Часть 1
30 октября 2020 г., 20:11
Когда умер Каварама, Хаширама поклялся, что в память о брате не обрежет и сантиметра своих волос.
Когда умер Итама, Тобирама, растерзанный болью, совершенно безумный, ел сердце жертвенно убитого кланом Инузука льва и ни издал ни звука, когда шаман оставлял отметины на его лице.
Им обоим было по двенадцать, когда мир под ногами начинал рушиться, и всё начиналось с младших братьев. Каварама и Итама — точка невозврата, когда жизнь дала трещину, отозвалась гулом в груди и застыла открытой раной.
Хаширама невольно склонял голову, сжимаясь от порицающих слов матери: «ты всегда будешь ответственным за братьев», сводный брат насмешливо тянул Хашираму за отросшие волосы, называя красоткой, втаптывая в грязь то, что ему было до боли важно.
Мысли — насмешники, они делали Хашираму чувствительным и уязвимым. На все насмешки он отвечал грустной улыбкой, надрывным смехом и строил из себя дурака, каких поискать. Хаширама знал, к чему стремился, чего хотел, но это не спасало от обид и разочарований.
А к вечеру, когда солнце опускалось багровым закатом, Тобирама бил что есть сил в грудь сводного брата, что гордо звал себя «Сенджу», но смел оскорбить Хашираму. Бил так, что кулаки болели, кожа до крови раздиралась. Бил яростно, будто очередного врага на поле боя. И не знал, откуда в нём столько ненависти и злости.
На утро Бутсума хватал Тобираму за шкирку, в ярости швырял на землю, к ногам ещё одного такого же никчемного, глупого взрослого, рычал: «Что ты себе позволяешь» и бил наотмашь так, что Тобирама слышал напряжённый хруст собственных костей и с глазами, кипящими злостью, ходил из угла в угол, сквозь стиснутые зубы изливался речами об абсолютной преданности клану.
Тобирама был предан Сенджу. Одному единственному. Тому, кто этого действительно заслуживал.
Хаширама сжимался, закрыв рот ладонью, чтобы ненароком не всхлипнуть, уши хотел закрыть, чтобы не слышать разочарования в словах отца. А ещё он до боли хотел обнять Тобираму и согласиться, что все взрослые — дураки, а их отец — глава дураков.
Бутсума был жесток и предпочёл бы, чтобы у него дети вообще не рождались, чем такие.
Хаширама не издал ни звука, когда Тобирама бил его в отчаянии в грудь, лишь шептал успокаивающе над ухом:
— Тише, тише. Однажды это всё закончится, — Тобирама ему, как всегда, верил, и плакал беззвучно, не поднимая глаз.
Хаширама его успокаивал и себя заставлял отчаянно верить, что однажды наступит день, когда у него руки перестанут дрожать на поле боя. Ему душу разрывало на части и он нутром чувствовал — потерю Тобирамы он не переживёт. Ведь лучше умереть, чем смотреть, как угасает жизнь в глазах брата. Лучше смерть, чем жизнь без него.
Сколько бы времени не прошло, раны болели, раны не от кунаев и сюрикенов, а от сказанных в гневе Бутсумой слов, разочарованного взгляда матери, каждый день умирающих в боях Сенджу.
Гребень в волосах путался, Хаширама дёргал что есть силы и не мог сдержать болезненный всхлип, не потому что больно, а потому что невыносимо. Тобирама крался тихой поступью и босыми ногами, забирал гребень из его рук и обнимал за плечи, нежно поглаживая по спине и волосам.
— Поплачь, если от этого тебе станет легче. Со мной тебе не нужно притворяться, — и Хашираме становилось легче, он позволял себе схватиться за брата, как за единственное, что заставляло его жить, и прорыдать полночи в его узкие плечи с тихим шёпотом над ухо. — Мы исправим это. Мы что-нибудь придумаем. Мы вместе.
В день, когда умер Бутсума, Хаширама не нашёл в себе сил произнести и слова. Ему было больно, и он был готов простить отцу самые болючие, колючие слова, сказанные в гневе и на эмоциях. Он был раздавлен, впервые за долгое время.
Но у Хаширамы был Тобирама и этого оказалось достаточно, чтобы вгрызаться зубами в жизнь. Если умирать, то не сегодня, ни Тобираме, ни ему, ни кому-либо ещё из Сенджу, ни любому шиноби на его пути, если он мог сохранить им жизнь. Хаширама становился сильным не ради клана, а ради мира; он становился главой Сенджу ради жизни, а не ради войны.
