Васильки в твоих волосах

R
В процессе
36
автор
Размер:
планируется Макси, написано 356 страниц, 102 580 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
36 Нравится 43 Отзывы 14 В сборник

Глава 26

Настройки
Мы входим в дом за полночь, и безмолвие обволакивает нас сразу, лишь старые часы в гостиной отсчитывают секунды, которые уже не принадлежат вчерашнему дню. Усаги вешает куртку, и в её медленных, сонных движениях нет усталости — лишь какая-то особенная насыщенность, будто тишина после бури наконец позволила ей выдохнуть. Она поворачивается ко мне, и я замечаю, как волосы её растрепались от ветра, щёки всё ещё розовые после крыши, а глаза блестят, храня отголоски пережитого. — Ну вот, — шепчет она едва слышно, — свидание закончилось. — Закончилось, — соглашаюсь я, чувствуя, как между нами повисает пауза, густая и тёплая. Она смотрит на лестницу, потом снова на меня, и в этом взгляде — целая вселенная невысказанных слов. — Не хочу спать, — говорит вдруг, и в её голосе звучит что-то хрупкое, почти беззащитное. — Вернее, хочу, но… не одна. И в этом «не одна» — всё: доверие, просьба, которую она не произносит прямо, но я слышу её так же ясно, как тиканье часов в соседней комнате. Я молчу, просто жду, позволяя тишине говорить за нас. Она делает шаг ко мне, берёт за руку, и от этого простого прикосновения по спине пробегает лёгкий электрический разряд. — Побудешь со мной? Просто… полежать. Как тогда на крыше. Только в тепле. И я шагаю за ней — вверх по лестнице, мимо двери Шинго, мимо родительской спальни, к её двери, которая открывается с тихим скрипом, словно приглашая в тайный мир, принадлежащий только ей. Я замираю на пороге. Не вхожу. Просто стою, вдыхая запах — краски, бумага, что-то цветочное, её. В этом воздухе она живёт. Дышит. Мечтает. Комната — как сама Усаги: живая, дышащая. Стены будто пульсируют в такт её дыханию, по ним вьются ветви глицинии — тонкие, изящные, с кистями цветов, которые, кажется, вот-вот закачаются от малейшего дуновения ветра. В листве прячутся птицы — я насчитал семь, потом сбился, заворожённый их разнообразием: пёстрые, яркие, каждая со своим характером, такие же, как и она. — Я сейчас, — говорит она тихо. — Пять минут. И скрывается за дверью ванной, оставляя меня одного среди этого волшебства. Я стою посреди её мира и чувствую себя… не чужим. Как будто это место всегда ждало меня. Или я ждал его. Осматриваюсь медленно, впитывая каждую деталь. Книжные полки забиты до отказа: классика, поэзия, альбомы по искусству, затёртые до дыр, словно страницы их перелистывали сотни раз в поисках ответов. На столе — краски, кисти, блокноты, один раскрыт, и я вижу набросок птицы, незаконченный, но уже живой, будто вот-вот вспорхнёт с бумаги. На подоконнике — речные камни, гладкие, отполированные водой, на некоторых — крошечные рисунки: листья, цветы, один — с аккуратным васильком, таким хрупким и настоящим, что я невольно улыбаюсь. Поворачиваюсь — и замираю снова. У стены — картина, та самая, которую она рисовала в ту ночь, после нападения, после всего. Алый цветок, одинокий на выжженной земле, всё так же горит — яркий, упрямый, живой, символ надежды и несгибаемой воли. Подхожу ближе, всматриваюсь — и замечаю в углу полотна тонкую, почти незаметную надпись: Memento mori. Vive hodie. «Помни о смерти. Живи сегодня». Внутри — тишина, глубокая, как Марианская впадина, словно я заглянул туда, куда меня не звали, словно она оставила это здесь не для чужих глаз, а для себя, как напоминание, как клятву. Слышу, как открывается дверь ванной, и оборачиваюсь. Она стоит в проёме — волосы влажные, тёмные, тяжело падают на плечи, лицо без привычной улыбки, чистое, спокойное. Шёлковая рубашка, подсвеченная лунным светом из окна, расстёгнута ровно настолько, чтобы у меня перехватило дыхание. Короткие шорты, стройные ноги, что вчера обнимали меня на байке, и память услужливо подбрасывает картинку: ветер, чулки, её смех, звенящий, как колокольчик. В горле пересохло, мысли путаются, но я стою, будто под гипнозом, запоминаю каждую частичку. Она смотрит на меня — долго, без слов, и её взгляд скользит в сторону, туда, где стоит картина, скользит — и возвращается ко мне. Ни вопроса, ни «ты видел?», просто смотрит, ждёт. Я не спрашиваю. Подхожу медленно, осторожно, давая ей время отстраниться, но она не отстраняется. Останавливаюсь в полуметре, смотрю в её глаза — уставшие, но уже не пустые, в них есть что-то тёплое, живое: надежда и страх, такой глубокий, что у меня сердце сжимается. Поднимаю руку, касаюсь её щеки кончиками пальцев — легко, почти невесомо, и она закрывает глаза, прижимается щекой к моей ладони, словно ища тепла, которого ей не хватало. А потом берёт меня за руку, тянет за собой к кровати. Я останавливаюсь у края, чувствуя, как под ногами дрожит пол, или это дрожат мои колени? — Спасибо, — шепчет она. — Это было лучшее свидание в моей жизни. Её ладонь ложится мне на плечо, лёгкая, но уверенная. — Ложись. Я опускаюсь на спину и только тогда понимаю, что всё это время смотрел на неё, не отрываясь. Усаги довольно улыбается и тут же забирается рядом, устраивается у меня под рукой, как будто всегда здесь спала — тёплая и лёгкая. Её дыхание медленно выравнивается, становится ровным, убаюкивающим, и я смотрю в потолок ещё пару секунд, слушая это тихое «вдох-выдох», а потом впервые за долгое время позволяю себе просто закрыть глаза.

