Почему всё не так? Вроде всё как всегда: То же небо — опять голубое, Тот же лес, тот же воздух и та же вода, Только он не вернулся из боя. Мне теперь не понять, кто же прав был из нас В наших спорах без сна и покоя. Мне не стало хватать его только сейчас — Когда он не вернулся из боя. Он молчал невпопад и не в такт подпевал, Он всегда говорил про другое, Он мне спать не давал, он с восходом вставал, А вчера не вернулся из боя. То, что пусто теперь, — не про то разговор: Вдруг заметил я — нас было двое… Для меня — будто ветром задуло костёр, Когда он не вернулся из боя. Нынче вырвалось — будто из плена весна, — По ошибке окликнул его я: — Друг, оставь покурить! — А в ответ — тишина: Он вчера не вернулся из боя. Наши мёртвые нас не оставят в беде, Наши павшие — как часовые… Отражается небо в лесу, как в воде, — И деревья стоят голубые. Нам и места в землянке хватало вполне, Нам и время текло — для обоих. Всё теперь одному. Только кажется мне, Это я не вернулся из боя. Владимир Высоцкий
Стоваттная лампочка, горящая под потолком кабинета, отражается в стоящем на столе выщербленном хрустальном фужере желтоватыми бликами. Владимир Иванович Шарапов, подполковник милиции, стоит у стола и привычно потирает грудь сквозь рубашку. Снова ноет. Несильно, но ноет. Врачи сказали — второй инфаркт станет последним. Сказали — кофе вы лучше вовсе бросайте пить, товарищ подполковник. И курить тоже. Уже почти не курите? Не то что в молодости? Вот и правильно, бросайте совсем. И кофе тоже, пейте лучше чай. Оттого, что вы себя не берегли, у вас и инфаркт случился. А как же семья без вас, если что? А наша доблестная милиция? Шарапов тогда покивал — с врачами не спорят даже подполковники. Дома кофе пить перестал, чтобы не расстраивать Варю, курит теперь совсем редко — так, балуется скорее. А вот на работу кофе покупает. Хорошо, Варя не видит. От кофе и сигарет, говорят… Ничего они не знают, те врачи. Не от кофе и не от сигарет, а из-за Глеба. Жёлтые отблески лампочки играют в хрустальных гранях фужера. Начинают отбрасывать лучи — и подозрительно щиплет в глазах. Набор хрустальных фужеров Варя купила, чтобы украсить сервант — который они приобрели, когда получили отдельную квартиру. Поначалу стеснялась проснувшейся у неё тяги к красивым вещам, спрашивала, краснея, — что, Володя, я становлюсь мещанкой? Да нет, отвечал он. Что ты, Варюша. Ты просто хозяйка хорошая. Потому и хочется тебе, чтобы дома красиво и уютно было. Один из этих фужеров он забрал на работу — пить кофе. Однажды нечаянно смахнул со стола, отбил краешек, дома проговорился об этом Варе; она немного поругалась и сказала — всё, из этого, отбитого, пей, если хочешь, а остальные только по праздникам из серванта доставать будем. Жалко дорогую посуду бить. Глебу Шарапов слова жены передавать не стал. Едва ли Глебу Жеглову понравилось бы, что бывший младший сержант милиции Варвара Синичкина, теперь уже Шарапова, начала переживать из-за битой посуды, пусть трижды хрустальной. Сказал бы, по своему обыкновению, что-нибудь едкое, Шарапов обиделся бы за Варю, снова бы они с Глебом поругались… Как же они часто ругались. А потом неизменно мирились — не менее жарко, не менее страстно. С Варей Шарапов можно сказать что и не ругался — никогда. Ну, всерьёз; то, что она ему за отбитый фужер говорила, конечно, не в счёт. С Варей было тихо. Спокойно. Хорошо. С Варей никогда не было так, как с Глебом. Варя о них с Глебом, безусловно, знала — если не с самого начала догадалась, то уж до свадьбы точно поняла. Как-то и не говорили никогда они об этом вслух, не оправдывался Шарапов перед своей