Но правила придумали задолго до него, поэтому каждый день — его поле битвы. Битвы с врагами, со старейшинами Сенджу, с самим собой.
Вечера он привык проводить с Тобирамой. Он сбрасывал всю тяжесть статуса главы клана и наслаждался компанией брата.
— Ты ни на секунду не должен забывать, что у тебя есть я, я всегда рядом, — говорил Тобирама, заваривал чай, а потом позволял Хашираме исцеловывать лицо, шею, ладони, едва не поскуливая от распирающей грудную клетку любви и благодарности. А потом брал гребень, прижимался тесно к спине и расчесывал отросшие уже до лопаток волосы брата.
Волосы Хаширамы были длинными. Сколько лет прошло? Он не считал, но мёртвое тельце Каварамы до сих пор преследовало его в кошмарах. Хаширама невольно проводил большим пальцем по отметинам на лице брата. Когда они только появились, чуждые их клану, он ужаснулся, гладил Тобираму по голове, смотрел на мягкое, ещё совсем детское лицо, изрезанное отметинами, и не мог произнести ни слова. Сейчас же они стали его частью, как чакра, душа или память. Как напоминание, что когда-то были не только Хаширама и Тобирама. Напоминание для них самих обо всех утратах из-за чужой гордости, глупости и амбиций.
Его брат был маленьким гением. В одиннадцать он без труда складывал печати водяного дракона, когда Хаширама их даже не мог запомнить, грезил каким-то хирайшином и был полностью уверен, что в бою важна не только сила, но и ум, которого в Тобираме бы на весь клан хватило. В шестнадцать контроль над водными техниками сделало его самым сильным Сенджу, после Хаширамы, а созданный им хирайшин лишал дара речи. Хаширама чувствовал неконтролируемую гордость, и почти осязаемое счастье, когда Тобирама спросил:
— Научишь меня технике путешествия в чёрную тьму? — Хаширама не хранил секретов. Не от Тобирамы. Если бы тот захотел, он был готов и свои техники рассказать, и чужие узнать.
Гендзюцу, где перед глазами лишь мир чернее ночи. Стремясь к миру, Хаширама боялся забрести в такой мир, зародить семя именно такого мира. Но Тобирама — сенсор, отними у него глаза — ни скорость, ни сила не упадут ни на йоту. Тобирама был тем столбом, который заставлял Хашираму стремиться к миру. Он всегда будет ответственным за брата, сколько бы лет ему ни было, как бы умен и силен он ни был — это абсолютно не важно, потому что сам Хаширама этого хотел.
Тобирама почти не старался — техника получилась идеальной с первого раза. Хашираме она через раз давалась, силы отнимала. Он тянул брата к себе, а потом начинал говорить о его способностях и только о них, и всегда — как о чём-то прекрасном.
Тобирама не спал ночами, изобретал техники и печати, писал постоянно и тренировался. Хаширама силой утаскивал его на футон, прижимал к себе и велел спать крепко, почти приказывал: «Я ведь глава клана, ну?!». Тобирама вырывался, гнулся в руках, как струна, и подчиняться не хотел. Хаширама не стерпел бы, будь это кто-то другой, но это — Тобирама, его брат, единственный, кто остался. Самый близкий человек в его жизни. Поэтому не спал до рассвета, клевал носом и наблюдал, как перед ним зарождалась техника теневого клонирования. А после обеда, когда солнце достигло середины неба, всё же утаскивал Тобираму на футон, ложился рядом и наконец-то чувствовал себя донельзя спокойно.
Брат редко делил с ним свой футон, а когда накатывало отчаяние с новой силой, то робко подкрадывался и жался лицом к плечу. Хаширама ловил взгляд его поблёскивающих в темноте глаз, угадывал настроение по прищуру: грусть, пустота, отчаяние, разочарование. Он двигался на край и подминал Тобираму под себя, исцеловывал его лицо до всхлипов, повторяя раз за разом: «Я лучше умру, чем потеряю тебя». И он не врал, не Тобираме, и тот это знал, поэтому быстро успокаивался.
Хаширама страшился, что брат уйдёт, но он всегда оставался, дышал в шею и прижимался так тесно, что хотелось выть.
Тобирама не боялся близости с Хаширамой: объятия (душные и тесные), поцелуи в щеки, лоб, в губы даже бывало (долгие, тягучие, мокрые), руки, сжимающие бока и бёдра, исцелованные запястья. Всё это было ему привычно, Хаширама был очень тактильным, поэтому Тобирама не воспринимал эту близость всерьёз.
Это стало личной драмой Хаширамы.