***

Просыпаюсь от того, что по моей шее что-то движется — тёплое, мягкое, медленное, и мозг включается с задержкой, слишком глубоко я провалился в сон, слишком хорошо спал, слишком… без снов. Открываю глаза — и замираю. Усаги. Она не просто лежит рядом — обвила меня, словно лиана, носом уткнулась в ключицу, рука на груди, нога сверху, и она не спит. Водит носом по моей коже, вдыхает, мурлычет довольно, как сытая кошка. Я перестаю дышать, чувствуя, как кровь приливает к лицу, к шее, к кончикам пальцев. — М-м-м, — тянет сонно. — Ты пахнешь мной. Голос утренний, чувственный до безумия, и внутри — взрыв, горячий, ослепительный. Она поднимает голову, волосы рассыпались по плечам, глаза прикрыты, губы припухли со сна, смотрит на меня из-под ресниц, и в этом взгляде смешались нежность и желание. Моё сердце пропускает удар. — Ты такой красивый, Мамору, — произносит она, проводя пальцем по моей скуле — медленно, невесомо, и я чувствую каждую линию её прикосновения. — Здесь, — шепчет, ведя ниже, вдоль челюсти. — И здесь. Останавливается на губах, ведёт по нижней, едва касаясь, и у меня в голове — белый шум, в ушах — гул собственной крови, в паху — адское пламя. — И особенно здесь, когда краснеешь. Я чувствую, как кровь приливает к лицу, к щекам, к ушам, и чёрт, я реально краснею, как мальчишка. — Я не краснею, — говорю хрипло, слишком хрипло, совсем не убедительно. Она улыбается — довольно, по-кошачьи, так, что у меня внутри всё замирает. — Ага, — щурится, разглядывая моё лицо с каким-то совершенно неприличным удовольствием. — У тебя уши сейчас цвета моей любимой клубники. Чёрт. Чёрт. ЧЁРТ. И в этот момент она прикусывает мочку — зубы тёплые, чуть сжимают, и мир останавливается. Я чувствую этот укус не только в ухе. В груди. В животе. Там, где кровь теперь стучит в другом, более диком ритме. Всё внутри заполняет испепеляющая жажда. Из горла раздаётся низкий, клокочущий звук. Я переворачиваюсь — и она подо мной, глаза распахнуты, в них — удивление, вызов и тот самый голод, который я чувствую каждой клеткой. — Мамору… — шепчет она, но я не слышу, не могу слышать, когда её запах, её тепло, её дыхание так близко. Мои губы касаются её шеи — в месте, где бьётся пульс, я провожу языком медленно, пробую на вкус, кожа тонкая, а под ней — тепло, жизнь и её ни с чем не сравнимый запах. М-м-м. Сладкая. Она вздрагивает, выдыхает коротко, остро, почти стонет, и этот звук, тихий, прерывистый, отдаётся во мне дрожью. Пробегает по позвоночнику огненной волной. — Мамору… — шепчет она, и в этом шёпоте — и просьба, и мольба, и вызов, — всё сразу, так, что у меня кружится голова, а мир сужается до её шеи, до её запаха, до того, как она дрожит под моими губами. Я целую снова — чуть ниже, вдоль ключицы, туда, где запах становится гуще, тяжелее, — и чувствую, как она выгибается — едва заметно, на миллиметр, но этого достаточно, чтобы у меня перехватило дыхание. Ещё один поцелуй — медленнее, глубже, и она уже не дышит, я — тоже, мы оба замираем в этом мгновении, где нет ничего, кроме нас двоих, кроме тепла её кожи, кроме биения наших сердец в едином ритме. Я мог бы продолжать. Я хочу продолжать. Я умру, если не продолжу. Я чувствую, как её пальцы впиваются в мои плечи. Как её дыхание сбивается. Как её тело — податливое, горячее, живое — ждёт. И я понимаю: ещё секунда — и я перестану себя контролировать. Не потому что не могу. Потому что не захочу. Но… Я останавливаюсь. Замираю. Утыкаюсь лбом в её плечо, дышу сбито, тяжело, слишком человечно, слишком уязвимо, и пытаюсь собрать мысли, разлетевшиеся, как листья на ветру. — Мамору? — голос у неё хриплый и тихий, в нём — тревога, растерянность, вопрос без слов. — Я здесь, — отвечаю, не поднимая головы, чувствуя, как её дыхание касается моей шеи, как её пальцы медленно, успокаивающе гладят меня по волосам. — Ты… — начинает она, но замолкает, словно не может найти нужных слов. — Знаю, — говорю я, и это правда: я знаю, о чём она думает, что чувствует, потому что сам испытываю то же самое. Пауза. Тяжёлая, густая, наполненная