* * *
Когда они обе переступают через порог, Мелло в который раз убеждается, что отведенная ей комната не большая и в целом не особо подходящая для сексуальных забав: потолок низкий, стены обшарпаны, красное освещение работает с перебоями. Обиднее всего, что даже вешалки нормальной нет: Мелло уже имела опыт работы и с такими клиентами, для которых самостоятельно одежду снять скучно, а в порыве страсти разорвать — неприемлемо. Единственное, за что ей не стыдно и что действительно играет на контрасте, стоит прямо по центру — роскошная кровать из красного дерева — настоящий траходром с бордовыми шелковыми простынями, чтобы сразу все понимали — не в детские игрушки сюда играть ходят. Кажется, даже девчонка под впечатлением — впервые за несколько минут их странного знакомства. Слишком короткие серебристые волосы, слишком бесформенная белая рубашка, слишком-слишком — словно… несуществующая она сама все еще стоит в дверном проеме, а ее уже знакомый механический голос, будто скрип-скрежет шестеренок друг о друга, тянет всего лишь гласные, но по ощущениям душу: — Я могу присесть? Ох уж эта английская чопорность… Мелло не была бы Мелло, если бы не выплюнула прямо в лицо: «Нет, блять, не можешь, так и будешь стоять на сквозняке, пока время не выйдет». Хотя на самом деле ей просто похуй. — Какая ты нерешительная, — она щурится, пытаясь рассматривать девчонку не слишком пристально, чтобы не портить момент. Пока. Вылизать ее с ног до головы, очернить эту неправильную белизну, растянуть пальцами и измучить жадным языком она еще успеет. — Ладно уж, присаживайся.* * *
— Все, достаточно, — девчонка внезапно хватается за запястье, упираясь коленями в грудь. — Слышите? Остановитесь. Несмотря на внешнюю хрупкость, руки у нее по-мужски сильные, а кожа на них — по-женски нежная. Горло приятно вибрирует под ладонью с каждым сказанным словом — Мелло даже не сразу понимает, что она наделала. Что там руки… взгляд девчонки абсолютно ошалевший, ресницы влажные от выступивших слезинок, и дышит она тяжело, со свистом. Так, вот это уже интереснее… Мелло бы еще добавила, что и щеки у нее горят алым, как у больного чахоткой, но при освещении в комнате кажется, что алеет все… — Так значит… ты от асфиксии тащишься? Мы нашли кое-что новое, да? — внутри что-то сжимается, что-то, что наполняет неожиданным весельем: девка, заставившая ее дуреть, теперь дуреет сама от пальцев на горле — не, ну это отвал хуя просто… В прошлой жизни Мелло наверняка была мужчиной. Хватку она ослабила еще пару секунд назад, и теперь щупает шею под собой как рыночный товар — получается забавно: как по клавишам, только по коже. С другими клиентами все было иначе: она бы не посмела душить их так пошло, так неэстетично, без предупреждения во всяком случае. Ну конечно. Девчонка ведь еще совсем неопытна в плане секса, хочет сама не зная чего, а молчит только потому, что не выучила пока до конца ни себя, ни свое тело — вернее, на что оно реагирует. И Мелло смешно. Смешно и приятно одновременно: сколько сил было потрачено впустую, сколько нервов, а надо было всего-то двадцатью минутами ранее позволить эмоциям взять над разумом верх. Боль — это красиво, боль — это возбуждающе, боль насыщает — особенно по отношению к богатым выскочкам. Она будет жалобно хныкать и умоляюще двигать бедрами, пока не почувствует внутри пальчики снова и снова — там, что (все еще) почему-то скрыто нижним бельем. И тут Мелло уже просто не сдерживается. Звук, с которым ткань наконец соскользнула вниз по ногам, особенно для нее приятен, он похож на что-то среднее между змеиным шипением и шелестом листвы — довольно тихое, но совсем не отрезвляющее. Нахуй прелюдии. Вот просто нахуй. Все, что сейчас действительно важно, так это то, что она хочет девчонку под собой. Чувствует