в кулаке. — Настолько слов своих нет, что в чужом мусоре копаться лезешь, — красивые губы Сережи снова кривятся. — Низко, не скажешь? Он повторно комкает бумагу, не глядя, и швыряет в мусорную корзину. Промахивается. Оставляет комок валяться и нависает над сидящим Маяковским. Маяковский молчит. — Включи лампу — темно как в бочке, — говорит он наконец. Есенин машет головой. — Мне все видно. — Все? — Все. — И мою вырубленную топором рожу? — Ее особенно. Маяковский криво усмехается и выдыхает дым практически в его лицо. Он раздумывает над вариантом подняться со стула и нависнуть над собеседником скалой, чтобы тот привычно пялился на него снизу вверх своими телячьими глазами, но в итоге решает, что игра не стоит свеч. Есенин вздыхает. — Зачем ты таскаешься ко мне, Володь? Так скоро и люди говорить начнут, — пытается он шутить, но лицо трескается в усталости и непонимании. — Правда? За каким хуем? Деревенская рубаха распущена почти до пуза. — За тем, Сережа, что однажды я узнаю, что ты напился и сдох в какой-нибудь подворотне, и я не мечтаю о том, чтобы это услышать. — А не в подворотне можно? Маяковский встает с места. Есенин дергает подбородок вверх. — Дурак ты, Есенин, — он убирает клочок бумаги в карман и кладет огромные широкие ладони на Сережины плечи. — Ты нахуя себя доводишь вот так? Надежда, блядь, русского имажинизма. Чтобы однажды просто… — голос неожиданно теряется где-то в глотке. Есенина хочется одновременно встряхнуть и прижать к стене. — Я не хочу больше кричать ни о чем, Володь, — устало говорит Сережа, — и доказывать ничего не хочу. Я же… да хуйня это все, по большей части. Да и какая тебе разница? Я не для того живу, чтобы долго говорить, и говорить, и говорить что-то людям. Я должен был… крикнуть, знаешь? Даже… Выйти в центр и заголосить песню, пока еще мог. Ну… я спел. А больше ничего не хочу. Маяковский пялится на его налипшие золотистые веснушки и бабские мягкие губы, а внутри все ноет и стонет, что легкие не выдерживают. Он прижимает Сережу к стене и стискивает его мягкие плечи до синяков — Есенин его не боится, только печально и отсутствующе смотрит своими октябрьскими озерами. — А может, я хочу? — неожиданно сам для себя говорит он. — Это будет новость для всех, — ехидничает Сережа. — Ну и чего ты хочешь? — Чтобы ты… — Володя начинает и понимает, что не может это сказать словами через рот. Он теряется на секунды, но и тех достаточно, чтобы Сережино лицо похолодело и заострилось. — Великий Маяковский и не нашел слов? — насмешничает он. Володя раздраженно шагает назад. — Язык у тебя как тряпка, Сереж, все равно что у бабы болтается, а смысла ноль. — Рожа у меня как у бабы, язык у меня как у бабы, что еще у меня такого бабского? — не отстает от него Есенин, наглеет все стремительнее, отбирает сигарету из пальцев и сам затягивается ею. — Может, сам расскажешь? — Может и расскажу. Сигарету не возвращает. Володя хмурится и жмурит глаза. Картинки все еще липнут на веки. — Никогда не понимал, — говорит он слишком раскатисто, слишком громогласно для маленького помещения, — в чем разница, ебать бабу в задницу или мужика. Есенин издает смешок и трет бровь пальцами. — Ну еблей в задницу ты много детей не сделаешь в любом случае. — Тренироваться никогда не поздно и не излишне, я считаю, — Маяковский демонстративно достает новую сигарету — вот так, в полный рост, громко разглагольствуя на постыдные темы, он чувствует себя в своей стихии. Разговаривая о причинах, по которым он не хочет узнать о смерти маленького рязанского деревенского имажиниста — отвратительно не на месте. — Тогда скажи мне, в чем разница — подрочить рукой себе или помочь другу? — поддерживает его Есенин. — Советские граждане должны друг друга всегда выручать, разве не за это мы все стоим? То, о чем они говорят — против партии. Маяковский пялится на беспорядок в его золотых кудрях и на линию губ, затертую дымом в полумраке. — Первое правило, — подтверждает Володя и шагает к Есенину чуть ближе, пытаясь догадаться, делал ли уже Есенин с мужчинами что-то, о чем сейчас так нахально рассуждает. Есенин дожидается, пока тот подойдет ближе, и слабо добродушно усмехается. — Ты не сможешь просто втрахать в меня свой здравый смысл, Володь. Володя швыряет едва начатую сигарету в пепельницу и двумя руками хватает лицо Есенина, быстро пробуя на вкус его женские мягкие губы. Тот не сопротивляется, весь мягкий и податливый. — Разрешишь мне попытаться? — интересуется Маяковский. Сережа со смешком выпускает часть воздуха из легких и шагает назад, приземляясь задницей на мятые простыни незаправленной кровати. Старые пружины громко скрипят под его телом. Задымленная комната как будто становится еще меньше — сжимается и сжимается вокруг Володиной грудной клетки, выдавливая воздух и чувства. Если даже серые Сережины глаза совсем иначе серые, чем город вокруг, то что станет с Маяковским, когда этот кусок цвета исчезнет? И сможет ли он сейчас, хотя бы этим вечером держать его достаточно крепко? Сережа часто дышит и тихо тонко стонет; его кожа везде совсем не по-деревенски мягкая (совсем испортил его город), ладони и губы умелые и ловкие, и язык действительно словно как у бабы изо рта вынуть — все-таки не только с женщинами развлекался, засранец — а задница ладная и крепкая. Ржавые пружины громко скрипят, норовя впиться в бок или жопу. Володю пидорасит не по-детски во всех смыслах. Он надеется, что у него получится.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.