невысказанным. Она гладит меня по голове, пальцы путаются в волосах, и от этого простого, нежного жеста внутри что-то сжимается, больно и сладко одновременно. — Ты мог не останавливаться, — произносит она наконец, и в её голосе — не упрёк, а скорее удивление, будто она сама не понимает, почему я это сделал. — Мог, — соглашаюсь я. — Но остановился. — Да. — Почему? Я поднимаю голову, смотрю в её глаза — голубые и бездонные, слишком родные для меня, чтобы лгать или прятаться. — Потому что если я не остановлюсь сейчас — я уже не смогу остановиться потом, — говорю тихо, но твёрдо, и вижу, как на её лице мелькает понимание, а следом — что-то ещё, тёплое, благодарное. — А ты хочешь? — спрашивает она, и в этом вопросе — вся она: открытая, смелая, готовая услышать любой ответ. — Хочу, — голос низкий, хриплый, но я не пытаюсь его смягчить. — Очень. Но не так. — Как? Я улыбаюсь — едва заметно, но искренне. — Не в шесть утра. Не после того, как ты только что меня укусила. Не когда за стеной спит твой брат, а в соседней комнате — отец. Она смотрит на меня долго, очень долго, и на её лице отражается целая буря эмоций — от растерянности до смеха, который наконец прорывается наружу, звонкий и тёплый. — Ты очень сильный человек, — говорит она, и в этих словах — не просто похвала, а признание чего-то большего. — Я просто… ждал тебя слишком долго, — отвечаю я, и это — самое честное, что я могу сейчас сказать. Она всхлипывает — и смеётся сквозь слёзы, бьёт меня кулачком в грудь, но в этом жесте нет злости, только облегчение, радость, та самая лёгкость, ради которой стоит ждать, терпеть, бороться. — Это звучит немного грустно, знаешь? — Знаю. — Ладно… иди уже в душ. — Иду. Я встаю, иду к двери, оборачиваюсь. Она лежит — растрёпанная, счастливая, с блестящими глазами, с улыбкой, от которой у меня сердце бьётся сильнее, и я думаю: как же мне повезло, что она есть, что она здесь, что она — моя. Выскальзываю из её комнаты тихо, осторожно, как шпион во вражеском тылу, дверь закрывается без звука, и я выдыхаю — наконец-то. Поворачиваюсь — и замираю. Кенджи стоит в трёх метрах, с чашкой кофе, в халате, смотрит на меня. Спокойно. Очень спокойно, и в этом спокойствии — что-то неуловимо понимающее и сбивающее с толку. — Доброе утро, Мамору, — говорит он, и голос его ровный, как поверхность озера в безветренный день, но я чувствую, как кровь приливает к лицу, как предательски горят уши, выдавая меня с головой. Я пытаюсь выглядеть невозмутимо, но получается плохо — очень плохо, особенно когда он медленно, с явным удовольствием делает глоток кофе и добавляет: — Хорошо спалось? Я сглатываю, подбираю слова, но они рассыпаются, как песок сквозь пальцы. — Да… то есть… я… мы… Усаги… — Усаги, — кивает он. — Да, я знаю, кто там живёт. Пауза. Длинная. Очень длинная. Я стою, чувствуя себя мальчишкой, пойманным на шалости, а он… он просто ждёт, с этой своей невозмутимой усмешкой. Потом уголок его губ дёргается, и он произносит: — Ну что ты стоишь? Иди в душ. От тебя пахнет моей дочерью. Я краснею ещё сильнее, до абсурда, до нелепости, и не знаю, что сказать, как оправдаться, но… — Я… простите… — За что? — он поднимает бровь, и в его взгляде — явное недоумение. — За то, что моя дочь счастлива? Я молчу. Потому что не знаю, что ответить. Потому что в его словах — истина, простая и неоспоримая. Он усмехается, подходит ближе, хлопает меня по плечу — не резко, но ощутимо. — Ты хороший человек, Мамору. Я это знаю. Она это знает. — Он делает паузу, и в его голосе появляется что-то тёплое, почти отеческое. — Только, пожалуйста, в следующий раз — будьте тише. У меня чуткий сон. И уходит вниз по лестнице, попивая кофе, а я остаюсь стоять — красный как рак, растерянный, но… счастливый. Раньше я никогда не краснел. Что она со мной сделала? Я иду в душ. Включаю холодную воду. Стою, чувствуя, как ледяные струи смывают жар с кожи — но не тот, что внутри. Тот, кажется, поселился там навсегда. И улыбаюсь. Сам себе. Этому дню. Этой женщине. Потом работаю. Отчёты, цифры, таблицы. Но