себя педофилом, извращенкой, человеком, у которого желания меняются чаще, чем картинки в калейдоскопе, но, черт возьми, хочет — до зуда, до дрожи, до жжения под ложечкой. Если раньше была готова от злости переломать ее хрупкие косточки одну за другой, то сейчас — мечтает сесть между широко разведенных колен и, блять, молиться на ее дырку, как на какую-нибудь святыню! Да, безнаказанность развращает. Развращает настолько, что Мелло даже не думает о том, с каким позором ее отлучили бы от церкви в древности. Нахуй церковь, нахуй древность. Вместо того, чтобы думать хоть о чем-то, она действительно устраивается, где хотела, раздвигает большим и указательным пальцами гладко выбритые складочки — ну надо же, ее девочка подготовилась! — и разглядывает — Крамер, Шпренгер, или кто там еще был сторонником Инквизиции, вам хорошо видно?.. …Девчонка довольно узкая, несмотря на то, что не девственницей сюда пришла, — один палец входит в нее с напором, но безболезненно. Она чуть заметно морщится, отворачивая голову вбок, лапочка, прелесть, посмотрите на нее, такая открытая и очаровательная, когда старается не зажмуриться. В собственной тени Мелло успевает разглядеть ее мягкий профиль… Пока что она не входит вторым, хотя бы на первую фалангу, нет — но уже предвкушает, насколько ярче, насколько жарче, насколько… ощутимее почувствуется пульсация стенок буквально пару мгновений спустя. Сердце девочки не просто бьется чаще — оно буквально хуярит по ребрам, когда бугорок мозоли на подушечке под ноготком чувствительно задевает нежное и упругое внутри. Дразняще, раззадоривая… Мелло и сама сейчас едва не глохнет от дикого стука в висках, видя, как трогательно поджимаются пальцы на ее ногах, почти дуреет. Невесомость подхватывает под руки, исчезает и ощущение шелковой простыни на коленях — она просто висит посреди ничего, застывает в вечности, посреди вакуума и света давно мертвых звезд. В этом свете губы ее гостьи кажутся еще более полными, винно-красными — хватит одних только слов, чтобы заставить их кровоточить. И все-таки… все-таки Мелло не целует их — наклонившись ближе, почти вплотную, лишь проводит кончиком носа по алеющим отметинам на ее горле, щекочет языком отчаянно бьющуюся жилку — кожа потная, совсем как у человека из плоти и крови (какой к черту робот, ну вы что, она же так горячо и сладостно выдыхает, воздух вокруг нее почти дрожит, стоит Мелло лишь слегка прикусить ей сосок). Он тут же твердеет под зубами — Мелло старается запомнить ее тело, как когда-то запоминала стихи: наизусть, чтобы бережно воскрешать в памяти всякий раз, когда оригинал будут подменять на фальшивку и говорить: «Вот, я та самая». Ни черта ты не будешь той самой, злорадно думает Мелло, позволяя острой, ядовитой злости пройти сквозь себя, — то, что голос разума в ее голове подозрительно напоминает голос соседа по квартире, она отметает сразу же, ну, а когда с тихим хлюпом проталкивает второй палец, чувствуя, как девчонка сжимается — боже, как же сжимается! — и всхлипывает — а всхлипывает-то как! — не вспоминает вообще ни о чем. Потому что мало, недостаточно, нечеловечески — потому что собственное тело невозможно обмануть. Даже когда немеет челюсть, затекают руки, а спина к тридцатой минуте кажется сплошной горящей раной, этот звук все равно рождается где-то в ней, разливаясь миллионным эхом, словно в католическом соборе. Сколько там секунд она держалась? Десять. А сколько понадобилось на осознание того, что в этом больше нет смысла? Да примерно столько же. Они тянутся одинаково долго, как на повторе, и оба раза она толкается в девчонку рывками снова, неглубоко и несильно, поглаживая большим пальцем ее лобок там, где от восковых полосок осталось едва заметное раздражение. «Горячая блондинистая шлюшка дрочит сладенькой