невестой, а затем женой, не пытался ей объяснить… то, что и себе самому объяснить не мог. Но знал, что она знает. За всю жизнь он любил — и до сих пор любит — только одну женщину. Её, свою Варвару. И — одного мужчину. Глеба Жеглова. Они всё знали. Они все. Все трое. Знали, что надо молчать. В устах Вари Жеглов всегда был только товарищем и начальником её Володи — даже дома, когда никто не мог бы услышать. Но она всё знала. Не ревновала. Как и Жеглов. «А к девочке присмотрись, Володя… Девочка правильная…» Не в тот день, а много позже Шарапов понял — говоря эти слова, Глеб имел в виду не только очевидное. Он имел в виду, что Варя поймёт. Когда Шарапову с женой и усыновлённым найдёнышем Петей дали квартиру, комната в коммуналке на Сретенке осталась Жеглову. И хотя не раз чувствовал себя Шарапов виноватым перед женой, не раз привычно думал про себя: «Ой, стыдуха…», но ночевал он с тех пор в прежней своей комнате едва ли не чаще, чем в новой двухкомнатной квартире. В постели Глеба — едва ли не чаще, чем в постели жены. Варя всё понимала. Возможно, кроме неё, не понял бы никто. Пока им не дали квартиру, Жеглов хотел было из коммуналки съехать. Перекантуюсь, говорил, у кого-нибудь другого. Чего вам мешать. Варя первая воспротивилась. Нет, говорит, товарищ капитан — тогда ещё, пока друг к другу не привыкли, товарищем капитаном называла, — как же мы вас выгоним? Нехорошо это. Вот соседка занавеску предлагает одолжить, так мы ей комнату пока на две половины разграничим, и всё хорошо будет. Думал Шарапов, что будут они эти месяцы — до получения квартиры — жить как положено, каждый на своей половине, всё ж таки молодожёны они с Варей, да и вообще… стыдуха. Но порой, глубокой ночью, когда Варя уже крепко спала… …порой — проскальзывал он тихонько за занавеску. На половину Жеглова. Так ли крепко спала Варя? Но в любом случае — никогда наутро в огромных её серо-зелёных глазах ни упрёка, ни неприязни не было. Ни к мужу, ни к Глебу. …Шарапов вспоминает, как дважды думал, что их с Жегловым отношениям — и служебным, и товарищеским, и не только — пришёл конец. В первый раз — когда тот решил проучить его, спрятав дело Груздева, и во второй — когда застрелил Левченко. «Ты убил человека…» «Я убил бандита». «Он пришёл со мной, чтобы сдать банду». «А…» Чёрная кошка. Та самая чёрная кошка, в честь которой назвали свою шайку пойманные бандиты, пробежала тогда между ним и Глебом. И, как и в случае со спрятанным груздевским делом, остыл Шарапов после общения с Варей. Эх, Варя, Варюша… Выходит, не просто всегда ты всё понимала. Дважды ты нас с Глебом помирила — причём не особо стараясь. Понимала ты, что без Глеба я не смогу. Может… может, даже больше, чем без тебя. Понимала — и принимала. …Прошло с момента поимки «Чёрной кошки» десять лет. Счастливых лет. Вместо пяти сыновей, о которых мечтал по молодости Шарапов, у них с Варей в придачу к приёмышу Пете родилась дочка Лена — теперь сама уже лейтенант милиции. А потом… потом случилась та ночь. Страшная ночь. Самая страшная в его жизни. Ночь, когда он — внешне оставшись счастливым человеком, мужем и отцом — потерял всё. Перестрелка. Очередная перестрелка с очередными бандитами — Эра Милосердия, о которой грезили когда-то они с Варей и в наступление которой никогда не верил Глеб, так и не пришла. И роковая пуля, попавшая Жеглову — уже давно не капитану, а майору — прямо в грудь. Жеглов осел на руки Шарапову, и скрутили уже стрелявшего бандита, и был Жеглов ужасно тяжёлым, мелькнула ещё совершенно неуместная, нелепая мысль — в постели когда наваливался, было легче… Он был, как обычно, в