Тобирама невольно морщился, протестующе фыркал, когда Хаширама ненавязчиво разводил его колени в стороны и ложился сверху на тонкое, худое тело, водил по острым коленям ладонями и совершенно точно не знал, чем он себе такого брата заслужил. Просил Тобираму читать вслух и почти засыпал, одурманенный запахом его тела, лишь усилием воли держался в сознании и здравомыслии. А потом опирался ладонями по обе стороны от его головы и смотрел в глаза неотрывно, словно безумный, не моргал, не шевелился даже, лишь грудная клетка едва поднималась и опускалась, а губы немного дрожали. Губы Тобирамы. Губы, о которых Хаширама грезил ночами и днями. Тобирама улыбался на все его странности, опускал свиток на пол, а пальцы — лёгким касанием Хашираме на рот и подбородок.
— Ты такой идиот, брат. С годами ты становишься всё глупее и глупее.
Слова его прерывались неуместным смехом.
Это не было правдой. С годами Хаширама сильнее увязал в своих чувствах к Тобираме, но тому было не обязательно об этом знать.
Главной проблемой в борьбе со злом было то, что оно давало сдачи. Будь то старейшины клана, возомнившие, что смогут достигнуть мира через войну, или Учиха, сражающиеся за метафорическую свободу, или сам Хаширама Сенджу, решивший, что собрать враждующие кланы в одном месте, ударив по столу со словами: «Вы что, не понимаете, что так продолжаться не может?!», и провозгласивший: «Миру быть». Хаширама точно не знал, что из этого было злом, но Инузука, будь их воля, собакам бы его за этот «мир» скормили.
Тобирама неодобрительно смотрел на их с Мадарой пожатые руки. Он в принципе неодобрительно смотрел на мир с Учиха и не разделял оптимизм брата на их счёт. У Хаширамы в планах было убедить его в обратном, убедить себя, что всё получится, по-другому ведь не могло быть, верно? В их с Мадарой и Тобирамой деревне должно быть место для всех, в ком была жажда жизни.
Хаширама использовал мокутон для постройки поместий, новый дом для Сенджу сделал так далеко от штаба Хокаге, что старейшины клана негодовали.
«Голос Сенджу не должен звучать громче других кланов, лишь потому что ты глава деревни», — говорил Тобирама, и Хаширама был с ним полностью согласен.
А потом череда нескончаемых дней над свитками, в которых Хаширама уже ничего не понимал, редкие встречи с Мадарой, Тобирама рядом, постоянно, чуть ли не на пальцах объясняющий, что ему нужно делать, и куда ему нужно идти.
— Ты слишком много работаешь, Хаши. Иди домой, отдохни, я здесь закончу, — Хаширама упирался, упирался ещё сильнее, но у Тобирамы разговор был коротким. — Если ты не отдохнешь, я подсыплю тебе в чай снотворного, или слабительного, или и того и другого.
Пришлось согласиться.
Хаширама позволил себе наконец-то поесть нормально, вымыться не впопыхах, книгу даже начал читать, пока не нашёл себя в спальне брата, где на полу лежал лишь один футон. Тобирама не обещал, что придёт сегодня, но Хаширама решил упорно ждать, пока не провалится в сон. А когда очнулся, Тобирама спал у его ног. Хаширама прижался ртом к его губам и задержал прикосновение дольше обычного.
О некоторых вещах нужно было предусмотрительно молчать, и это был один из таких случаев. Хаширама ненавидел лгать брату, но и сказать было нельзя — не понял бы, не принял, возможно, или даже отдалился, посчитав отвратительным. Хаширама не знал, какого ответа ждать, потому что Тобирама был непредсказуем и неоднозначен, его ходы нельзя было просчитать, мысли нельзя было угадать. Хаширама не мог так рисковать, полагаясь на один единственный из шансов, где брат бы принял его чувства. Просто принял. Он даже думать себе не позволял о взаимности. Не могло же ему так повезти.
Он ложился рядом, совсем ненадолго, а вскоре Тобирама просыпался, сразу, как вставало солнце.
— Я думал, ты придёшь раньше, — тихо говорил Хаширама, зевая и не открывая глаз, старался дышать тише и ровнее, и не выдать то, что от близости этой ему голову вело.
— Бумаги заняли больше времени, чем я рассчитывал. Но теперь у нас нет поводов спешить на работу, — тихий смешок Тобирамы, казалось, ломал Хашираме кости.
Он порывался встать, но Хаширама тянул его к себе, обнимал за плечи и прижался губами ко лбу. Сам вырыл эту яму, спешить ведь нет поводов, правда? Они лежали так ещё около часа, для Тобирамы это сродни медитации, а для Хаширамы — проверка на прочность.