внутри — только она. Я закрываю ноутбук ровно в три. Все задачи на сегодня выполнены. Мог бы поработать ещё — отчёты не горят, но горят внутри меня часы, отсчитывающие минуты до встречи с ней. Потому что не могу сидеть на месте, зная, что она там одна. Оосава могут активизироваться в любой момент. Пусть сегодня я не заметил ничего подозрительного, но расслабляться нельзя. По дороге заезжаю в кондитерскую. Беру клубничные капкейки — её любимые — и малиновое печенье в виде кроликов. «Для неё», — говорю я продавцу, и тот улыбается, будто знает что-то, чего не знаю я. Паркуюсь у школьных ворот. Выхожу из машины — и вижу её. Я замираю. Не подхожу. Просто смотрю. Усаги сидит на корточках возле скамейки. Рядом — маленькая девочка в школьной форме, вся в слезах, трёт разбитую коленку. И вдруг я понимаю странную вещь: если бы я не знал её — я всё равно остановился бы. Просто чтобы посмотреть, как она это делает. — Знаешь, — говорит Усаги, и голос у неё такой, будто она разговаривает с котёнком, — я хоть и большая, но часто падаю. Поэтому всегда ношу пластыри с котиками и зайчиками. Она роется в рюкзаке, достаёт коробочку, открывает. — Хочешь, тебе наклею? Девочка шмыгает носом. Кивает. Усаги выбирает пластырь — с зайчиком — и наклеивает. Она разглаживает пластырь пальцами очень аккуратно. Будто боится причинить ещё одну боль. — Готово. Теперь ты официально зайчик. Девочка смеётся сквозь слёзы. — А можно мне два? — Можно хоть десять. Но тогда ты станешь не зайчиком, а зайчищем. Девочка хохочет уже в голос. Усаги поднимает голову. Замечает меня. Улыбается — и в этой улыбке столько света, что мне на секунду кажется, будто весь мир стал добрее. — О! А вот и мой взрослый зайчик! Я подхожу. Протягиваю коробку с печеньем. — Это тебе. Она заглядывает внутрь. Её глаза становятся огромными, как два сияющих озера. — Ты… ты купил мне кроликов? — И капкейки. Клубничные. — Ты зачем всё это? Я смотрю на неё. На кроликов в её руках. На девочку, которая теперь улыбается, забыв о боли. И понимаю, что не могу объяснить. Не словами. — Просто так захотелось, — говорю я вслух. Она замирает. А потом гладит меня по лицу — легко, невесомо, но так, будто касается чего-то очень важного внутри меня. — Мне очень приятно твоё внимание. Девочка смотрит на нас. Переводит взгляд с меня на неё. Потом обратно. — Тётя Усаги, — шепчет она, — а это ваш парень? Усаги расплывается в улыбке. Такой широкой, довольной, что, кажется, сейчас засветится, как лампочка. — Ага, — говорит она с гордостью. — Мой. Красивый, правда? Я чувствую, как уши начинают гореть. Девочка кивает. Очень серьёзно. И смотрит на меня изучающе — как будто решает, достоин ли я. — Дядя, — говорит она наконец, — вы очень красивый. Как принц. Усаги рядом просто сияет. — Я же говорила! — Она толкает меня локтем. — Даже дети видят. — Спасибо, — говорю я девочке. — Ты тоже красивая. Как принцесса. Она кивает. Принимает как должное. — Я знаю. Потом поворачивается к Усаги: — Тётя Усаги, вы счастливая. Усаги прижимает руку к груди. Глаза блестят, но улыбка — победная. — Очень, — говорит она. — Очень счастливая. Я протягиваю девочке печенье. Самое красивое — с розовыми ушами. — А хочешь кролика? Она берёт его двумя руками. Смотрит как на сокровище. — Это мне? — Тебе. — Насовсем? — Насовсем. Она переводит взгляд на Усаги. — Тётя Усаги, а ваш парень всегда такой? — Какой? — Ну… — она ищет слово. — Заботливый и кроликами кормит? Усаги хохочет. Заливисто, довольно. — Всегда! — И подмигивает мне. — Он у меня вообще молодец. Самый лучший. Девочка смотрит на меня. Долго. Потом прячет печенье в карман школьной формы. — Я не буду его есть, — заявляет она. — Я его маме покажу. Скажу, что мне добрый дядя дал. И что у него тётя Усаги. Усаги замирает, и её улыбка становится только теплее. — Хотару, — говорит она тихо, — я сейчас расплачусь. — Не плачь, тётя Усаги. У тебя есть пластыри. — Девочка показывает на свою коленку. — С зайчиками. Мы смеёмся втроём. Хотару вдруг становится серьёзной. Поворачивается ко мне. — Дядя. — Да? — Если