старшекласснице средь бела дня смотреть без смс и регистрации» — так бы назывался ролик в интернете, если бы все происходящее здесь снималось на камеру. И не то чтобы Мелло позволила так когда-нибудь себя назвать, она скорее позволит отрубить себе пальцы, чем вытащит из девчонки хотя бы один раньше времени, проблюется в церкви, разорвет цепочку от своего крестика — ее личный топ-три богохульных действий — она никогда не умела делиться. — Моя. — Жадность грызет где-то под ложечкой, это больно, больно, как от свежего ожога, она — тот самый эгоист-собственник, постоянно провоцирующий людей на эмоции, желая согреться в их теплом излучении, но отказываясь при этом отдать что-то взамен. Каждый вдох девчонки для нее — как благодарность, прерывистый от резкого запаха пота и ее собственного возбуждения, солоновато-терпкого, витающего в комнате. Такая славная податливая девочка: она разводит ноги в этот раз как-то ну совсем по-блядски, а потом говорит вслух то, что Мелло так ожидает услышать: два слога «толь-ко» — ее британский акцент превращается в безупречный баварский, — и два таких же — «тво-я». Мелло кажется, что слышит их словно сквозь толщу воды — хочешь поиграть, полиглотка? ну, давай поиграем… Девчонка снова прерывисто выдыхает, чувствуя, как пальцы входят в нее почти до основания, но мягкий почти домашний полумрак комнаты поглощает все звуки — а может быть, их ловит губами целующая ее Мелло. Двигает сразу двумя, средним и безымянным — словно сжаливаясь, покачивает ими из стороны в сторону, сначала лишь первые фаланги, не торопясь — делая частью себя, затем вводит глубже — дыша ее свежестью, терпким потом. Мелло отнюдь не жестока, во всяком случае, не сейчас, и именно поэтому играется ими вверх-вниз, вверх-вниз, как будто в мастурбации нет сексуальной природы, как будто они делают это всю жизнь, с детства, пока другие дети, вырастая вместе с ними, играют за окном в футбол, теннис, вышибалы — во что угодно, — и на улице очень жарко. — Ниа… Меня зовут Ниа… Натали… — зачем-то вдруг говорит девчонка покрывшимися слюной губами, гибкая и взаимная, подается навстречу. Нашла момент, конечно, хочется съязвить Мелло. Ну и зачем ей эта информация? Ни уму, ни сердцу, ни пизде, честное слово! Она что, дура и не понимает, насколько опасно представляться своим настоящим именем, когда психопат, которому для убийства только оно и нужно, до сих пор не пойман?! Он же явно ненормальный, судя по новостным выпускам, и категоричен настолько, что опасными для общества вполне может посчитать не только убийц, но и тех, кто торгует своим телом. А заодно и тех, кто пользуется им за деньги. — Мелло. Мишель, — ладно, она тоже дура. Она дрожит, а потом осознает — дрожь не ее, чужая: это девчонка, отдышавшись, снова подставляется под ее ласки — бери не хочу. Ну… Мелло и берет. Большим пальцем гладит по скуле, рассматривая ее вспотевшее лицо во все глаза, жадно, словно не может налюбоваться. Так бы и съела ее — эту маленькую* * *
В комнате по-прежнему душно, едва ли не под сорок, но непривычный запах недавнего возбуждения заставляет об этом забыть как о страшном сне. Пахнет по-разному — Мелло шумно втягивает носом воздух — любопытством, недоумением, банальной обидой за потраченные зря нервы, желанием и, наконец, благодарностью за все то, что осталось позади. Мелло упивается этим терпким месивом, ощущает его вкус на своем языке, искренне не понимая, почему оно больше не кажется дешевым. Ниа ведь совсем рядом, вот она, прямо здесь, натягивает на себя рубашку, вспотевшая и реальная — с разлохмаченными волосами, кожей в следах размазанной помады и лицом человека, не понимающего, где он находится. Ее щеки все еще кажутся красными — то ли от секса, то ли от слов, за которые стыдно, может, и того и другого. В дверь