штатском, в ношеном пиджаке, и на груди, на пиджаке и свитере под ним, сразу начало расплываться и темнеть кровавое пятно — горели фонари, и фары, и из окон лился электрический свет, светло было той страшной ночью как днём. Шарапов положил руку Жеглову на грудь, прямо на влажно хлюпнувшую под ладонью кровавую кляксу, словно пытаясь унять течь; и кровь плеснула ручейками между пальцев — горячими, тёмно-красными, почти чёрными, маслянисто поблёскивающими в безжалостном электрическом свете. — Глеб… Глебушка… мы сейчас… «скорую» тебе… Шарапов говорил непослушными губами — и сам понимал, что говорит зря. Прошёл он войну, видел много смертей и после неё; знал, что всё кончится скоро. Жеглов усмехнулся — и видно было, что пытается усмехнуться ласково, но кровь хлынула уже и изо рта, запузырилась на губах, и улыбка превратилась в оскал смертельно раненого волка. Шарапов наклонился к нему совсем близко, и Жеглов выговорил — сквозь кровь, с хрипом и бульканьем: — Помнишь, говорил… однажды могут и меня достать… а не сломают всё равно… а я ещё когда-то… боялся, что ты первым… Вцепился намертво в руку, и Шарапов хотел ещё что-то услышать, ещё что-то сказать, были бы одни — поцеловал бы прямо в искажённые предсмертной ухмылкой окровавленные губы… Но ничего нельзя было сделать, и ничего больше не было сказано — только вздрогнул Жеглов у него в объятиях всем телом, остекленели широко открытые глаза, и пальцы на запястье пришлось потом разжимать, даже синяки остались. И кровь ещё пару секунд текла из приоткрытого рта, и Шарапов, чувствуя страшную пустоту внутри, думал, что надо бы как-то привести в порядок… не хоронить же так… подстреленным волком… В ту ночь — после смерти Жеглова — у него и заныло впервые в груди. Тогда ещё, поначалу, не понял; не обратил внимания. Бандит, застреливший Жеглова, не дожил до суда — хоть и ждала его по-любому подрасстрельная статья. Но не пришлось расстреливать — в первую же ночь в общей камере всадили ему заточку по рукоятку в глаз. От сокамерников удалось добиться только (да и то с трудом), что слышали они, как кто-то в ночи шепнул: «Жеглова хоть уважать можно было, всё равно что в законе он был, только по другую сторону… не то что ты, сявка болотная», но голоса никто не признал, и отпечатков на заточке не осталось — видать, платком или тряпкой какой обернули, когда держали. И невольно думал Шарапов, прислушиваясь к новой, непривычной боли в груди, что урки-то, может, того, с заточкой, и боялись, а вот охрана, милиция и прокуратура… сильно ли старались выяснить, кто убил убийцу майора Жеглова? Едва ли. Может, тот, который заточкой пырнул, на это и рассчитывал. Что отомстившего за Жеглова искать особо не будут. Ах, сколько Шарапов спорил с Глебом по поводу того, что всё должно быть по закону. Что закон должен быть один для всех. Со временем эти споры до того привычны им стали, что уже и ссорами они их не считали. А теперь вспоминал он, как тяжелел у него на руках умирающий Жеглов, вспоминал кровавый волчий оскал, прерывающийся хриплый голос, сиплое бульканье, мёртвую хватку на руке — и понимал, что и сам не стремится узнать, кто отомстил за Глеба. Уж по каким поганым воровским законам ни мстил, но — отомстил ведь; а той мрази всё равно расстрел светил, так не пришлось хоть казённые пули тратить. Да, Глебушка, легко мне было рассуждать об Эре Милосердия, когда тебе живому в лицо смотрел… Похоронили Жеглова, наговорили на похоронах множество речей — когда-то показавшихся бы Шарапову уместными и правильными, а теперь видевшихся напыщенно-лицемерными. Один из лучших наших сыщиков… отличник