обидите тётю Усаги, я вам коленку разобью. И пластырями не поделюсь. Я смотрю на эту крошечную защитницу. На её серьёзное лицо. На пластырь с зайчиком. И внутри — тепло. Огромное, разрывающее тепло. — Договорились, — говорю я. — Будешь моим личным контролёром. Она кивает. Довольная. Усаги смотрит на меня. В её глазах — гордость, счастье и что-то очень глубокое. Будто она видит меня насквозь и одобряет то, что видит. — Ты чудесный, — говорит она. — Благодарю. — Пойдём, покажу тебя ребятам. Она хватает меня за руку и тащит к школе. А я оглядываюсь на Хотару. Она стоит у скамейки, прижимая печенье к груди, и машет нам свободной рукой. Через полчаса мы выходим из школьных ворот. Усаги сияет — так, что даже пасмурное небо кажется праздничным. — Твои друзья… они… — начинаю я, подбирая слова. — Безумные? — она смеётся. — Я хотел сказать — замечательные. Но безумные тоже подходит. Она смеётся громче. Садится в машину. Я завожу мотор. — Нам надо в больницу, — говорит она весело. У меня внутри всё обрывается. Кровь будто застывает в жилах, а потом резко приливает к сердцу. — Что случилось? Тебе плохо? Она смотрит на меня. Секунду. Две. Потом её лицо меняется — она понимает. — Всё в порядке, слышишь? — её ладони ложатся на мои щёки. — Смотри. Я жива. Я здесь. Я выдыхаю — будто сбрасываю с плеч невидимый груз. — Ты меня когда-нибудь до инфаркта доведёшь. — Но ты же любишь, когда я тебя дразню. — Люблю. Но не так, чтобы думать, что ты умираешь. Она замирает. — Прости. Я не подумала. Пауза. Она смотрит на меня серьёзно, и в её взгляде — сталь, которую я раньше не замечал. — Если ты будешь так переживать, значит, они уже выиграли. Я молчу. Потому что она права. — Я не отдам им эту победу. И ты не отдавай. Я беру её за руку. — Когда я рядом с тобой, мне сложно контролировать чувства. Она смотрит на меня. В её глазах — нежность, но и вызов тоже. — Не нужно прятаться. Мне нравятся твои чувства. Я молчу. И в этом молчании — всё, что я не могу сказать вслух. — А теперь вези меня к Зою. А то он там без меня с ума сходит. Ему там, бедному, скучно — даже повод для наших искусствоведческих баталий пропал. Я выезжаю со школьной парковки. Она щебечет всю дорогу до больницы. Я слушаю, киваю, улыбаюсь. И вижу: отчасти эта болтовня — для меня. Чтобы отвлечь. После моей слишком бурной реакции. Но делаю вид, что ничего не заметил. Через полчаса мы входим в палату. Зой сидит на кровати, обложенный подушками. Ами рядом — вплотную, держит его за руку. — Уса! — Зой расплывается в улыбке. — Привет, герой. — Усаги чмокает его в щёку. — Живой? — А то. — Зой, это Мамору. Хотя вы, кажется, уже знакомы. — Мы знакомы, — подтверждаю я. Зой смотрит на меня. — Давно не виделись. — Он усмехается. — И снова больница. — Пусть это не превращается в традицию, — отвечаю я. Ами смотрит на меня. Улыбается — коротко, по-своему. — Приятно видеть тебя в менее драматичных обстоятельствах, Мамору. — Взаимно. — Мы теперь пара, — Усаги кладёт голову мне на плечо, с такой гордостью, будто представляет миру величайшее сокровище. — Пара? — Зой приподнимает бровь. — С каких пор? — С недавних. Зой смотрит на меня. Оценивающе. — Неплохо смотритесь, — говорит он. — Мило. Усаги сжимает мою руку. Я смотрю на неё — на то, как она сияет, представляя меня своим друзьям, — и понимаю, что готов стоять здесь сколько угодно. Даже под взглядами Зоя. Даже под тихим смешком Ами. — Мило? — возмущается Усаги. — Ты посмотри на него! Я к тебе специально приехала, чтобы экспертную оценку получить, а ты «мило». Он как Меркурий Огюстена Пажу! Тот самый, в Лувре! Зой замирает. Переводит взгляд с меня на Усаги. Потом обратно. — Ты серьёзно? — Абсолютно! — Усаги сияет. — Та же линия, тот же разворот, та же… ну, ты понял. — Я понял только то, что ты сравнила своего парня с греческим богом в исполнении французского скульптора восемнадцатого века. — Именно! — Усаги вскидывает палец. — Аббат Террэ заказал её для своей галереи. Генеральный контролёр финансов, директор Королевских зданий при Людовике Пятнадцатом. — А