стучат. — Это ко мне, — вдруг говорит она, взглядом прося Мелло открыть — утверждение такое же неожиданное, как и только что разрезавший тишину стук чего-то металлического о дерево. Ну, стучат так стучат. Мелло, вообще-то, даже не отвечает ей; то, что в этот момент слетает с ее губ, походит больше на неразборчивое сипение. Ведь чувствует же, чувствует всем, чем только можно и нельзя, всем, чем вообще способна что-либо чувствовать, — не стоит открывать. Опасно, мать твою! Но почему же, в таком случае, в ее груди необъяснимо теснит так, будто туда засунули целый кулак, а сама она, как какая-то марионетка, поднимается с кровати, собираясь выполнить эту просьбу? Черт ее знает. Она просто идет к двери на ватных ногах — молча, туда, откуда вместо вежливого стука теперь отчетливо слышится ни с чем не сравнимый щелчок взводимого курка… Это словно не ее жизнь и не ее игра — остается лишь смотреть, не шелохнувшись, как в дверном проеме появляется НЕЧТО напоминающее своими очертаниями скорее шкаф, нежели живого человека, и покорно ждать, когда же оно выполнит свое задание с холодной, нескрываемой яростью… Уже… Мелло уже чувствует эти пули в своем теле, раны, оставленные ими же, — глубокие, жаркие, заслуженные. Наверное, это и есть ее предел. В миг, когда на нее все же бросаются, вжимая лицом в подушку и заламывая правую руку за спиной, растяжение времени заканчивается вовсе, секунды сжимаются в спираль и, распрямившись, обжигающе ударяют прямо в нос. Ее. Абсолютно голую, так и не успевшую хоть что-то на себя накинуть. Кажется, все молчат: Ниа молчит, этот громила молчит, Мелло, лежа под ним не в силах пошевелиться, тоже молчит, невольно поддерживая весь этот абсурдный спектакль. Что же… она ничуть не удивлена на самом-то деле — да, именно так все и должно было закончиться. Вдавливая дочку богатенького папика — папика же? — в огромную провонявшую сексом кровать, она трахала наверняка саму Смерть. Свое поражение, на этот раз жестокое и окончательное, свое ненавистное проклятие — единственную слабость отчаявшейся проститутки. Перед глазами лишь пистолет — холодящий кожу и все, что под ней, застывший и завораживающий, как и сама Ниа. Но заканчивается все очень быстро и неожиданно — толком не успев начаться. Ниа делает многозначительный жест изящной ручкой, возвращая Мелло в реальность, и давление дула на висок исчезает. Она — несовершенное совершенство, вызывающе-эротичное — выбивающиеся серебристые прядки, словно пух, ползущий из вспоротой подушки, — нечто невинное и все же порочное; еще буквально пару минут назад млела в чужих руках и подавалась навстречу с такой легкостью, а сейчас… сейчас снова становится той самой Ниа, бездушным роботом, как сказала бы Мелло, признающим лишь логику и холодный расчет — сюда такой зашла, отсюда такой же и выйдет. Ее голос не дрожит и не обрывается, однако глаза, виноватые и смотрящие куда угодно, но только не на Мелло, обещают, что больше сюда она не вернется. Вероятно, она говорит «спасибо вам» — Мелло запоздало видит, как двигаются ее губы, и потому не уверена. Если она посмотрит чуть вбок, то услышит вжиканье молнии на боковом кармане, а если еще правее — шелест толстенной пачки денег и… стоп, что?.. Здесь же действительно много, тройная такса, а то и больше — столько, наверное, хватит, чтобы починить выломанную дверь… Конечно, Мелло не удивляется, по крайней мере внешне — нет, она чисто физически устала удивляться, и вообще устала, ведь с благодарностью принять награду — значило бы не выдержать последний аккорд. Она повторяет это себе, и повторяет, и повторяет, когда ее ладонь с бесстыдно растопыренными пальцами больше не кажется благородно пустой. Выныривает из оцепенения, отфыркиваясь от отвращения, словно от вонючей болотной жижи, от своего же… желания