милиции… член партии… награждён орденом Красной Звезды, ещё какой-то ерундой… Что они все знали о Глебе? И уж точно никто, кроме Шарапова, не знал, как тот умел любить. Сам Шарапов тоже ерунды наговорил. Рассказал, как Глеб учил его сыскному делу после войны, как ловили «Чёрную кошку», как работали вместе, как Жеглов у него на руках погиб… а что ещё было рассказать? Не про любовь же. Принимал соболезнования как «давний и самый близкий товарищ». Чувствовал и правдивость этих слов — и неправильность. Варя старалась быть рядом, но в душу не лезла. Она это всегда умела, до сих пор умеет — рядом, но не чересчур. Наследовать после Жеглова было практически нечего. Денег он не нажил считай — к тем грошам, что от его получек остались, Шарапов прибавил сколько мог от себя (посоветовавшись, разумеется, с Варей) и вместе с наградами Глеба и коротким письмом (и ничего ведь искреннего не было в том письме, хоть и писал, каким хорошим Жеглов был наставником и товарищем…) отправил его матери в деревню. А себе — себе забрал старую кожаную куртку, пахнущую табаком и едва уловимо — у воротника — одеколоном. И годы пошли дальше. Работа, семья. Раскрытые и нераскрытые дела; гостинцы детям, заграничные духи, раздобытые, чтобы порадовать Варю. Повышение по службе. Потянулась жизнь. Без Глеба. Старая кожаная куртка продолжала висеть в углу шкафа; висит до сих пор. Когда никто не видит, Шарапов иногда зарывается в неё лицом — и хотя запах жегловского табака и одеколона должен бы давно выветриться, кажется, что куртка до сих пор пахнет Глебом. И в такие минуты сердце начинает болеть сильнее — и к боли примешивается горчащая сладость. О том, что болит у него сердце — а не просто тоскует он по Глебу, — Шарапов понял несколько лет спустя гибели Жеглова. Пришлось начать ходить по врачам, принимать таблетки, однажды дали путёвку в санаторий… Жеглов снился — не каждую ночь, но часто. То были они снова молодыми и горячими — хотя Глеб, понятное дело, всё равно был намного старше, — то умирал опять Жеглов у него на руках, хрипя и булькая кровью, и скалясь волком; то были оба старыми седыми генералами, и был Жеглов жив, и родились уже у Шарапова внуки… А в ночь перед инфарктом — два года тому назад, как раз отметил тогда Шарапов недавно пятидесятилетний юбилей, — приснилось ему, что стоят они с Жегловым на том снегу, на каком стояли в день поимки «Чёрной кошки». Снова был Глеб в кожаном пальто и шляпе, и смотрел горько и нежно, и знали оба, что он давно мёртв… Шарапов кинулся к нему, схватил в объятия. Не удержишь, зазвенит скоро будильник, но — хотя бы ненадолго… Глебушка, пожалуйста, ещё чуть-чуть… — Прости, — шепнул Жеглов Шарапову в ухо, и дыхание его было тёплым, ощутимым. И непонятно было, за что извиняется — то ли за то, что оставил так рано, то ли за споры их какие-то давние, нерешённые… — Прости, Володя. И закончился сон — и проснулся Шарапов не от звона будильника, а от страшной боли в груди, такой, какой прежде никогда ещё не было. Хриплым, как у Жеглова перед смертью, голосом крикнул Варю, та бросилась к телефону… И вот — прошло после инфаркта ещё два года. …Лампочка отражается в хрустальном фужере. — А тебе бы после инфаркта твоего и растворимый кофе не пить, — произносит негромко за плечом знакомый хрипловатый голос, обдаёт резким запахом кожи и табака, и Шарапов слышит, как скрипят начищенные сапоги. — Ишь удумал, будто он сердцу не такой вредный, как заварной… — невидимая, но тяжёлая рука ложится на плечо, Жеглов шепчет, склонившись к самому уху. — Или ко мне спешишь?.. Шарапов вздыхает, и в этом вздохе мешаются счастье оттого, что