король забрал, — добавляет Зой. — В Версаль. — Усаги кивает. — А теперь она в Лувре. — У тебя альбом есть с ней? — спрашивает Зой. — Три, — отвечает Усаги. — Один — общий по французской скульптуре восемнадцатого века. Второй — монография по Пажу. Третий — просто сборник «Шедевры Лувра». Она там на развороте. — Настольная книга? — усмехается Зой. — Одна из. Они оба смотрят на меня. Я чувствую, как уши начинают гореть. Снова. — Вы… вы сейчас про меня? Её глаза расширяются. Она смотрит на меня не моргая. Так, будто видит впервые. Или будто перед ней открылось что-то невероятное. — Стой, — шепчет она. — Не двигайся. Я застываю. Она подходит ближе. Вглядывается в моё лицо. В мои щёки. В мои уши, которые, судя по её выражению, сейчас пылают как маяки. — Боже, — выдыхает она. — Ты даже не представляешь… — Что? — Этот румянец… — Она протягивает руку, но не касается. Просто водит пальцем в воздухе, будто рисует. — Цвета летнего заката. Когда солнце уже село, но небо ещё горит. Самый тёплый, самый живой оттенок. Я чувствую, как кровь приливает к щекам ещё сильнее. — Усаги… — Я обязательно должна написать твой портрет, — говорит она, не отрывая взгляда. — С этим светом. С этой краской. Ты даже не представляешь, как это красиво. — Ты рисуешь портреты? — Конечно, — она смотрит на меня как на несмышлёныша. — Я много чего рисую. — Я думал, ты больше по… — я обвожу рукой, не зная, как сказать, — по стенам и птицам. — Стены и птицы — это для души. — Она улыбается. — А портреты — для вечности. — Для вечности? — Ага. — Она кивает. — Когда рисуешь человека, ты останавливаешь время. Ловишь момент, который никогда не повторится. И делаешь его бессмертным. Я смотрю на неё. На её горящие глаза. На то, как она говорит об этом — с такой страстью, с такой нежностью. — И ты хочешь сделать меня бессмертным? — Тебя — особенно. — Она проводит пальцем по воздуху вдоль моей скулы. — Потому что ты меняешься каждую секунду. То краснеешь, то бледнеешь, то улыбаешься, то хмуришься. Я должна это поймать. — Это звучит как одержимость. — Это называется любовь, — поправляет она. — Любовь к деталям. — А мы вам не мешаем? — тихо спрашивает Ами. Усаги вздрагивает, будто только что вспомнила, что мы не одни. — Ами! Ты чего? — Я ничего. — Ами улыбается — своей спокойной, чуть загадочной улыбкой. — Просто Зою нужен покой. А вы тут… ну, вы поняли. — Мы ничего такого! — возмущается Усаги. — Я знаю. — Ами кивает. — Но вы очень громко смотрите друг на друга. Усаги на секунду замирает. Потом поправляет воображаемую складку на одежде и с абсолютно невозмутимым видом произносит: — Мои глубочайшие извинения, я совсем потерялась в наблюдениях за прекрасным. Зой фыркает. Ами прикрывает рот ладонью, пряча улыбку. — Я вообще-то друга проведать пришла! Поинтересоваться, как он себя чувствует! — Чувствую себя отлично, — подаёт голос Зой. — Особенно сейчас, когда вы двое устроили тут театр двух актёров и одного зрителя. — Какого зрителя? — Меня, — вздыхает Зой. — Я тут, между прочим, с травмой лежу. — А Ами? — Ами — сочувствующая сторона, — Зой усмехается и переглядывается с ней. — Она тут главный по моему выздоровлению. — И как успехи? — Усаги переводит взгляд на подругу. — Медленно, но верно, — спокойно отвечает Ами. — Он выполняет все предписания. Когда я на него смотрю. — Когда она на меня смотрит, я вообще всё выполняю, — подтверждает Зой. — Даже то, что не предписано. Ами краснеет, но не отводит взгляд. — Он преувеличивает. — Ни капли. Усаги смотрит на них с неприличным интересом. — Ролевые игры «медсестра-пациент», значит, практикуете? Ами краснеет сильнее. Зой хохочет. — Уса, ты невозможна! — Знаю, — она улыбается. — Ладно, пойдём, Мамору. А то мы тут совсем лишние. — Вы не лишние, — говорит Ами, уже придя в себя. — Просто очень заметные. — Это плохо? — Это по-вашему. — Ами улыбается. — Идите уже. Зой машет рукой. — Идите. А то от вашей прекрасности у меня давление поднимается. Мы выходим в коридор. Я смотрю на Усаги. Она сияет, довольная собой. — Даа, — выдыхаю я. — Тактичность — не твоя сильная сторона. Она замирает. Потом медленно поворачивается ко мне, и в её глазах — тот самый огонёк. — Как говорит тётя Рика… — она делает паузу, — не знаю такого слова. Я смотрю на неё. Она не отводит взгляд. Мы стоим в больничном коридоре, пахнет лекарствами, где-то вдалеке гудит лифт, а она только что цитатой прикрыла своё полное отсутствие такта. Мы едем домой. Усаги засыпает у меня на плече. Я смотрю на дорогу и думаю о том, как моя девушка великолепна. Моя девушка. До сих пор не верю. Мы сидим за ужином. Кенджи, Хелен, Шинго, мы с Усаги. Обычный семейный вечер. Усаги сидит напротив меня. И смотрит. Не просто смотрит — изучает. Как художник натуру. Как искусствовед — шедевр. Как женщина — на мужчину, который ей принадлежит. Я чувствую этот взгляд каждой клеткой. Он скользит по моим скулам, останавливается на губах, поднимается к глазам, опускается к рукам. Я тянусь к салатнику. Она смотрит, как я двигаю рукой. Как напрягаются мышцы предплечья. Как пальцы сжимают ложку. Кладу салат в её тарелку. Задерживаю руку. — Ещё? — спрашиваю тихо. Она сглатывает. — Не здесь, — шепчет она одними губами. Я улыбаюсь. — Где скажешь. Шинго, сидящий рядом, издаёт странный звук — не то кашель, не то всхлип. — Меня сейчас вырвет, — объявляет он. — Шинго! — возмущается Кенджи. — Что? Я просто констатирую факт. На них смотреть невозможно. У них глаза как будто… как будто они сейчас… — Как будто они сейчас съедят друг друга? — подсказывает Хелен, и в её глазах — смех. — ДА! Именно! — Шинго тычет пальцем в воздух. — Вот это! Они флиртуют! За столом! При родителях! — Мы просто смотрим друг на друга, — невозмутимо замечает Усаги, не сводя с меня глаз. — Вы не смотрите! Вы друг друга глазами… трогаете! Я поднимаю бровь. — Это вообще возможно? — С вами — да! — Шинго тычет в нас пальцем. — Вы это делаете! Прямо сейчас! Усаги поворачивается к брату. Медленно. Очень медленно. — Завидуешь? — спрашивает она сладким голосом. — ЧЕМУ?! — Тому, что у нас есть с кем так смотреть. Шинго открывает рот. Закрывает. Снова открывает. — Я… это… ты… — Он встаёт. — Я ухожу. Я официально покидаю это заведение. — Шинго! — кричит Кенджи вслед. — Не забудь помыть за собой! — Я ничего не забываю! — доносится из холла. — Я просто делаю вид, что меня здесь нет! Усаги заливается смехом, откидываясь на спинку стула. Я тоже улыбаюсь. Кенджи смотрит на нас. Взгляд у него тяжёлый, но в глубине зрачков пляшут те же смешинки, что и у дочери. Потом смотрит только на Усаги. — Дочь моя, — говорит он с тяжёлым вздохом. — У тебя ни стыда, ни совести. Усаги замирает. Потом её лицо озаряется той самой улыбкой. — Как ты говорил, — она делает вид, что задумалась, — это называется… «идти против системы». Кенджи замирает. Краснеет. Хелен прыскает со смеху, едва не расплескав чай. — Кенджи! Ты сам это создал! — Я… это… — он пытается подобрать слова. — Это было про рок-музыку! — Протест — он везде протест, — философски замечает Усаги. — Я просто выбрала свой путь. — Свой путь — смущать отца за ужином? — Свой путь — быть счастливой. — Она смотрит на меня. — А смущение отца — приятный бонус. Кенджи закрывает лицо рукой. — За что мне это? — За грехи молодости, — спокойно отвечает Хелен. — Ты сам говорил про тату. — ХЕЛЕН! — Что? Я правду говорю. Усаги фыркает в кулак, плечи её трясутся от смеха. Я тоже не могу сдержать улыбки. Кенджи смотрит на меня. Долго. Оценивающе. — Мамору, — говорит он наконец. — Ты понимаешь, что теперь ты часть этого бедлама? — Понимаю. — И тебя это не пугает? — Пугает. — Я смотрю на Усаги. — Но я справлюсь. — Справишься, — кивает он. — Потому что у тебя есть она. Он больше не изучает меня — просто принимает факт. Усаги смотрит на меня. В её глазах — столько всего, что у меня внутри разливается тепло. — За это и выпьем, — говорит Хелен, поднимая бокал. — За семью. За новую. За старую. За всех. Мы поднимаем свои. — За семью. Усаги смотрит на меня поверх бокала. — За нас, — шепчет она. Потом поворачивается к отцу, подмигивает и добавляет: — За нас и анархию! Кенджи