не просто чувствовать в руках эти деньги, но и видеть их собственными глазами. Увидела, хорошо. Дальше-то что? Ниа часть сделки выполнила исправно, она сдержанно кивает — и это последнее, что Мелло видит, прежде чем она полностью перешагивает через порог, свободная, свободная, свободная. Почему-то мысль о том, что ее сейчас чуть не пристрелили, и НЕ сделали этого только по приказу Ниа, кажется Мелло ужасно смешной. Абсурдной, идиотской, но смешной до такой степени, что жуткий хохот прорывается наружу сам собой. Это чувство неконтролируемое, истерическое, когда ноги не держат, мелко трясутся — и вот она уже катается по простыни, то сгибаясь, то разжимаясь, одной рукой держась за живот, и от этого еще смешнее. Смеется как припадочная икающим, лающим смехом, всхлипывает, хрюкает, пока из ее глаз слезы льются рекой, а из носа сопли, она наверняка хочет остановиться, зажимает лицо подушкой, но ничего… ничего не может с собой поделать. Ну вот почему все так? Почему одним все, другим — ничего? Почему с пятнадцати лет она вынуждена прогрызать себе право на жизнь в буквальном смысле этого слова, а какая-то девка, которую она и в глаза-то не видела до сегодняшнего дня, может себе позволить все что угодно, наверное, с самого рождения?.. У Мелло нет ответа на эти вопросы, честно. Да, она успокаивается, но ей по-прежнему плохо так же, как и смешно — почти до слез. Она знает, что повод-то, по сути, ничтожный, ведь кому-то, наверное, сейчас может быть гораздо хуже — тем же детям из Африки, которые живут в настолько ужасных условиях, что то, как живет Мелло, показалось бы им настоящей благодатью, — но ей все равно. Нет, даже не так. Ей АБСОЛЮТНО все равно, она готова буквально выгрызть сонную артерию любому, кто сейчас скажет, что проблемы бывают и пострашней, что только из-за этого она не имеет права чувствовать себя ужасно. Потому что, сука, какого черта, похуй на всех остальных, ей плохо сейчас, из-за чего-то личного, доступного и понятного исключительно ей — пусть засунет себе в жопу «кому-то хуже» этот «психолог», он вон без мозга и чувства такта как-то живет, и живет, судя по всему, вполне припеваючи, но она же ему, блять, не тыкает этим и не указывает, как жить якобы правильно! Серьезно, это мерзко… Мелло даже задумывается на секунду: смог бы тот, кто задает такие вопросы в лицо, уйти от нее относительно невредимым? Она не уверена. Все могло бы быть совершенно иначе, если бы двадцать лет назад ее мамашу не изнасиловал какой-то сукин сын, свалившийся с небес, чьего имени она даже не успела запомнить. Проклятье… В комнате прохладнее не становится, а секунды напряженной молчаливой борьбы складываются в бесконечную вереницу ударов сердца, отдающих в висках своим настойчивым, непрерывным стуком. Где-то на периферии: рука Эл на ее плече, горьковатый запах сигарет Матильды — Мэтти, ее милой Мэтти, если говорить ласково. Ее она материла на немецком тихо… так, для профилактики, Эл — по привычке и себя — за дело, попутно отслеживая имена на доске рейтинга по успеваемости. Когда они еще учились в приюте, до того, как новость о смерти Эл прогремела как гром среди ясного неба, Мелло вызвала Мэтти на откровенный разговор и призналась в том, что девушки ее не интересуют. Мэтти, конечно, сначала расстроилась, но и настаивать на своем не стала, к тому моменту уверенная, что они идеально подходят друг другу и когда-нибудь, когда-нибудь наверняка будут вместе. Она больше не заигрывала, лишь иронично подшучивала время от времени и никогда… почти никогда — не отрывалась от игровой приставки. А потом умер Эл… Умер всего-то за две недели до пятнадцатилетия Мелло, так и не успев огласить ее своей преемницей. С тех пор в Мелло что-то сломалось — видимо, окончательно и бесповоротно. Мэтти оказалась рядом