Свободное время они проводили вместе. Тобирама по привычке, а Хаширама — потому что этого хотел. Они надевали юкаты, у младшего она всегда сползала с плеча, пили чай, Хаширама слушал возвышенные рассказы о небывалых техниках, которые поднимают шиноби из могилы, и сам был не против рассказать о какой-нибудь ерунде. Тобирама слушал внимательно независимо от того, сколько в словах было смысла, слушал взахлеб, от чего Хаширама всё сильнее осознавал, что влюбился в правильного человека.
Тобирама смеялся, а Хаширама закрывал глаза от удовольствия. Брат не часто веселился, поэтому видеть его улыбку было особенно приятно. Когда они были наедине. Когда каждая улыбка Тобирамы была для него. Когда Тобирама был открыт, несдержан, заводился с полоборота и эмоционально спорил о наиглупейших вещах.
Юката Тобирамы сползала до локтя, его лицо было бледным и чуть опухшим после сна, он тут и там оставлял улыбки — Хаширама знал, что навсегда запомнит его таким.
Донельзя открытым, непозволительно откровенным.
Только Хаширама мог себе позволить видеть его таким, только Хашираме Тобирама позволял запускать пальцы в свои волосы, ложиться головой на колени, целовать в висок и шептать на ухо:
— Я так чертовски сильно люблю тебя.
И говорить в ответ одними губами: «я люблю тебя», делая паузу после каждого слова.
Брат любил его, никогда не возникало даже мысли, что могло быть иначе.
Тобирама не спал сутками, делая всю работу за него, выполнял задания, предлагал идеи, стоящие и не очень и Хаширама был ему бесконечно благодарен. Хотя бы за то, что он был рядом. Этого было достаточно, чтобы не сдаться, когда всё валилось из рук.
Девятихвостый вырвался неожиданно, джинчурики потеряла контроль и треть деревни разнесло в считанные секунды. Были только он, Тобирама, Тока, и Мито. Брат переместил сгусток чакры хирайшином куда-то далеко от Конохи, но он все равно донесся громом, когда ударился об скалу. Хаширама ставил печать, пока девятихвостого демона сдерживал «многорукий Будда», Тока — тоже. Действовать нужно было быстро, иначе от Конохи бы ничего не осталось. Тобирама отвлекался — перемещая то одного зеваку, то другого подальше от демона. А когда девятихвостый был крепко накрепко заперт в Мито, а Мито была в хороших руках, Хаширама бежал со всех ног к брату.
— Я так верил тебе, Хаширама, — Тобирама кричал, рычал даже, отталкивая его руку. На его лице застыло разочарование, это не ускользнуло от внимательных глаз.
До Хаширамы дошло: были только он, Тобирама, Тока и Мито. И никого больше. Горло сдавило горечью, сердце пронзило болью.
Тобирама весь — побитый, уставший, — заставлял Хашираму рыдать в отчаянии, а потом приползать ночью, без стука, хвататься его за плечи и просить прощения. Потому что Тобирама был хорошим братом, а он — нет. Он был плохим сыном и братом, наверняка плохим мужем и отцом, он был предельно плох со всеми, кто его любил и не мог с этим ничего сделать. Его душу терзало болью, он не мог найти покой, не давал спокойной жизни Тобираме, и за это отчаянно корил себя.
Брат смотрел понимающе, качал иногда головой, а потом прижимался губами ко лбу и просил больше так не делать. Не быть раздавленным, не быть слабым? Но Тобирама угадывал его мысли, поэтому добавлял:
— Не глупи, Хаши. Не вини себя. Коноха это не только твоя ответственность.
Хаширама отчаянно хотел поцеловать брата, настолько, что приходилось закрывать рот ладонью, чтобы не взвыть от ломающего тело желания. Он хотел поцеловать брата, но вместо этого задышал как при медитации: раз — вдох, два — выдох. Пока это спасало.
Спасало, пока Тобирама не начал помогать ему восстанавливать пострадавшую от нападения девятихвостого Коноху, пока не стал коротко улыбаться на его не уместные, не смешные шутки. У Хаширамы голова шла кругом.
У него свадьба была на носу, а он дрочил на брата систематически уже не одну неделю подряд, утром и перед сном. Он должен был создать семью, с Мито, но Тобирама был его альфой и омегой, инь и янь, началом и концом. Хаширама точно знал — без Тобирамы рядом ему не выжить. Не обязательно в постели: возле плеча, перед глазами, усевшимся на место Хокаге.