замирает. Потом закрывает лицо рукой. — Боже, я создал монстра. — Ты создал гения, — поправляет Хелен. — И не спорь. — Я и не спорю. Я просто… осознаю. Гляжу на её сияющие глаза, на то, как она держит бокал — легко, изящно, победно. Усаги улыбается ещё шире, и в этой улыбке — чистое торжество. — За анархию, — повторяю я тихо, поднимая бокал. Она смотрит на меня. В её глазах — удивление. И восторг. — Ты подхватил, — шепчет она. — Я шахматист, — отвечаю я. — Привык просчитывать ходы. — И какой у тебя план? — Выиграть. — У кого? Я смотрю на неё. Медленно обвожу взглядом её лицо — так же, как она делала весь вечер. — У всей вселенной. Чтобы свергнуть старый режим и установить твою единоличную власть. Она замирает. Краснеет. Сама. — Это… — выдыхает она. — Это был гроссмейстерский ход. — Знаю. — Ты невозможный. — Ты первая начала. Кенджи кашляет. — Вы вообще помните, что мы здесь сидим? — Помним, пап, — Усаги не сводит с меня глаз. — Поэтому и ведём себя прилично. — Это называется «прилично»?! — Для нас — да. Хелен смеётся. — Кенджи, смирись. Они нашли друг друга. Теперь это навсегда. Кенджи смотрит на меня. На этот раз в его взгляде — усталое смирение, смешанное с неожиданной теплотой. Потом вздыхает. — Ладно. — Он поднимает бокал. — За вас. И за… анархию, чтоб её. Мы смеёмся. Все вместе. За одним столом. Дома. Кухня опустела. Хелен и Кенджи поднялись к себе, Шинго скрылся в своей комнате, пожелав мне спокойной ночи с выражением лица, которое я не смог прочитать. Усаги поднялась наверх последней — на секунду задержалась на лестнице, посмотрела на меня сверху вниз, улыбнулась и исчезла за своей дверью. Я отправился к себе. В гостевой комнате было темно и тихо. Слишком тихо. Я лёг, закрыл глаза, приготовился уснуть — и понял, что не могу. Пружина матраса впивалась в ребро. С таким же матрасом я спал здесь несколько дней и ни разу этого не замечал. Теперь же казалось, что она вылезла наружу специально, чтобы напомнить: ты не дома. Ты в гостях. Я перевернулся на бок. Простыня была свежей, но пахла не ею. Подушка — слишком плоской, слишком чужой. Я приподнял голову, посмотрел на дверь. За ней — коридор. За коридором — её комната. Я снова лёг. Закрыл глаза. В голове — её голос, её смех, то, как она смотрела на меня за ужином, будто я был единственным человеком в комнате. Пружина снова впилась в ребро. Я перевернулся на спину. Потом на живот. Потом снова на бок. Воздух в комнате стал тяжёлым. Душным. Я подошёл к окну, распахнул его — но свежий воздух не помог. Потому что проблема была не в комнате. Я стоял у окна, смотрел на тёмный сад и думал о том, как странно устроен человек. Несколько дней я спал здесь спокойно. Несколько дней мне не нужна была её рука на груди, её дыхание на своей шее, её нога, перекинутая через бедро. Я был целым сам по себе. А теперь… Я посмотрел на кровать. На подушку, которая лежала ровно посередине. На простыню, которую никто не сбивал во сне. И понял: я не усну здесь. Не сегодня. Я взял подушку. Выходя из комнаты, почувствовал себя немного жалким — взрослый мужик с подушкой под мышкой, крадущийся по коридору как вор. Но мне было плевать. Я остановился у её двери. Прислушался. Тишина. Постучал. Тихо. Дверь распахивается. Усаги стоит на пороге — в той же шёлковой рубашке, растрёпанная, заспанная, и всё равно самая красивая на свете. Она смотрит на подушку в моей руке, потом на меня, и в её глазах — смешинки. — А зачем нам вторая подушка? — Что? — Если ты теперь моя подушка. Я чувствую, как уши начинают гореть, но не успеваю ответить — она хватает меня за руку, затаскивает внутрь, выхватывает подушку и кидает её в кресло. — Иди сюда. Я ложусь, и она тут же прижимается, обвивает меня руками и ногами, утыкается носом в ключицу, мурлычет довольно. — М-м-м, — произносит сонно. — Твёрдая. Удобная. Моя. Я закрываю глаза, вдыхаю её запах, чувствую её тепло, её дыхание, и понимаю: вот оно. То, чего я ждал. То, ради чего стоило ждать. И засыпаю.
36 Нравится 43 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (2)