как нельзя кстати... правда, поначалу вела себя как идиотка, но это ничего, это временно, Мелло помнит, что и сама была не лучше, улыбалась натянуто и неестественно — а потом они действительно сблизились. Да, просто вот так вот: слово за слово, рука об руку, даже не задумываясь толком о том, насколько внезапно это случилось, стали проводить все время вместе. Везде, постоянно — это Мелло тоже помнит — им было совершенно насрать на мнение всех, кому хватало тупости их окружать. Они держались за руки как ебаные показушницы, сосались где вздумается, обнимались до хруста костей… В классе на них тыкали пальцами и называли больными, неужели, блять, — старина Роджер и вовсе чуть инфаркт тогда не словил, но к себе в кабинет для воспитательной беседы все же вызвал. Впрочем, и там они слушали его вполуха, под столом поглаживая друг друга по бедрам, Мелло однажды вообще зашла слишком далеко, скользнув Мэтти в трусики во время очередной нотации (все под тем же столом), и думала о том, как будет лизать ей уже совсем скоро. Да, ей, оказывается, нравилось лизать девушке — конечно, только если эта девушка — Мэтти, о других даже подумать было противно. Помнится, как-то раз, когда они бессовестно обжимались в общей гостиной, на пороге показалась прыщавая одноклассница. Она замерла как вкопанная на пару секунд, когда Мелло неохотно убрала руку с задницы Мэтти, недовольно зыркнув — мол, че надо, — а потом произнесла то, чего, кажется, не ожидала даже от себя самой. Что именно, Мелло не помнит до сих пор, ей хватило лишь ярких образов, отрывков этой странной фразы, а также осознания того, что впечатления от нее были тогда наиярчайшими. Кажется, она ждала чего угодно, например, того, что эта девочка — Линда вроде — будет открывать и закрывать рот как выброшенная на берег рыба, того, что цвет ее лица станет идентичным цвету ковра в гостиной… Господи, да даже того, что она разорется и потребует у них объяснений, разбудив полприюта своими визгами, но… никак не того, о чем как раз позабыла. Мэтти? А что Мэтти? Она хорошая, она верная, честно, — и все же Мелло была с ней только потому, что она… ну, обычная девочка, влюбленная по уши, без чего-то притягательного внутри, этого… желания быть лучшей, которое бы проткнуло насквозь, — она не виновата в том, что просто подвернулась под руку в нужный момент. В любом случае, это детство, это давно, вернее сказать — в другой реальности, — а в этой Мелло двадцать лет, она одна, за стеклом лето в самом разгаре, и Ким Новак с экрана старого телевизора шутит о чем-то с неразборчивым шепотом. Это детство, это прошло, иногда на улицах людно, иногда нет. Иногда в толпе мелькает очертание смутно знакомой девушки то ли в мешковатой белой футболке, то ли в накидке поверх полосатой водолазки, которая смотрится хорошо только благодаря фигуре, а не мастерству портного. Иногда… это ощущается совсем слабо, а иногда назойливо зудит под черепом — мертва, мертва. В такие моменты Мелло делает несколько деревянных шагов к дивану и падает на него плашмя после очередного рабочего дня, забирается на него прямо в туфлях на высокой шпильке, сворачивается сплошным клубком нервов, обхватывает голову, сжимая волосы подрагивающими пальцами, жмурится до белых вспышек перед глазами и думает о том, как же она, блять, заебалась… Что год назад, что сейчас, в ней ровно сто семьдесят один сантиметр злости и целых пятьдесят два килограмма ненависти к самой себе. Сутенер как-то сказал ей: «Жизнь переменчива, моя милая Мишель, рефлексы условны, а истина относительна» — наверное, так и есть. И ни эта странная девчонка в слишком большой рубашке, ни толстая пачка денег, так удобно лежащая на ладони, ни даже пистолет у башки — так ничего и не изменят. Что было — то было. Прошлое должно оставаться прошлым.