Глеб снова пришёл, и горечь оттого, что всё ещё они не вместе. Жеглов начал изредка приходить вот так после инфаркта, и в первый раз Шарапов подумал, не сходит ли с ума, но быстро понял — нет, из-за прихода Глеба ему к врачам идти незачем. Не галлюцинация это. Не шизофрения. Просто — не заканчивается всё в момент смерти. — Может, и спешу, — тихо отвечает Шарапов, пробует накрыть руку Жеглова своей, держит её в сантиметре от плеча. — Зачем оно тут всё без тебя… — И с Варей не то?.. — Жеглов усмехается, взъерошив дыханием поседевшие волосы на затылке Шарапова. Пытается переплести пальцы — как же тяжело быть по разные стороны жизни и смерти, даже когда грань уже размыта… — И с ней, — Шарапов прикрывает веки, по щеке скользит одинокая слеза. — Я всё помню, Глеб… — И я помню, — откликается Жеглов. — И… жду. Не хочется торопить… а всё равно заждался немного… — Я… — Шарапов сглатывает, чувствуя, как сдавило спазмом горло, — я, может, скоро. Соскучился… — Скоро… — эхом шепчет Жеглов Шарапову в ухо. — Что, не хочешь генералом с золотыми коронками стать? Заждался я, Володя… холодно здесь… без тебя… — он проводит невидимой рукой по груди Шарапова, задерживает ладонь напротив сердца. Шарапов глухо всхлипывает, мотает головой, вздыхает еще горше. — Не хочу, никаким генералом… Зачем оно теперь? Я ж только тебя… только тебя в своей жизни берегу, не орден какой, не погоны… Тебя здесь, — он умолкает и накрывает ладонью руку Жеглова над сердцем. Жеглов тоже призрачно вздыхает, прижимается грудью к спине Шарапова — незримая и в то же время плотная, знакомая тяжесть, запах кожи и табака, и смутный силуэт, отразившийся в выщербленном хрустальном фужере из-под кофе. — Ничего, Володя. Потерпи… скоро уже, я знаю… А когда-то я думал, что тебя раньше потеряю, только обрёл — и потеряю. Дважды думал. И когда ты чуть не погиб, и когда мы чуть не разошлись… Шарапов пытается вдохнуть этот призрачный запах, прижаться сильнее, ощутить. — Я тоже боялся тогда. Что не найдём снова нужные слова, что навсегда… А когда думал, что бандиты убьют, всё крутилось — хорошо, что ты живой. Но так оставлять не хотелось… умирать не хотелось… — Шарапов запрокидывает голову, пробует рассмотреть лицо, видит лишь тёмные тени, складывающиеся в родной силуэт. Жеглов кладёт подбородок Шарапову на плечо, размытое отражение в фужере чуть блёкнет. — Скоро, Володя, — он усмехается Шарапову в шею. — И станешь молодым и с пушистыми усами, как прежде. Видишь — есть что-то всё же… за гранью… хоть и не так, как попы рассказывают… — Есть… — Шарапов закрывает глаза, сосредотачиваясь на ощущении этого подбородка, на звуке голоса, едва различимом дыхании — потом всё это можно баюкать в сердце и прожить ещё один день. От слов Жеглова щиплет и в глазах, и в сердце. — Главное, что там есть ты. Остальное не имеет значения. — Я есть… — хрипловатый голос Жеглова становится дальше, тускнеет, но ощущение присутствия не исчезает совсем, только размывается, словно фотокарточка, когда смотришь на неё так долго, что начинает щипать в глазах. — И наша осень там есть… переходящая в зиму… та, когда впервые встретились… Ладно, бывай, до встречи, Володя. До скорой… — До скорой… встречи… — роняет Шарапов, и эхо тоже, кажется, ему вторит, отталкивается от стен кабинета, тихое-тихое, замирает на ковре в мелкий цветочек. Ещё несколько месяцев до той поры — когда снова осень истает, покроется хрусткой утренней корочкой зимы. За окном звенят летние трамваи, но Шарапов мыслями уже там, в рыже-темнеющей осени с белыми мазками. Где снова состоится их встреча с Глебом.Часть 1
3 октября 2020 г., 23:57