Они сидели в штабе, разбирали лабиринты из бумаг. Тобирама сводил брови в раздражении, ходил из угла в угол то с одной, то с другой бумажкой и просто не знал, куда себя деть. Хаширама редко видел его таким.
Тобирама садился то на стул, то на стол, то ложился прямо на столе, небрежно толкнув стопку документов на пол, Хаширама опускал голову на живот брата и украдкой наблюдал, как нервно и раздражённо то смыкались, то размыкались его губы, как сужались и закрывались его глаза. Хашираме нравилось видеть его таким. Ему отчаянно нравилось всё в Тобираме.
А потом шлепнул пальцем по своим губам, уверенно поймал взгляд Хаширамы и сел:
— Сделаешь кое-что для меня?
Хаширама соображал медленно, но не спешил соглашаться.
— Ну же,— в голосе брата слышалось нетерпение, но даже это не заставило насторожиться.
В движениях Тобирамы на уровне сознания чувствовалась толика презрения и равнодушия. Он сел перед Хаширамой, выровнял спину, вытянувшись, как натянутая струна, а его глаза напоминали зеркало — ни ряби, ни блеска, лишь сплошная светло-красная гладь.
Взгляд, сжатая в кулак ладонь, аккуратно лежащая на столе, тихое дыхание, немного быстрее, чем обычно, Хаширама подмечал каждую мелочь и чувствовал, как в нём увеличивалось и крепло чувство волнения. Это чувство нельзя было контролировать, оно появилось из глубин подсознания, которое отчётливо помнило, что именно эта поза выдавала в брате напряжение.
В голове Хаширамы лейтмотивом смешались горечь и обожание, слились воедино, стирая между собой границы и достигли той стадии, когда уже невозможно было отличить одно чувство от другого.
Отвечай же, Хаширама.
Ну?
— Ты получишь всё, чего хочешь.
— Поцелуешь меня? — в голосе Тобирамы чувствовался шёлк: нежность и мягкость.
Секунда, две —
И первый поцелуй с Тобирамой был сравним с ударом током, стремительным и быстрым, когда едва понимаешь, что произошло, второй — с сотрясением, от которого голова кружилась, перед глазами мир расплывался пятнами и не за одно из них нельзя было ухватиться, на третий раз Тобирама уже сам подставлялся под поцелуи, горел и сгорал, когда Хаширама взглядом находил его переполненные преданностью глаза.
— Брат, пожалуйста, — Хаширама чувствовал себя загнанным в угол, раздетым до глубины души. С Тобирамой всегда так, и это нормально.
Хаширама, размеренный и терпеливый, сперва выцеловывал запястья короткими сухими поцелуями, затем плечи, обдавая чувствительную кожу горячим дыханием. В губы он тоже целовал, неторопливо, с наслаждением. Это, наверное, был самый долгожданный момент, когда Тобирама оказывался с ним лицом к лицу, они делили одно дыхание на двоих.
Хаширама доводил его до оргазма руками и ртом, впечатываясь в тело Тобирамы полным разума и сознательности взглядом. Было в этом что-то омерзительно сексуальное, поэтому случайно наткнуться на его взгляд полностью осознанными глазами было особенно приятно.
Хаширама ласкал его долго и чувственно, интуитивно угадывая желания, неотрывно, ещё и ещё, сводя с ума напором губ и проникающих в самое сознание тихими глубокими стонами. Хаширама даже делал минет, что доводило его до вершины удовольствия, вылизывал бедра, зычным голосом приказав поставить ноги шире (а может быть приказывал ровным, глубоким голосом, но помутнённый возбуждением разум его искажал). Хаширама становился в полный рост, не раздевался, лишь приспускал брюки и бельё, доставая член, но Тобираму раздел догола. Была в этом какая-то несправедливость. А потом взял, усадив на рабочий стол, и каждый толчок сопровождался сдавленными, резкими звуками и бил по натянутым до предела нервам.
Глаза Хаширамы были полуоткрытые, губы опухли и потемнели, его руки крепко лежали на бёдрах брата, чуть приподнимая его при каждом толчке, а тот совершенно не знал, куда деть свои. Хаширама не знал, как не захлебнуться невзначай собственным стоном и почему с Тобирамой было так хорошо. Вопросы эти появлялись и гасли так же неожиданно, как рождались и умирали звезды вечерами и на рассвете. У Хаширамы мир подергивался серой дымкой, плыл перед глазами цветными рекам удовольствия, и он отчаянно пытался уцепиться за реальность.
— То, о чём никто не знает, навсегда останется твоим.